Глава XI ВЕЧНОСТЬ РЕКИ
Глава XI ВЕЧНОСТЬ РЕКИ
…Вопль гнева и стон умирающего, все было одно, все переплетено и связано между собой, тысячекратно свито и перекручено. И все вместе, все голоса, все цели, все стремления, все страдания, все желания, все доброе и злое, все вместе было—мир. Все вместе было — река бытия, музыка жизни.
Г. Гессе. Сиддхартха
Фотографии, как запахи, оставляют след. Лица на них неподвижны, но говорят больше, чем слова. В июле 1919 года Гессе запечатлен рядом с деревней Карона, на юге этого почти острова, усеянного скалами, который врезается в озеро Лугано и заставляет его уподобиться реке с излучинами. Герман в льняных брюках, с палкой, будто позаимствованной у старого пастуха, рядом с восхитительной Рут Венгер. Каза Констанца в Каро-не — изысканный дом, украшенный лепниной, — принадлежит родителям Рут. Ее отец — промышленник. Ее мать Лиза занята литературным трудом среди диковинных растений, клеток с птицами и этажерками с книгами.
Наш сорокадвухлетний Герман не напоминает больше аскета Каза Камуцци. Он теперь влюблен в Рут, которая на двадцать лет моложе его. Девушка еще не забыла детские капризы, но изучает пение в Цюрихе и рисует углем. В конце «Последнего лета Клингзора» она превратится в королеву гор. Мадемуазель Венгер часто гуляет с собаками, повязав цветной платок на голове или узлом на груди. Иногда Герману удается ее увести вечером в «grotto» — что-то вроде сельской таверны немного в стороне от железной дороги. Оттуда видны огни проходящих поездов. Ему было недостаточно писать с нее портреты: «Царица… лежала красным пятном в зеленой траве, светло поднималась из пламени ее тонкая шея»141, - ему нужно было возможно чаще сопровождать ее в Карону по тропинкам, где она подскакивала на одной ноге, смеясь забавным историям, болтала, пела или плакала по ничтожному поводу. Как ко всем страдающим или легкомысленным существам, которые просили у него успокоения, Гессе по отношению к Рут во многом испытывал отцовские чувства. Он говорит об этом Лизе в начале осени 1920 года: «Ваша дочь часто нервничает, капризничает, впадает в плохое настроение», — и прибавляет, чтобы оправдать свою склонность: «В целом, ей пойдет на пользу, если я буду воспринимать ее всерьез».
Как будет развиваться эта идиллия? Никто не мог этого предвидеть: ни отец, хмурящийся при мысли о неравной связи, ни мать, чей интерес к писателю рос день ото дня. Герман не лишал себя радости преклонить голову на юную грудь, трепещущую от рыданий или вздымающуюся от смеха, а фрау Венгер, дородная и полная раскаяния, вероятно, лишь пыталась утаить под видом беспокойства за дочь собственные чувства к писателю. Рут вызывала вожделение, Лиза была задушевным собеседником. В «доме с попугаями», то есть в доме Венгеров, воссозданном в «Последнем лете Клингзора», говорят о переселении душ — «веровании, в котором есть что-то успокаивающее, но которое объясняет, что все, что с нами происходит, мы призывали и желали и что против судьбы нет спасения, от нее нельзя убежать, нет и никакого другого утешения, и остается лишь провозгласить свое с ней согласие и сказать ей „да“». Лиза настолько духовно близка с Гессе, что ей удалось в начале 1920 года предвидеть грядущие серьезные изменения в его мировоззрении.
Марию Гессе поместили в Мендризио в новую клинику, и она теперь одержима мыслью вернуть детей. Герману удалось устроить Бруно у своего друга художника Амие, в Ошванде. Хайнера, который страдает неврозами, Мия настояла оставить при себе. Но здоровье ребенка ухудшилось, и отец увозит его в Монтаньолу: «Пусть малыш спит рядом со мной в соседней комнате. Ребенок, которого я люблю и за которого я в ответе, вызывает у меня теперь новое и глубокое чувство», — пишет он. Наталина, «маленькая вдова» из Тичино «с серыми волосами», «которая понимает, насколько ему необходим отдых», приходит убираться и пытается развеять грусть отца, удрученного нескончаемым разводом. Его жена, которая не отвечает больше на письма, сбежала из клиники и отправилась в Базель к адвокату. Она угрожает мужу процессом, требует, чтобы он вернул ей Хайнера. Герман отказывается, но совершенно теряет аппетит и способность писать.
К счастью, у него остается живопись. Он выставляет в Базеле свои первые акварели из Тичино, надеясь хоть немного заработать. Если они и не привлекли большого количества покупателей, то, по крайней мере, помогли ему выработать индивидуальную манеру. «И вы увидите, — настаивает он, — что моя живопись и поэзия тесно взаимосвязаны». Что на странице, что на полотне — реальность для него лишь своего рода трамплин для взлета в область символа. «Я обращаюсь не к натуралистической реальности, а к поэтической». Поднимается ли ветер, падает ли за горизонт солнце, опускаются ли на равнину свинцовые облака, Гессе пытается поймать пластику света, очаровавшую его в Венеции, с ее бесконечными метаморфозами.
Он страдает от финансовых проблем, но его литературная слава растет. «Демиан» стал сенсацией. Все спрашивают: «Кто этот таинственный Синклер?» Герману ненадолго удалось скрыть свое авторство. Он пишет 4 июля 1920 года своей сестре Марулле: «Этот роман под чужим именем имел большой успех среди молодежи. Но теперь критики пытаются открыть псевдоним. Нужно назвать имя». Итак, Гессе открывает лицо перед публикой, которая ждет от него новых произведений. Но он делает все что угодно, только не пишет. Конференции, иллюстрирование книг, критические статьи — всего этого не хватает, чтобы обеспечить безбедное существование.
