ЗАПРЕЩЕНО!
ЗАПРЕЩЕНО!
Чем выше я поднимался по лестнице шахматных рангов, тем больше ощущал противодействие моим попыткам играть в международных соревнованиях. Особенно трудно стало, когда я уже был дважды, даже трижды чемпионом Советского Союза — в 1963—1965 годах.
Вот одна, сравнительно примитивная, история. В 1963 году в Калифорнии организовали международный турнир, так называемый Кубок Пятигорского, и пригласили Кереса и меня. На заседании Шахматной федерации СССР новоиспеченный чемпион мира Петросян заявил, что хочет ехать он. Был послан соответствующий запрос организаторам, которые в ответ прислали три билета — на нас с Кересом и на Петросяна. И все-таки меня не послали. По моему билету в США отправилась жена Петросяна. Эти подробности мне довелось узнать лишь через 14 лет из беседы с вдовой господина Пятигорского...
Бывали случаи много запутаннее: когда федерация направляла на соревнование, но не было решения-разрешения партийных органов на выезд.
Система выглядела так. Сперва Шахматная федерация СССР или ее ответственный работник (то есть сотрудник Спорткомитета: некогда Л. Абрамов, М. Бейлин, в 70-е годы В. Батуринский, в 80-е Н. Крогиус) рекомендовали имярек для участия в некоем соревновании. Затем в спортивном обществе шахматиста партячейка, просмотрев анкету рекомендованного, приглашала его, независимо от того, партийный он или нет, на беседу, давала, как правило, «добро», и документы направлялись в райком партии, где их обсуждала выездная комиссия, иногда с приглашением испытуемого. Потом документы вместе с решением комиссии шли в Москву, в первый (секретный) отдел Спорткомитета СССР и в выездную комиссию ЦК КПСС.
На всей линии обеспечивалась полная секретность. Никакими силами нельзя было узнать, где заминка. А между тем стоило какой-нибудь Марье Ивановне или Роне Яковлевне набрать номер члена комиссии ЦК, какого-нибудь Петра Ивановича, с которым она полгода назад выпивала в компании на День пожарника, и сказать: «Заходи к нам, Петя. Мой муженек тебе гостинцы привез из Америки. Кстати, там один еврейчик, Корчной такой, хочет за границу. Он, знаешь, на Кюрасао в казино играл. И вообще, нам его рожа не нравится. Дай ему отвод, пожалуйста...» — и ничто уже тебе не поможет. И будешь ты обивать пороги начальства, а оно, только что прочитав копию твоего личного дела, будет с умным видом говорит:
- вот вы в 1961 году в ФРГ женщину в кино приглашали а вот на следующий год в казино играли. А в 1963 году вы, говорят, много выпили в Югославии. Как же мы вас можем зарубеж посылать?!» И будешь ты объяснять, что поход в кино не состоялся, что в казино пошел — потому что партию проиграл, что в Югославии не напивался, а только слухи. Но разговор этот не играет никакой роли, потому что решение уже принято в другом месте — выше (или ниже) и, как говорят в судебных документах, обжалованию не подлежит.
Помню, как с целью узнать — кто и почему не выпускает меня, я выслеживал секретаря Октябрьского райкома партии Ленинграда. Как скрывалась она через черный ход, как бежала от меня! Миловидная женщина, товарищ Мирошникова, и бегает неплохо. Наверное, в связи с перестройкой на повышение пошла...
Наконец в 1965 году я дошел до ручки. Решил вступить в партию — как последний шанс облегчить свою участь. Действительно, поначалу помогло.
Мое политическое самообразование развивалось между тем и по другим каналам. Немалую роль в его ускорении сыграла поездка на Кубу в 1963 году.
Как-то глубокой ночью нам с Талем, с которым мы приятельствовали на протяжении многих лет, захотелось чего-нибудь съесть и выпить. В сопровождении советника посольства Симонова мы разыскали расположенный прямо на улице бар. Хозяин, обслуживая нас, спросил, кто мы такие. «Носот-рос сомос еспециалистос чехословакос»,— ответил за всех Симонов. Мы спросили его — почему? Он, посмотрев многозначительно на часы, ответил: «Сейчас три часа ночи. Не забывайте — советские ответственны за все!»
Эта тирада произвела на меня огромное впечатление. Об уроке, полученном от Симонова, нам довелось вскоре вспомнить. Но пока — о другом.
Будучи второй раз в испаноговорящей стране, я делал успехи в испанском. Мне случалось быть переводчиком у своих товарищей по турниру — Геллера и Таля. Однажды в вестибюле отеля меня встретила молодая интересная женщина. Я узнал ее — она бывала на турнире.
- Я хотела бы сегодня вечером увидеться с Талем,— сказала она.
- Это невозможно, у него вскоре встреча с Симоновым. — О, я знаю Симонова, скажите ему, что вечером мне нужно видеть Таля, и проблема решена!
- Нет, если уж Таль встретится с вами, то в посольстве об этом знать не должны.
- Но почему?! Ведь мы, я и моя подруга,— коммунистки, мы поддерживаем вас!
