Глава XX ПО ДОРОГЕ ИЗ «КРАСНОГО АДА» В ВЕЧНОСТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава XX ПО ДОРОГЕ ИЗ «КРАСНОГО АДА» В ВЕЧНОСТЬ

Задолго до ареста Гумилёв сам подписал себе смертный приговор, вернувшись из Парижа в «логово красного зверя». Это было самоубийство, но он отвоевал тяжелое право: «самому выбирать свою смерть…».

5 декабря 1920 года глава ВЧК Феликс Дзержинский разослал в губернии приказ ЧК с грифом «Совершенно секретно». В нем «палач русского народа» требовал от своих подручных «устраивать фиктивные белогвардейские организации в целях быстрейшего выяснения иностранной агентуры…». Жизнь человека с этого момента обесценилась до нуля. Достаточно было желания органов, и «белогвардейцем» мог стать любой. Охотой на русских писателей и их уничтожением занимался один из самых циничных чекистов Яков Агранов. Его грязный след прослеживается в подготовке убийств многих русских поэтов. В книге Станислава и Сергея Куняевых «Сергей Есенин» читаем: «…речь идет о поэте Лазаре Бермане — бывшем секретаре „Голоса жизни“… Кто же такой Лазарь Берман?.. После 1917 года он становится секретным сотрудником ВЧК-ОГПУ. В огромной мере — Берман давал показания как „связник“ между ним и „организацией“… Таганцева. Есть сведения, что в этих же показаниях он назвал имена Есенина и Маяковского как участников заговора. Если же мы вспомним, что „гумилёвское“ дело вел будущий близкий друг Маяковского Яша Агранов, то картина становится еще интереснее…»

Травля Гумилёва началась уже в 1918 году. Так, еще 7 декабря 1918 года в первом номере газеты «Искусство коммуны» была опубликована статья «Попытка реставрации» будущего мужа Ахматовой Николая Пунина, подвизавшегося на должности заместителя народного комиссара просвещения РСФСР. В этой статье он писал: «…Признаюсь, я лично чувствовал себя бодрым и светлым в течение всего этого года отчасти потому, что перестали писать или, по крайней мере, печататься некоторые „критики“ и читаться некоторые поэты (Гумилёв, например). И вдруг я встречаюсь с ним снова в „советских кругах“… этому воскрешению я в конечном итоге не удивлен. Для меня это одно из бесчисленных проявлений неусыпной реакции, которая то там, то здесь нет-нет да и подымет свою битую голову».

Выходец из Царского Села, Николай Пунин оказался мелким и завистливым человеком и опустился до политического доноса. Господь отплатил ему той же монетой — этот искусствовед умрет в сталинских концлагерях.

Гумилёва неоднократно предупреждали о грозящей ему опасности. Друг Михаила Кузмина писатель Юрий Юркун прямо говорил поэту: «Николай Степанович, я слышал, что за вами следят. Вам лучше скрыться!» Но поэт-конквистадор не мог изменить своим принципам, ведь тогда бы он превратился в обыкновенного эмигранта. Осип Мандельштам вспоминал: «Я помню его слова: „Я нахожусь в полной безопасности, я говорю всем, открыто, что я — монархист. Для них (т. е. для большевиков) самое главное — это определенность. Они знают это и меня не трогают“».

Старший брат поэта, Дмитрий Гумилёв, вовремя выскользнул из захлопывающейся «мышеловки» ОГПУ. 1 августа 1921 года он вместе с женой тайно покинул Россию навсегда и уехал в имение Фрейнгангов в Эстонии, где и умер через три года в Режице от контузий и болезней, полученных во время войны.

Николай Степанович первые дни августа пребывал в тревожном состоянии духа, о чем вспоминали многие, видевшие его в те предроковые дни. Может быть, именно этим состоянием и можно объяснить написанное в это время стихотворение «Я сам над собой насмеялся…». Печальным, пронзительным светом озарены эти прощальные строки мэтра русской поэзии:

Я сам над собой насмеялся

И сам я себя обманул,

Когда мог подумать, что в мире

Есть что-нибудь кроме тебя.