Гессе убежден, что материальное благополучие, крайний интеллектуализм Запада и спиритуализм Востока способны вместе создать гармоничную реальность. У него зреет произведение, которое он называет «индийской выдумкой». Он мало о нем говорит, вдруг тянется туда и вновь отдергивает руку от пера, оставляя эту мысль. Но делится с друзьями своими размышлениями.
В феврале 1920 года Гессе пишет Елене Вельти: «То „я“, о котором думает исследователь и которое занимает уже три тысячелетия всю крайне-европейскую мысль, это „я“ — не та человеческая индивидуальность, которую мы ощущаем и в которую верим. Это что-то более интимное, главная сущность каждой души, то, что индиец зовет Атман — нечто божественное и вечное». «Мы, современные люди, слишком привыкли определять свои отношения с другими при помощи законов и убеждений, которые не можем измерить мерой божественной воли; мы совсем не знаем Бога, потому что так и не научились его искать в самих себе, в самой интимной глубине нашего сознания». Он убежден, что все искусство озарено этим светом, который очень трудно увидеть. Георгу Рейнхарту он сообщает: «Моя большая индийская выдумка не закончена и, быть может, не будет закончена никогда. Я ее оставляю в стороне, потому что не могу показать то, что еще мной самим до конца не пережито». Он уже дал своему герою имя — Сиддхартха, — и пишет в начале 1921 года Лизе Венгер о замысле, который торопится осуществить: «Сиддхартха, умирая, не пожелает нирваны, но захочет реинкарнации в новое земное существо…»
Снова он кладет перо, бросает рукопись и покидает Монтань-олу. Его пригласили на конференцию цюрихского кружка по психоанализу. Там он надеется увидеть друзей и особенно сыновей, которые живут в пансионе Фрауенфельда. В Агнуцио он знакомится с писателем Гуго Баллем и его женой Эммой Хен-нинг, писательницей и актрисой. Их объединяет простота жизненных привычек и глубина набожности, и они составляют неразлучную и весьма оригинальную пару. Эти набожные католики-интеллектуалы вместе с фрау Венгер становятся его поверенными. Бывшая певица варьете Эмма после нескольких лет нищеты написала книгу «Клеймо», которую Герман горячо рекомендует Лизе: «Прочтите ее. Речь идет о жизни певиц и распутных женщин. И это настолько красиво, так глубоко и часто так грустно, что вы тоже, конечно, останетесь в восторге».
Подле Баллей Герман хочет найти убежище от грызущих его мучений. Отчего эта неспособность писать? Почему его рука начинает дрожать в середине рассказа, действие которого происходит на земле Марии и Гундертов — в Индии, которая продолжает его беспокоить? Мост, который с первых страниц он перекинул между собой и Индией через приключения Сиддхартхи, отправившегося на поиски истины со своим другом Говиндой, никак не строится до конца.
В Цюрихе Гессе приходит на прием к великому психоаналитику, самому Карлу Густаву Юнгу, который согласился принять пациента своего ученика доктора Ланга. «Ваша книга, — говорит Юнг о „Демиане“, — оставила у меня впечатление, подобное свету фары в грозовой ночи». Гессе пишет Лизе, что, поскольку ничто не помогает ему ни в духовном, ни в материальном плане, он решил вновь прибегнуть к психоанализу. Это для него не философия, не то, что сводится, как полагает его друг Балль, к простому искусственному подобию католический конфессии. Здесь для него речь идет о способе жить: «Идти до конца эксперимента и привнести в жизнь его результаты — это то, на что способен осмысленный анализ».
Этот поиск истинного «я» жизненно важен для Гессе-человека, так же как и для Гессе-художника. Ему необходимо высказать то, что обычно никто не говорит ни другим, ни самому себе, позволить эмоциям излить свой яд. «Я испытываю у Юнга шок анализа. Это проникает в кровь, — говорит он Гансу Рейнхарту, — приносит боль, но и заставляет продвинуться вперед…» Юнг побуждает его исследовать глубинные пласты своего сознания, где он еще лепечущий ребенок, постичь «другую сторону» своей души, подземный микрокосмос, где живет прошлое. Но перед психологом оказывается некто, кто хочет хвалиться своими демонами и знать все о невидимом, живущем внутри него. «Доктор проанализировал мое сознание с удивительной точностью, записывает Гессе, — даже, я бы сказал, гениально».
Чтобы быть поближе к Юнгу, проживающему в Кюснахте, рядом с Цюрихом, он поселился близ леса на Зюришберг и теперь может ходить на сеансы пешком. Напрасно Балли убеждают друга не продолжать жестокий эксперимент, который, по их мнению, может завести в тупик. Напрасно Рут и Лиза приглашают его к себе, чтобы отвлечь от того, что его угнетает. Герман намеревается освободить свою природу от всего, что является препятствием для созидания. Доктор Ланг помог ему создать сумеречную фигуру Демиана. Юнг поможет сокрушить стену, которая отделяет его от Сиддхартхи. Нет сомнения, что психолог не противодействовал этому навязчивому стремлению писателя заставить полюса сойтись и примириться с самим собой. В ожидании Гессе отправляется сквозь пламя. «Это больно», тем не менее он захочет это повторить.
Этой цюрихской весной 1921 года Гессе больше не Клингзор в своем палаццо Камуцци. Он безрадостно переходит с одного тротуара на другой во власти новых видений. «Мне хотелось бы продолжать психоанализ, — пишет он. — Юнг обладает тонким интеллектом, у него замечательный характер, он полон жизни, блистателен, гениален. Я ему многим обязан». Писатель делает заметки, которые составят его «Дневник», где собраны размышления о смысле жизни. Многие из них обращены к Лизе: «Человеческий идеал не кажется мне заключенным в какой-либо истине или определенном веровании. Высшая цель, которую может поставить перед собой личность, — это, по моему мнению, внести в свою душу возможно большую гармонию».