На этот вопрос я замялся с ответом. Действительно, почему?
- Ну, у советских особые правила поведения, им нельзя за границей...
- Но ведь Спасский, который был здесь в прошлом году, встречался с девушками!
— Вот поэтому его и нет здесь сейчас, в этом году.
— Что ж это такое?! — возмущенно воскликнула она.— Запрещено любить?!
Это «prohibido amar!» до сих пор звучит у меня в ушах...
1965 год. Я в третий раз стал чемпионом СССР. Меня пригласили на крупный турнир в Югославию. Но для нашей федерации такой факт, как персональное приглашение, не играл роли. Они решили послать меня на маленький турнир в Венгрию. Я упирался. Меня вызвали в Комитет, пред светлые очи тов. Казанского, который тогда курировал шахматы.
«Вы понимаете,— говорил он,— в Будапеште прошли советские танки (в 56-м году.— Ред.). Вам, чемпиону страны, поручено, образно говоря, прикрыть своим телом дыры в домах, проделанные ими». Действительно образно. Но я отказался наотрез. В Венгрию я не поехал. В Загреб не послали тоже.
В том же 1965 году мне в первый (и в последний) раз предложили остаться на Западе. После командного первенства Европы в Гамбурге ряд шахматистов пригласили дать сеансы. Мы с Геллером отправились в маленький курортный городок на севере Германии. Нас встретил организатор, пожилой человек, и отвез к себе домой отдохнуть с дороги. Этот человек выучил русской язык, слушая радио. Мы разговаривали втроем по-русски. Но, уяснив, что экономист с Дерибасовской не силен в языках, хозяин перешел на английский и прямо в присутствии Геллера предложил мне остаться в Германии, пообещав оказать помощь в моих первых шагах в новую жизнь. Я ответил ему, что шахматисты в СССР — очень привилегированные люди, и в мягкой форме отклонил предложение.
Сейчас я сожалею. Потеряно 11 лет нормальной жизни. Но всему своей черед. Нужно созреть!..
1966 год. Олимпиада в Гаване. Мы — гости правительства Республики Куба. Как ласкает слух диктаторов слово «республика»! Сталин, Пиночет, Кастро, Саддам Хусейн — не правда
ли, милый букетик республиканцев?!
Мыс Талем — в одной комнате. Ближе к ночи нам захотелось пойти повеселиться. Оставив у порога вторую пару обуви (нет, не для чистильщиков, а для надсмотрщиков: пусть они будут спокойны), мы покидаем отель. В сопровождении кубинца, нашего шапочного знакомого, и его знакомой девушки мы около двух часов ночи оказываемся в ночном баре. Темно, звучит музыка, пара официантов бродит с фонариками. Мы заказываем и не спеша пьем баккарди. Помнится, мы с Талем вьшли в туалет — разговаривали только по-английски. Потом я пригласил на танец сидящую в нашей компании девушку; после меня пошел танцевать с нею Таль.
Внезапно послышался глухой удар и истерический женский крик. Меня как током пронзило: что-то случилось с Талем. Первая мысль: «Ему попало, теперь моя очередь». Зажигается свет, на полу валяется окровавленный Таль. В середину, меж столов, входит человек с красной повязкой. Он отрывисто приказывает: «Всем оставаться на местах, а эти двое (я и Таль) поедут со мной». Именем революции он останавливает на улице первую попавшуюся машину, и мы мчимся в больницу.
Да, Таля ударили в лоб бутылкой. Удар был страшной силы — толстенная бутылка из-под кока-колы разбилась вдребезги. Удар, по счастью, пришелся над бровью — ни глаз, ни висок не пострадали.
В больнице, пока Талю обрабатывают рану и накладывают швы, меня охраняет «человек с ружьем» — чтобы на меня не напали и чтобы я не убежал. В 6 часов утра приезжает переводчик команды, кстати — личный переводчик Кастро с русского языка, и мы направляемся в отель. Через пару часов — экстренное заседание нашей команды. Таль свое получил, зато ругают вовсю меня — за то, что ослабил команду перед решающими встречами (вечером играть с командой Монако).
В конце дня к нам в комнату пришел министр спорта Кубы с извинениями. Он рассказал, что из бара забрали шесть человек, и один из них сознался, что ударил Таля из ревности. Как бы не так! Позднее мы узнали, что забрали всех — 43 человека! А сказал бы тот, который признался, что ударил из политических соображений,— не нашли бы наутро косточек ни его, ни его семьи...
Через три дня Таль поправился настолько, что мог играть. Вынужденный ходить в темных очках, все еще слабый, он тем не менее играл блестяще — добился абсолютно лучшего результата на Олимпиаде.
Но этой ночи нам так никогда и не простили — ни мне, ни Талю. Вскоре он стал хронически невыездным. Особенно с начала 70-х годов, когда подпал еще под одну секретную инструкцию: женатым в третий раз — самая строгая проверка. И стало ему совсем плохо. И чтобы спасти свою активную шахматную жизнь, продал он свою душу — пошел в услужение к Карпову. И кончилась наша дружба... «А был ли мальчик?»