Но свет у тебя за плечами,

Такой ослепительный свет.

Там длинные пламени реют,

Как два золотые крыла.

Тем самым поэт как бы замкнул все написанные им стихи в один светоносный цикл. Свет озаряющий, свет ослепляющий, он заставлял думать и творить. Ведь не зря именно в раннем стихотворении «Я в лес бежал из городов…» поэт тоже писал о свете:

Свет беспощадный, свет слепой

Мой выел мозг, мне выжег грудь…

Это и есть путь поэта от «света слепого» к «ослепительному свету», путь от мрака к свету, от дьявола к Богу.

Предчувствие смерти угнетало Гумилёва, полного сил и творческих замыслов. Он понимал, что совершается что-то глупое, странное и нелепое, чего он не в силах остановить. Он боялся не смерти, а состояния, когда нельзя будет творить, и скорбел об этом, и дух его был отягощен мрачными предчувствиями. 2 августа Николай Степанович читал лекцию в поэтической студии Дома искусств. После занятий, не желая оставаться один, он пригласил Нину Берберову прогуляться. Нина Николаевна вспоминала потом: «Когда я собралась уходить, он вышел со мной. Он говорил, что ему нынче тяжело быть одному, что мы опять пойдем есть пирожные в низок. И мы пошли, и вся его грусть в тот вечер, не знаю, каким путем, перешла в меня. Он долго не отпускал меня, наконец, мы вышли, и через Сенатскую площадь пришли к памятнику Петру Первому, где долго сидели, пока не стало темно. И он пошел провожать меня через весь город…»

Чувство тревоги не покидало Гумилёва. 3 августа Владислав Ходасевич уезжал в деревню и зашел к Николаю Степановичу около десяти вечера. Уже в эмиграции он писал об этом печальном вечере: «Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, как я подымался уйти, Гумилёв начинал упрашивать: „Посидите еще“. Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилёва часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о Государыне Александре Феодоровне и Великих княжнах. Потом Гумилёв стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго — „по крайней мере до девяноста лет“. Он все повторял: „Непременно до девяноста лет, уж никак не меньше“. До тех пор собирался написать кипу книг…»

Веселость поэта была позой. Повторяя: «Непременно до девяноста лет…», Гумилёв будто заговаривал смерть и тем самым скрывал свои мрачные предчувствия. Именно 3 августа убийцы из ЧК оформили ордер № 1071, в котором предписывалось: «Произвести обыск и арест Гумилёва Николая Степановича, проживающего по Преображенской ул., д. 5/7, кв. 2 по делу № 2534 3 авг. 1921». В этот же день в указанной квартире по Преображенской улице чекисты устроили засаду на двое суток силами сотрудников секретного оперативного отдела Петроградской ЧК. На руки этот позорный документ получил чекист Мотивилов. Курировал дело по уничтожению и запугиванию петербургской интеллигенции «мастер грязных дел» Яков Агранов.

Так в недрах ВЧК родился очередной дьявольский план по созданию подставной Петроградской боевой организации (ПБО). Собрали в эту мифическую «организацию» людей, которые никогда не встречались и даже порой не знали о существовании друг друга.

В 1921 году в поле зрения чекистов попал сын известного в России юриста, почетного академика Н. С. Таганцева — В. Н. Таганцев, профессор географии. К этому времени для многих оставшихся в России стало ясно, что режим диктатуры установился надолго. И тогда интеллигенция начала тайно покидать страну, бросая все.

3 мая 1921 года чекисты в Петрограде смертельно ранили подполковника В. Г. Шведова (Вячеславского). 30 мая 1921 года при переходе финской границы красной погранохраной был убит морской офицер Ю. П. Герман. В распоряжение ЧК в это время попадает письмо генерала Владимирова, названного парижским шефом ПБО. Теперь этих убитых белых офицеров для правдоподобия надо было связать с кем-то из живущих в Петрограде интеллигентов и провозгласить одного из них руководителем «заговора» с целью свержения советской власти. Для этой роли и подобрали слабовольного профессора Владимира Таганцева.