В середине лета, после нескольких недель интенсивной работы с пациентом Юнг уехал. Гессе чаще видится с Рут, которая заметно похорошела, и с Лизой, по отношению к которой демонстрирует сыновнюю почтительность. Действительно ли ему помог психоанализ? Трудно сказать, особенно судя по тому, как долог был перерыв в его литературных занятиях. Но Гессе не может писать то, что не продиктовано внутренним видением, которое можно обрести лишь с помощью союзника, и имя ему — время. Гессе, легко написавший первую часть «Сиддхартхи», посвященную Ромену Роллану и опубликованную в июле 1921 года в «Нойе рундшау», не в состоянии начать вторую. Реальность отказывается воскресать, как если бы ее создатель представлял ее себе совершенно или на мгновение лишенной необходимых духовных вибраций. Если молодой Сиддхартха спокойно идет с самого начала навстречу своей судьбе, то Гессе постоянно оступается. На одной из фотографий он стоит в черном жилете на балконе Каза Констанца, грустный, подавленный. Перед ним распустившаяся, словно цветок, Рут со своенравно сложенными губами. На другом снимке они оба одеты в белое. В его улыбке горечь, лицо темноватое и плохо выбрито, он может сойти за отца молодой женщины, руки которой лежат одна на другой, словно птицы, готовые взлететь. Блик света озаряет лица. Кажется, что слышно жужжание шершня и видно, как покрывается смертельной бледностью небо…
Герману сложно объяснить свои отношения с фрейлейн Венгер: «Мы оба очень нуждаемся в любовном взаимопонимании. Мы его находим, когда рядом, и теперь знаем друг друга настолько хорошо, что, кажется, связаны навсегда». Он говорит о детском доверии, которое молодая женщина ему оказывает: «Если бы я смог заставить любовь Рут ко мне превратиться просто в дружбу, я бы это сделал… Но мне сорок четыре года, а ей едва двадцать. Сейчас дружба и любовь для нее неразделимы». Он не сомневается, что если бы у молодой девушки были другие возможности выйти замуж, она бы ими незамедлительно воспользовалась. Соблазненный ее милостями, одержимый смелыми мечтаниями, он волнуется: «Я сомневаюсь по поводу женитьбы: помоему, моя миссия состоит скорее в том, чтобы воплотить в творчестве собственный жизненный опыт. Моя чувствительность делает меня малоспособным к женитьбе». Его любовная авантюра тем не менее не находит иного завершения. «Наш трепет теперь, — говорит он, — в моих глазах благо и означает, что наши звезды и наши боги его желали».
Герру Венгеру он признается: «Я не только ощущаю любовь Рут, но также обязан ее матери многими вещами, которые не могут забыться». Как раньше у Марии в Кальве, он теперь ищет защиты у Лизы, старательно его опекающей. На фотографии справа от Тео, который с суровым видом сидит за рулем своего лимузина со ступеньками из светлого металла, стоит Лиза, поражающая строгостью выражения лица, — весь ее облик, исполненный какой-то особой основательности и серьезности, заставляет вспомнить жену пастора Иоганнеса. Позади Герман, самый веселый из всех, между двумя молодыми девушками, из которых та, что красивее, конечно, Рут.
Чтобы отдалиться от этой идиллии, которая требует от него определенных шагов, Герман отправляется в Германию на очередные конференции. «Меня, разумеется, встретили в Штутгарте статьи про Гессе — предателя родины, азиата, буддиста, ни к чему не годного, — записывает он, — но я отметил, что их никто не читал и не принимал всерьез». Осень он проводит в Швабии: «Я увидел родину без особенного волнения. Провел день в Кальве, три дня в Маульбронне, отдал визит сестрам, провел много времени с сыновьями моих братьев и их друзьями, которым теперь от восемнадцати до двадцати пяти лет…»
Вернувшись в ноябре в Тичино, он с удивлением узнает, что его друзья Балли уехали из Агнуцио в Мюних. Одиночество в Монтаньоле кажется ему настолько невыносимым, что он начинает ненавидеть свою неподвижную рукопись, страницу, на которой уже побледнели чернила, все так же оставленную на той же строчке, на том же слове.
Новогоднюю елку он наряжает вместе с Рут в главной резиденции Венгеров, в Делемонте, в швейцарских Юра.
Сможет ли Гессе в наступающем году закончить наконец произведение, которое вынашивает уже около трех лет? Он стремится увидеть в индийской мудрости некую более глубокую духовность, менее нетерпимую, более располагающую к просветлению, особенно близкую к долгой аналитической работе, которая, по Юнгу, «не имела другой цели, кроме создания в нем пространства, в котором можно слышать голос Бога». Это понятие «внутреннего пространства» глубоко затронуло писателя. Оно заключало в себе новое измерение мира, всеохватывающее видение. Решающим, по-видимому, явился приезд в Монтаньолу Вильгельма Гундерта, его немецкого кузена — старшего сына дяди Давида, брата Марии. Он был для Гессе живым воплощением его духовных поисков.
Верный семейным традициям, Вильгельм получил философское образование и стал миссионером. Живя в Японии, он взял отпуск и отправился в Европу навестить Германа. Кузены вели оживленную переписку, оба интересовались ориентализмом, и общность во взглядах сближала их больше, чем родство. Легко представить, о чем они могли говорить на протяжении нескольких дней в Лугано, где остановился Вильгельм. Он был старше Гессе на три года, уже поседел и напоминал их деда, кальвского патриарха, которого звали Волшебником. Еще более чем старик Гундерт, он был обязан своими взглядами экзотическим приключениям. Вильгельму открывались мистические тайны, божественные откровения, которыми он пропитывался, не подвергая, однако, сомнениям собственную веру. Они вспоминали юность, деда из Кальва, изучавшего примитивные философии, стареющего Иоганнеса, медитировавшего над словами Лао-Цзы: оба, однако, не ушли за пределы пиетизма.
Вильгельм, изучавший философию Китая и Индии, проявил больше мужества: Восток помог ему создать свою концепцию неба и ада, и он старался постичь и то, и другое. Погрузившись в историю феодальной Японии, культуру самураев, постигнув законы мудрости, руководящие наукой души, он нашел в Германе собеседника, умевшего черпать в бессознательном вечные символы.
Благодаря этому общению все для писателя засияло новым светом. Индия, где он поселил молодого Сиддхартху, приобрела другое измерение. Ее образ потерял фрагментарность и камерность, навеянные кальвским кабинетом-музеем деда. Он обладал ключом от пещеры. Он мог войти туда без страха. «Прекрасный ребенок брахмана», образ которого был еще недавно лишь эскизом, теперь жил, искал свой путь, который ни отец, ни учитель не могли ему показать. Он уже не был тенью, укрытой небольшим пальто землистого цвета, — его взгляд напоминал взгляд Германа, и из уст Германа раздавался его голос…
Спускалась ночь. Озеро теряло свои цвета. Вильгельм возвращался в Токио, и птицы искали после утомительного дня свои гнезда в розовых кустах. Все умирало и одновременно рождалось, а писатель обращался к рукописи. Его молодой герой размыкает после сна веки, смотрит на него и вновь отправляется в дорогу. У обоих на устах слова: «Одна цель стояла перед Сиддхартхой одна-единственная: опустошиться, избыть все — жажду, желания, грезы, радости и страдание. Отмереть от самого себя, лишиться своего „я“, с опустошенным сердцем обрести покой, освободив мысль от самости, распахнуться навстречу чуду».
В конце мая 1922 года Гессе берет перо, чтобы написать: «Я наконец, через два с половиной года закончил мой индийский рассказ „Сиддхартха“ и отправил его Фишеру». Отметив свое сорокапятилетие, он признается: «Я чувствую, что там мне удалось сформулировать некий новый (индо-медитативный) для нашего времени способ мышления».
Гессе сделал своим героем человека из другого мира, но это никого не могло ввести в заблуждение. Жизнь Сиддхартхи — жизнь самого писателя. Брахман напоминает Иоганнеса, «ученого, достойного уважения каждого человеческого существа». Выходки темноволосого юноши — это выходки Германа, в них узнаваемы его гордыня и боль. Камала, посвящающая Сиддхартху в эротические игры, потом мать, олицетворяющая тайную силу, объединили в себе черты, которые вызвали восхищение Лулу и женитьбу на Мии. Наконец, странник Васудева напоминает Бауэра, книготорговца из Базеля. Именно он указывает герою путь к одинокому постижению мудрости через созерцание воды в Реке и наслаждение ее музыкой.
Через прекрасную легенду, простую и мелодичную, Гессе постигает мудрость без ученых слов. Следуя за Сиддхартхой по пути божественного, мы прислушиваемся к душе Гессе. Здесь Запад созерцает Восток. Сиддхартха трогает нас, как Каменцинд или Демиан, потому что с горячностью, щедростью или безнадежностью он превратил свое сердце и чувства в нечто большее, чем интеллектуальные абстракции. Этой полной любви игрой писатель, ничего не отвергнув, соединил индийскую философию и собственные открытия в психологии. То, что им создано, по своему масштабу сравнимо с великими восточными религиями. Ищущий не должен на своем пути пренебрегать ни одним из знаков: божественное повсюду. Писателю настолько удалось проникнуть в тайну подсознания, что отныне его зовут не иначе как «мудрец изМонтаньолы».
В августе он был приглашен на интернациональный конгресс в Лугано, где Ромен Роллан попросил его представить свою книгу интеллектуалам ъсего мира. Но как рассказать о «Сиддхартхе»? Можно ли со слов понять то, что необходимо пережить? Как раскрыть образ индуса, который преодолел все свои «я», не являвшиеся истинным «я», и в конце пути останавливается на берегу Реки, чтобы услышать единство звучания тысяч ее струй.
Гессе стал читать перед собранием фрагменты из своего шедевра. «Я, — говорит Сиддхартха, — убедился телом и душою, что грех был мне весьма необходим, я нуждался в любострас-тии, в стяжательстве, в тщеславности и позорнейшем отчаянии, чтобы научиться отречению от противодействия, чтобы научиться любить мир, чтобы не сравнивать его с неким для меня желанным, мною воображаемым миром, вымышленным мною образом совершенства, а оставить его таким, каков он есть, и любить его, и радоваться собственной к нему принадлежности…»
Решив покинуть все, отказаться от всего, — даже от того, чтобы видеть, чувствовать, действовать, идти дальше, — и лишь слушать каждую вибрацию своего существа сквозь удовольствие и страдание, Сиддхартха достигает освобождения в тот момент, когда постигает бесконечную мудрость, заключенную в шуме Реки: «…Эта река бежала и бежала, бежала, не останавливаясь, и все-таки оставалась тут, на месте, всегда и во все времена была та же и все-таки каждую секунду другая, новая!» И от удовольствия и от страдания не оставалось ничего. «…Отрока Сиддхартху отделяла от мужчины Сиддхартхи и от старца Сиддхартхи лишь тень, а не реальность. И прежние рождения Сиддхартхи тоже не были прошлыми, а смерть его и возвращенье к Брахме не были грядущими». Он отдался на волю Реки времени, слушая ее голос, — и в это мгновение появилась вечность. Состарившись на берегах Реки, Сиддхартха обрел лик, который больше не искажали следы желаний, лик, пребывающий в гармонии с сущим.
Гессе отложил книгу и увидел, что к нему кто-то идет. Высокий темнокожий человек представился: Калидас Наг, бенгали-ец, профессор истории в Калькутте. Переполненный чувствами, он упал писателю в ноги. Улыбка озаряла его лицо. Ему нужно было дойти до Европы, чтобы услышать подлинное послание Востока.