Таганцев оказался для чекистов просто находкой, так как занимал должность секретаря Сапропедевского комитета, куда обращались многие ученые. Тут-то он и превратился в крупного «заговорщика», связанного с самим бароном Юденичем. Теперь можно было арестовать его и устроить засаду на его квартире. Всех, кто появлялся, — брали и объявляли участниками «заговора». Схватили даже курьера известного академика С. Ольденбурга, принесшего рукопись с рецензией на «Двенадцать» Блока. Рукопись была признана контрреволюционной, курьер — заговорщиком, и его расстреляли. Кроме того, у убитого Ю. Германа (знакомого Таганцева) чекисты изъяли три листовки, в которых сообщалось о расстрелах рабочих и о том, что комиссары убивают крестьян.

Отец В. Н. Таганцева — знаменитый юрист и бывший либеральный сенатор Н. С. Таганцев написал ходатайство о сыне Ленину. Тот дал телеграмму с указанием дело пересмотреть. И тут озлобленная вмешательством чекистская машина начала крутиться на полных оборотах. Теперь к арестованным «заговорщикам» можно было «приписать» еще несколько сотен «агнцев» на заклание. И незначительный заключенный В. Н. Таганцев с двумя убитыми офицерами превратились в руководителей «заговора». В число заговорщиков попал и неугодный новой власти поэт Николай Гумилёв.

Чекисты загребли в свои сети многих известных людей Петрограда: Раевского, Крузенштерна, Дурново, Голенищеву-Кутузову, князя С. А. Ухтомского, скульптора, сотрудника Русского музея (его обвинили в передаче за границу сведений о музейном деле). Пятидесятитрехлетнего профессора Н. Ф. Тихвинского с богатым революционным прошлым (был членом социал-демократической группы «Освобождение труда») арестовали за «дачу сведений в заграничную печать о состоянии нефтяного дела в Петрограде», где никакой нефти никогда не было. Медицинского работника Рафаилову, как и 60-летнюю Антипову, забрали за предоставление квартиры заговорщикам. Бывшего престарелого министра юстиции, сенатора и члена Государственного совета С. С. Манухина объявили заговорщиком, видимо, за прошлую службу при законной власти. В числе заговорщиков оказался известный ученый профессор Лазаревский и 67-летний выдающийся художник-архитектор, заслуженный педагог Л. Н. Бенуа, брат известного русского художника Александра Бенуа. Десятками арестовывались бывшие офицеры, профессора, юристы, солдаты, матросы и крестьяне. Видимо, для придания фабрикуемому делу устрашающего размаха.

Для того чтобы организовать громкий процесс и дело (всего фальсификаторы из ЧК собрали 382 тома и привлекли к уголовной ответственности 833 человека), нужно было добиться признаний от того, кого они назначили в вожди мятежа.

Владимир Николаевич Таганцев сорок пять дней молчал, огорошенный чудовищной ложью. Он верил в порядочность людей, занимавших государственные посты, и не учел иезуитских приемов ЧК. Я. С. Аманов обещал В. Н. Таганцеву, что если только он искренне расскажет обо всем, что ему известно о настроениях интеллигенции, то дело будет быстро и справедливо закончено. Тут же следователь подсунул Таганцеву бумажку: «Я, уполномоченный ВЧК Яков Саулович Агранов, при помощи гражданина Таганцева обязуюсь быстро закончить следственное дело и после окончания передать в гласный суд… Обязуюсь, что ни к кому из обвиняемых не будет применена высшая мера наказания».

Бедного Владимира Николаевича Я. С. Агранов заставил подписать соглашение: «Я, Таганцев, сознательно начинаю делать показания о нашей организации, не утаивая ничего… не утаю ни одного лица, причастного к нашей группе. Все это я делаю для облегчения участи участников нашего процесса». Это был договор кролика и удава. Далее Владимир Николаевич Таганцев начал подписывать все бумажки, которые ему подсовывали следователи.

О Н. Гумилёве В. Н. Таганцев дал следующие показания: «Поэт Гумилёв после рассказа Германа обращался к нему в конце ноября 1920 г. Гумилёв утверждает, что с ним связана группа интеллигентов, которой он сможет распоряжаться, и в случае выступления согласна выйти на улицу, но желал бы иметь в распоряжении для технических надобностей некоторую свободную наличность. Таковой у нас тогда не было. Мы решили тогда предварительно проверить надежность Гумилёва, командировав к нему Шведова для установления связей. В течение трех месяцев, однако, это не было сделано. Только во время Кронштадта Шведов выполнил поручение: разыскал на Преображенской ул. поэта Гумилёва, адрес я узнал для него во „Всемирной литературе“, где служит Гумилёв. Шведов предложил ему помочь нам, если представится надобность в составлении прокламаций. Гумилёв согласился, что оставляет за собой право отказаться от тем, не отвечающих его далеко не правым взглядам. Гумилёв был близок к совет, ориентации. Шведов мог успокоить, что мы не монархисты, а держимся за власть сов. Не знаю, насколько мог поверить этому утверждению. На расходы Гумилёву было выделено 200 000 советских рублей и лента для пишущей машинки. Про группу свою Гумилёв дал уклончивый ответ, сказав, что для организации ему потребно время. Через несколько дней пал Кронштадт. Стороной я услышал, что Гумилёв весьма отходит далеко от контрреволюционных взглядов. Я к нему больше не обращался, как и Шведов и Герман, и поэтических прокламаций нам не пришлось ожидать».

Во-первых, надо было совсем не знать Гумилёва, чтобы говорить о его «советской ориентации»; во-вторых, сам Таганцев пишет, что Гумилёв ничего не сделал и к нему больше никто не обращался. Н. С. Гумилёв не мог участвовать ни в каком заговоре в силу того, что был трезвомыслящим человеком. Это подтверждают воспоминания хорошо знавшего его писателя В. Немировича-Данченко, которому поэт говорил: «На переворот в самой России — никакой надежды. Все усилия тех, кто любит ее и болеет по ней, разобьются о сплошную стену небывалого в мире шпионажа. Ведь он просочил нас, как вода губку. Нельзя верить никому. Из-за границы спасение тоже не придет. Большевики, когда им грозит что-нибудь оттуда, — бросают кость. Ведь награбленного не жалко. Нет, здесь восстание невозможно. Даже мысль о нем предупреждена. И готовиться к нему глупо. Все это вода на их мельницу». И с горечью добавил: «И ведь будет же, будет Россия свободная, могучая, счастливая — только мы не увидим». Нет оснований не верить Немировичу-Данченко и воспринимать серьезно не основанные ни на чем мемуарные измышления Ирины Одоевцевой и Георгия Иванова о том, что Гумилёв чуть ли не в пролетарской одежде ходил куда-то агитировать и прятал дома какие-то прокламации…

Чекисты начали искать адреса Гумилёвых в Петрограде. По ошибке арестовали какого-то Николая Сергеевича Гумилёва, проживающего по Морской. Арестами руководил чекист Мотивилов, который 2 августа пишет доклад в Петроградскую ЧК: «…установили, что г-н Гумилёв Ник. Степанович действительно проживает по Преображенской ул. д. 5/7, кв. 2. Основная профессия: профессор, служит преподавателем в Губполитпросвете».

В ночь с 3 на 4 августа Гумилёв Николай Степанович был арестован. По роковому стечению обстоятельств в этот же день по этому же делу был взят в первый раз и Н. Н. Пунин. Своему тестю Е. И. Аренсу из тюрьмы, размещавшейся на улице Шпалерной, 25, он писал 7 августа: «…При первом случае пришлите мыла, зубн. щетку и спичек, очень хочу папирос. Привет Веруну[88], передайте ей, что, встретясь здесь с Николаем Степановичем, мы стояли друг перед другом, как шалые, в руках у него была „Илиада“, которую от бедняги тут же отобрали…»