На балконе Каза Камуцци они пьют чай, прогуливаются вдоль покрытой полотном балюстрады, составляющей часть террасы, где Герман ставит свой мольберт для акварелей. Он показывает их гостю и одну из них хочет подарить: «Мой индийский друг выбрал ту, на которой было изображено дерево возле моста, объяснив свое предпочтение тем, что любит деревья и их язык, а мост отныне символизирует для него установленную связь между Западом и Востоком».
Калидас Наг с великим сожалением расстается с монтань-ольским отшельником. «Этот бенгалиец стал для меня дорогим другом, — пишет Герман Гессе Ромену Роллану. — Он обладает тонкостью восприятия, какое встречается не часто». И Елене Вельти: «Он мне рассказал множество вещей и спел старинные и новые индийские песни… Он был энтузиастом. Он хорошо знал, что мы, европейцы, знаем и изучаем догматический буддизм. Но то, что один из нас оказался настолько близким к Будде реальному, живущему в глубине человеческой души, было, на его взгляд, совершенно замечательно…»
Молодежь поклоняется герою, который подчиняется лишь собственному внутреннему закону. Послевоенному негативному отношению к тоталитаризму писатель противопоставляет свою страстную проповедь свободной личности. В эпоху абсурдного материализма он видит лишь одно лекарство — обращение к внутреннему знанию. Для каждой личности оно индивидуально, и все они должны примирить свои многоразличные сущности в едином хоре бытия.
В своем убежище, в своей башне из слоновой кости монтаньольский отшельник страдает, созерцая смуту в Европе. Мировой кризис и его собственные проблемы наслаиваются друг на друга. Тот, кем он является в этой хаотичной вселенной, тот, чью личность он сам ставит под вопрос, вопрошает человечество. Его тревожит судьба Германии. Нравственный упадок и спекуляция уже заставили стенать Стефана Цвейга: «Берлин превратился в Вавилон». Побежденная нация стала золотым дном, ярмаркой для аферистов, и результатом явилась ксенофобия. Все недовольство выражалось в адрес Пангерманистской лиги, оскорбляемой к тому же Версалем. 24 июня 1922 года Герман узнал об убийстве Вальтера Ратенау, еврея по национальности, двумя членами правой оппозиции. «Смерть Ратенау меня совершенно не удивила — она меня сильно потрясла. Я одно время переписывался с ним; эта несчастная клика, вооруженная пистолетами, которая его уничтожила, состоит из тех, с кем на протяжении лет я борюсь и выставляю у позорного столба». Противники Веймарской республики вынуждены были с осени 1920 года скрываться в подполье. В Мюнихе пустил корни расизм. «Немецкие университеты — цитадель этой глупой и невыносимой нищеты разума», — восклицает Гессе.
После смерти в феврале 1922 года его друга, либерала Конрада Хауссмана, он все более и более чувствует себя одиноким. Его прежние знакомства, завязанные на волне реваншизма, постепенно сходят на нет. «Мои германские друзья меня покинули», — пишет он 10 сентября. Даже Альфред Шленкер, его дантист из Констанц, музыкант, для которого он создал текст оперы, не пишет ему больше. Художник Отто Блюмель, друг по годам, проведенным в Гайенхофене, «посылает одно приветствие в год». Лишь несколько людей остались ему верны: Жозеф Энглерт и особенно Балли, дорогие Балли, которые мерзнут в Мюнихе при приближении осени и которым он теперь ищет жилье в Тичино.
Из Кальва новости не более радостные. Обвал марки, повлекший за собой повышение цен, отразился на благополучии Гундертов. Неуверенность в завтрашнем дне постоянно мелькает между строк в письмах из Адиса. Здоровье Маруллы, которая вынуждена была покинуть прежнюю работу и искать другую, заметно ухудшилось. Обследование выявило болезнь легких. Герман, убежденный в мистической связи тела и души, говорит со своей младшей сестрой в выражениях, которые могут показаться почти жестокими, если бы мы не знали о существовании для него «другой сцены», бессознательного, где разыгрывается вся наша жизнь: «Я считаю, что твоя болезнь психического происхождения, как считаю психической всякую болезнь вообще, равно как и перелом руки или ноги. Если ты не прекратишь мучиться разными беспокойствами и посвятишь себя среди приятных тебе людей тем занятиям, которые доставляют удовольствие, тогда даже с плохими легкими ты будешь счастливее и здоровее, чем со здоровыми, если ты ясно не представляешь, что тебе на самом деле нужно делать…»
Герман подчеркивает, что все это — отнюдь не воображение: Марулла действительно страдает, но ее болезнь — увертка. Разум хитер. Он — хозяин «театра сознания». Он дергает за ниточки наших настроений, оправдывает наши бегства и, объединившись с нашими нервами, играет нашими жизнями, как марионетками. Это вторжение бессознательного обозначает реальность «внутреннего пространства». Это истоки нашей жизни, символы которой представляет нам Гессе. «Театр сознания» или «Магический театр» — речь идет лишь о зеркале. Узнать себя — значит завладеть этим зеркалом и не отрывать от него глаз.
Узник своего ненадежного убежища, переходящий от одной депрессии к другой, постоянно озабоченный своим здоровьем, Гессе далек от того, чтобы покончить с этой поверхностью, обращенной то к сточной канаве, то к небесам. Однако физические боли его атакуют всерьез и требуют лечения. Это данность жизни, которую он воспринимает без иллюзий. Он отправился в красивое местечко Тоггенбург, где его подвергли довольно жесткому режиму: пост, ходьба, воздушные ванны, водяной пар, специальная гимнастика, массажи. Он сильно потерял в весе — теперь в нем едва ли наберется пятьдесят четыре килограмма: «девяностолетний» «старый кот», — объявляет он Баллям, переехавшим в район Монтаньолы. Одной из своих поклонниц, Ольге Дейнер, незадолго до Нового года он объясняет: «Конфликт состоит для меня в моей абсолютной неспособности разделить ощущение и способ жизни с другими людьми, с женщиной, с друзьями, с вышестоящими, с кем бы то ни было». В конце 1922 года он платит за летние мучения. Проблемы, связанные с Мией и заботой о троих детях, нанесли существенный урон его бюджету. Он буквально убил себя, написав «Метаморфозы Пиктора», немецкую реплику на «Сиддхартху», в надежде собрать хоть какие-нибудь гонорары. Приближается развод.
Необъяснимая фатальность: развестись — означает для Гессе тут же вновь жениться. Он испытывает отвращение к перспективе посвятить хоть малейшую частичку самого себя супружеской жизни. И притом думает о Рут как о невесте, клянясь всеми своими богами, что это безумие. Он страдает от тяжести в желудке и болей в горле. Он отчетливо понимает, что взвалить на себя заботы о женщине, занятой своей красотой, со своими требованиями и прихотями, для него непосильно. Жена продолжает его мучить, ему не хватает воздуха, сияющее небо превращается для него в низко нависшие тучи, жизнь — в груду пустяков. Мир вокруг теряет яркость.
С трудом дождавшись в Монтаньоле весны 1923 года, он, едва стаял снег, решает вновь отправиться лечиться.
Гессе выбирает Баден, курорт близ Цюриха. Так же, как и Маульбронн, Гайенхофен, Базель или Берн, Баден станет местом, где происходит его духовная эволюция. Его подгоняет страсть к экспериментам. В тяжелых ситуациях он пользуется своим внутренним состоянием, чтобы почерпнуть силы для творчества. Что мог принести ему Баден, где лечились пожилые люди, больные, занятые обсуждением своих болезней или в одиночку сидящие в скверах на скамеечках и объедающиеся лакомствами? Какие отношения могут возникнуть у него с этими инвалидами, растянувшимися в шезлонгах в саду отеля «Вере-нахоф», фасад которого поддерживает странная кариатида, украшенная пальмовыми и тисовыми листьями? Его мучает артрит, у него впалые щеки, красные веки — его вид вызывает беспокойство. Особенно бросаются в глаза тонкие губы, сжатые в едва различимую улыбку, окрашенную не то нежностью, не то иронией.
Но теперь он понимает Реку. Романтик-немец и внимательный таосист узнал себя в этих мутных водах и, по примеру Сиддхартхи, пытается полностью реализоваться, зная цену такого воплощения. Он без колебаний отправляется на штурм своего внутреннего театра, где живут шуты и герои, страхи и прихоти, святые и оборотни. «Ты спрашиваешь, имеет ли мое беспокойство духовные причины, — напишет он Эмилю Моль-ту 26 июня. — Но, дорогой мой давний друг, неужели ты не читал ни одной моей строчки? Если нет, ты должен знать, что не только с точки зрения психоанализа я считаю все нервные болезни чисто психическими, но вообще любое физическое событие… продиктованным и вызванным душевным движением».
Гессе припадает к источнику, чтобы напиться целебной воды, и нежится в теплых ваннах, не теряя, однако, себя самого из виду. И, непримиримый, смеется над собой. Собственный образ озабоченного и педантичного курортника бьет его прямо в лицо, словно бумеранг. Он с наслаждением выписывает мимику, позы страдальца, любые банальности. В маленьком закрытом сумасшедшем мирке, который его окружает, он представляет собой идеального клиента, честного, благоразумного, респектабельного и дисциплинированного, то есть не топчущего лужайки и прополаскивающего свой стакан два раза как минимум. Он абсолютно подобен тем, кто его окружает: «На улицах люди идут очень медленно, многие с тросточками, многие хромают, хотя каждый старается скрыть ишиас. Я делаю то же самое — на людях стараюсь казаться путешественником, заехавшим в Баден из чистого удовольствия. Повсюду царят радость и искусственный шарм, хотя на самом деле мы все испытываем боль».
За едой он украдкой улыбается самому себе: «Я сижу в светлой столовой с высоким потолком за маленьким круглым столом, один, и одновременно наблюдаю, как я беру стул, сажусь, чуть-чуть прикусив губу, потому что мне больно; потом я вижу, как прикасаюсь машинально к вазе с цветами, чуть придвигаю ее, вытаскиваю медленно, будто в раздумье, салфетку из-под своего прибора».
И это он — любитель природы, лесных прогулок, нераскаявшийся нудист, Кнульп, бродяга, сидящий в придорожных трактирах на деревянном табурете? Можно ли теперь узнать в нем фланера из Венеции с лицом святого Франциска, озаренным радостью, или зеваку, сфотографированного в Монтефалко в черной шляпе на итальянский манер, сидящего рядом с кувшинами вина? Какой неожиданный образ он теперь являет: больной нытик в плену привычек здешнего светского общества, как все остальные, забавляющийся «тревожным видом своего соседа, его неуверенностью и беспомощностью». Есть над чем посмеяться.
И Гессе-поэт смеется над Гессе-курортником. Он описывает свое унылое лицо, его «смиренное выражение», гримасы, которые корчит от боли, свои скупые жесты — и все это в окружении, которое он не теряет из виду и за которым продолжает внимательно наблюдать. В его сознании живут два человека. Один — примерный пациент, тщательно описывающий жизнь в Бадене. Другой — веселый повеса, которого ужасная жара и лютый холод приводят в драматическое возбуждение и которого терзают дурные предчувствия в этом оазисе беззаботности, где так распространен дурной тон, следы которого видны повсюду: в фасоне дамских шляпок, на выставке почтовых открыток или на программках концертов легкой музыки в час чая. Так увидят свет «Записки о курортной психологии», вскоре собранные в книгу под названием «Курортник», где грубоватые шутки и каламбуры не смягчат блестящую сатиру.
На протяжении своего весеннего и осеннего курсов лечения, под весенним ливнем или под осенним листопадом Гессе будет таскать за собой оригинального спутника — капризного и упирающегося изо всех сил одиночку. Они будут сражаться на рапирах — насмешливый и обессиленный, — ощущая трепет, биение крови и жар. Их удары прозвенят в молчании гостевого зала. Гессе-поэт слишком умен, чтобы не заметить, что игра, которой он забавляется, помогает Гессе-курортнику выздороветь. Он легко меняет тональность, заставляя воображение переходить от гармонии к диссонансу и наоборот «в самом живом и самом глубоком взаимодействии». В мягких фланелевых брюках он напевает мелодию, которую подхватывает загоревший Гессе. Они подстерегают друг друга, сталкиваются, объединяются в восхитительном созвучии. Это одновременно и двуликий Герман из Кальва, и стоящий на страже Лаушер, но более гибкий, более умный, не упускающий случая выразить свою двойственность: «Я хотел бы найти выражение для двуединства, хотел бы написать главы и периоды, где постоянно ощущались бы мелодия и контрмелодия, где многообразию постоянно сопутствовало бы единство, шутке — серьезность. Потому что единственно в этом и состоит для меня жизнь, в таком раскачивании между двумя полюсами, в непрерывном движении туда и сюда между двумя основами мироздания».
Многие читатели увидят в герое Гессе себя. Его тоска — тоска человеческая. Он никогда не потеряет ее из виду, отказываясь ее предать: «Можно много говорить об этом, а вот разрешить нельзя. Пригнуть оба полюса жизни друг к другу, записать на бумаге двухголосность мелодии жизни мне никогда не удастся… И все-таки я буду следовать смутному велению изнутри и снова и снова отваживаться на такие попытки. Это и есть та пружина, что движет мои часы».
Принять свою судьбу, какой бы она ни была, — это его кредо. Эту мысль он объясняет нам не как интеллектуал, а как художник, прибегая к единственно возможному универсальному языку: музыке. Читать Германа Гессе — значит слышать его партитуру, на каждой странице воспринимать звучащую песню и ее эхо, брата, врага и любить их в их самых причудливых формах. Георгу Рейнхарту он напишет 25 октября: «Я закончил мою ба-денскую рукопись. Она называется „Курортник“ и содержит, как мне кажется, нечто новое и особенное…»
Ему сорок шесть лет: резкая линия бровей, гладкий подбородок, готовые сложиться в насмешку губы. На фотографии он бритый, обнаженный по пояс рядом с Рут, повязавшей на лоб большой светлый платок. Конец осени 1923 года он проводит в Каза Камуцци, «который дарит ему утонченность великолепного одиночества». Он пишет Венгерам длинные восхищенные письма: берега реки в цветах, горы — оттенков мечты. В день ежегодного деревенского праздника он наслаждается пиршеством, как ребенок, и, присев на стену церкви СанАббондио, разглядывает процессию: «Мадонну вынесли из церкви, очень большую, больше человеческого роста, могущественную, позолоченную и в голубом плаще. Она поглотила все солнце и напоминала древнюю богиню». Ему есть от чего чувствовать себя счастливым: только что вышел в свет «Сиддхартха», переиздается «Демиан». Фрау Вельти прислала ему корзину осенних яблок, которые он оставил на воздухе и с удовольствием грызет время от времени. Он перечитывает сердечное письмо, полученное от Стефана Цвейга еще в конце 1922 года: «Я чувствую, дорогой Гессе, что мы идем очень близкими путями, что наши пути одинаково надломлены эпохой, что нас обоих время побуждает к внутреннему поиску, который мог бы создать впечатление отстраненности и бегства, однако мы хорошо знаем, что речь идет о попытке приблизиться к истине…»
Его развод вступил в силу 24 июля 1923 года. Рут с матерью приехали в Монтаньолу, чтобы напомнить о его обещаниях. Гессе называет восхитительную Рут в летнем платье «моя любимая», превозносит ее красоту, «изящные мочки ушек», прелесть ее форм, чистоту голоса. Но вновь жениться? Неразумная и сумрачная перспектива подобного шага его беспокоит, и в сентябре он бросает тревожный крик доктору Лангу, шлет друзьям призывы о помощи. Такое впечатление, что он собрался топиться. Его раздражает все, начиная от бумаг, которые нужно заполнить, чтобы подтвердить швейцарское гражданство, что является первым условием женитьбы. Он возмущается этой сатанинской бюрократией: «Квинтэссенция одиозности, мерзости, того, от чего нужно бежать, тьфу!» На самом деле Гессе и сам хотел получить документальное подтверждение тому, чем обладал с детства. Если он отступает иногда перед необходимыми формальностями, то это чистое притворство: так он надеется отдалить свою женитьбу, быть может, сделать ее невозможной. Его раздражают приготовления к церемонии, инфантильная возня Рут и ее матери: приданое, детали костюма, женские хлопоты. Он нервничает. Уехать, ах, уехать бы!.. Но Рут тороплива и требовательна. Она просит его приехать к ней в Базель, в 0сгель «Крафт», где она остановилась. Ее отец очень плох, и она не хочет ехать к нему в Делемонт одна — ей нужен ее Герман. Все начинается снова.
Облеченный новыми обязанностями, Герман покидает Монтаньолу с грустью, смешанной с яростью. В Лугано он садится на поезд, уносящий его от любимого Тичино. Бездна открывается перед ним: собственный палач, он решился разделить жизнь с женщиной, которую должен защищать, подчиненный ее просьбам, ее страхам, ее слабостям, а завтра — почему нет? — ее капризам. Нет, нет, — объясняет он сестре Адели, которая пытается его успокоить, — нет, я «старый, больной, одинокий, я не могу жениться по доброй воле». Так зачем же идти на поводу? Из-за угрызений совести, чтобы не предать детскую преданность Рут, из любви к Лизе, которая смотрит на него, как мать, с нежностью и строгостью. К тому же доктор Ланг, который занимается астрологией, сообщает ему, что в этом году для него есть знаки, обозначающие женитьбу, и Герман начинает воспринимать все происходящее как неизбежную фатальность. Но письмо, которое он пишет 7 декабря из Базеля Ромену Роллану не может нас обмануть: «В глубине своего существа я самана и принадлежу лесу…»
Несчастный самана, раздавленный событиями, измученный болями, который колеблется, выбрать ему веронал или алкоголь, чтобы себя утешить, в безнадежных письмах друзьям объясняет, что женится, несмотря на овладевшее им сильное чувство, полный множеством сомнений! Не поддаться шарму дочери Венгеров было весьма сложно: на фотографии, сделанной в день свадьбы, она кажется маленькой мадонной, шея утопает в кружевах, платье с короткими рукавами украшено легким шарфом, невинные губки. Можно представить себе, чего он желал и не находил раньше.
Фрейлейн Венгер ничем не похожа на Камалу, куртизанку, научившую Сиддхартху утонченным удовольствиям: умелая в наслаждениях, она заставила юношу испытать трепет сладострастия. Гессе любит женщин, в которых есть жар муки, почти смертельная страсть, тех, в лице которых есть «письмена тонких линий, легких морщинок, письмена, напоминающие об осени и старости». В пятнадцать лет он безнадежно влюбился в Евгению Кольб, которая была на семь лет его старше. Разочарование заставило его перенести свои любовные переживания в область воображения. Только в двадцать два года он вновь испытал чувство к реальной женщине — Лулу, однако держался на расстоянии от Елены Войт. Он пал к ногам Элизабет Ларош, которая его грациозно оттолкнула и в конце концов со своего рода покорностью принял то, что могла ему предложить Мия: банальную безопасность комфорта. В сорок шесть лет он ощущал себя лишенным в жизни эротизма, присущего, однако, его книгам.
В Базеле Гессе старается разделить музыкальные интересы Рут, сопровождая ее в собор, чтобы послушать Баха и Гайдна, в оперу, но устает от этого ежедневного напряжения. Девушка подчиняет его себе, а он все хуже переносит ее страсть к животным: комнаты Рут в отеле «Крафт» населены птицами, кошками, собаками. Среди всей этой суматохи совершенно невозможно побыть наедине.
Он проводит Рождество у родителей невесты в швейцарских Юра, а в первых числах января возвращается в Базель, разбитый и угнетенный. Семья Венгер подарила ему к Новому году десять томов «ЖанКристофа» Ромена Роллана. От самого Роллана он получил очерк о «Махатме Ганди» с посвящением: «Другу Герману Гессе, самана, с сердечной теплотой на память». Его тоска усиливается. Он ощущает внутреннее неблагополучие, но не может разобраться в себе, и обстоятельства приговаривают его еще к одному тупику. Гессе хотел встретиться с доктором Лангом, переехавшим недавно в Цюрих, но слег с рвотой и сорокаградусной температурой. Дни бегут. Свадьба назначена на 11 января. Она пройдет в камерной обстановке.
Своими впечатлениями о церемонии молодой муж поделился с Аделью: «Позавчера состоялась наша свадьба, то есть довольно глупая комедия, называемая гражданской свадьбой. Обстоятельства были не слишком благоприятные, если учесть, что после шести дней мучительной болезни с высокой температурой я не мог подняться и с трудом ходил. Но, поскольку мы не видели в происходящем ничего торжественного, то сочли предпочтительным закончить с формальностями как можно скорее».
Несколько дней спустя на маленький обед собрались близкие друзья: певица Илона Дюриго, композитор Отмар Шёк, Лётольды и весельчак Жозеф Энглерт. Последующие дни внесли мало изменений в жизнь Германа, «столь же одинокого, как обычно». Он пишет Карлу Шелигу 17 февраля 1924 года: «Я бродил, почти бесплотный и невидимый, по улочкам… Теперь я понимаю, насколько сложно быть стареющим мужем совсем молодой женщины, у меня столько нового, приятного и одновременно трудного… Мы не ведем общее хозяйство».
Всю зиму он болеет, а едва встав на ноги, решает уехать в Монтаньолу. Ему нужны цветы Тичино, бабочки, парк Камуцци… «Вырваться отсюда» — так он выражает стремление покинуть отель «Крафт» с меблированными комнатами, где единственная возможность убежать — это спуститься в бистро, чтобы выпить кружку пива или вина.
На Пасху писатель возвращается в Монтаньолу, в черном плаще, со складным стулом под мышкой, сообщив об отъезде лишь Лизе Венгер, которую теперь зовет «маман» и считает едва ли не единственной, кто способен понять, как он страдает от невозможности писать. Когда Гессе не рисует, ему остается «из-за дождя или холода читать около камина, курить, медитировать и тем не менее быть полезным себе»: «Я просмотрел целую кучу эссе и статей, которые написал за всю жизнь» и убедился, что «несмотря на все изменения, всегда, будь то с точки зрения человечности, политики или своих творческих исканий, преследовал одни и те же цели».
Лиза Венгер живет его поэзией, прогуливается в тени его прозы, тихонько стучит в дверь его души, вглядывается в его умное лицо, в серые глаза, переводит взгляд на его руку, рисующую акварель, и, полив, словно Мария в Кальве, цветы, решительно пересекает коридор. Она не упускает случая повидать Германа и 5 июля 1924 года приезжает вместе с Рут, с цветами и пирожными, чтобы отпраздновать его день рождения. Она не стесняется застать его сидящим на опушке леса перед акварелью или принимающим на террасе солнечные ванны, но он не замечает этого. Он погружен в себя, мрачен и угнетен. Женщины докучают ему. Может быть, они объединились против него? Неужели Лиза, которую он почитает, источает яд обладания?