Ученик Гумилёва Георгий Адамович вспоминал об аресте поэта: «Утром ко мне позвонили из „Всемирной литературы“: „Знаете ‘Колчан’ задержан в типографии… Вероятно, недоразумение…“ „Колчан“ — название одной из ранних книг Гумилёва. Тогда как |раз печаталось второе ее издание (неточность мемуариста — печатался „Огненный столп“, а второе издание „Колчана“ вышло в издательстве Гржебина в 1922 году в Берлине. — В. П.). Сначала я не понял, о чем мне сообщают, подумал, что действительно речь идет о типографских или цензурных неурядицах. И только по интонации, по какой-то дрожи в голосе, по ударению на словах „задержан“ я догадался, в чем дело… Хлопотали, не думая о расстреле — не было к нему никаких оснований. Даже и по чекистской мерке не было».

Лишь добившись показаний от В. Н. Таганцева, чекисты начали допрашивать Гумилёва. Следователем у Николая Степановича оказался такой же негодяй, как и сам Агранов.

Это был изворотливый и хитрый следователь Петроградской ЧК по борьбе с контрреволюцией, саботажем и спекуляцией Якобсон. Перед допросами он хорошо изучил стихи и взгляды поэта. Ему была поставлена конкретная задача: Гумилёв должен быть расстрелян.

Интересно, что на первом же допросе Гумилёв назвал себя дворянином, хотя таковым по законам Российской империи не являлся и не мог не понимать, что это признание смертельно опасно. Но Гумилёв уже вошел в роль Андре Шенье[89] русской революции, поставив честь и достоинство выше жизни. Якобсон был неплохим психологом. Он понял, каким образом нужно говорить с поэтом.

Якобсон: Значит, мы с вами остановились на том, что вы открыто считаете себя противником советской власти!

Гумилёв: Я этого не говорил. Всякая власть от Бога, и не мне, поэту, разбираться в политической структуре власти.

Якобсон: Ну уж, Николай Степанович, запамятовали этого Шведова, а Герман? Германа помните? Вы же ему говорили еще в минувшем году, что с вами связана группа интеллигентов, готовых в случае выступления выйти на улицу. Вы же человек честный, верно? Конквистадор, поэт, укротитель африканских львов на это не способен!

Гумилёв: Я привык всегда говорить все, как было на самом деле, а не выдумывать и домысливать. Действительно, месяца три тому назад ко мне утром пришел молодой человек высокого роста и бритый, сообщив, что привез мне поклон из Москвы.

Якобсон: Нет, я не ошибся в поэте Гумилёве. Это историческая личность! А такие люди всегда говорят правду и одну только правду!..

Примерно так мог идти диалог, выстраиваемый Якобсоном, чтобы вынудить поэта дать нужные ему показания (сегодня они находятся в деле Н. С. Гумилёва на 85-м листе): «Месяца три тому назад ко мне утром пришел молодой человек высокого роста и бритый, сообщивший, что привез мне поклон из Москвы. Я пригласил его войти, и мы беседовали минут двадцать на городские темы. В конце беседы он обещал мне показать имеющиеся в его распоряжении русские заграничные издания. Через несколько дней он действительно принес мне несколько номеров каких-то газет. И оставил у меня, несмотря на мое заявление, что я в них не нуждаюсь. Прочтя эти номера и не найдя в них ничего для меня интересного, я их сжег. Приблизительно через неделю он пришел опять и стал спрашивать меня, не знаю ли я кого-нибудь, желающего работать для контрреволюции. Я объяснил, что никого такого не знаю, тогда он указал на незначительность работы: добывание разных сведений и настроений, раздачу листовок и сообщал, что эта работа может оплачиваться. Тогда я отказался продолжать разговор с ним на эту тему, и он ушел. Фамилию свою он назвал мне, представляясь. Я ее забыл, но она была не Герман и не Шведов. Н. Гумилёв 9 августа 1921».

Домой, в Дом литераторов Николай Степанович отправляет краткую записку: «Я арестован и нахожусь на Шпалерной. Прошу Вас послать мне следующее: 1. Постельное и носильное белье, 2. Миску, кружку и ложку, 3. Папирос и спичек, чаю, 4. Мыло, зубную щетку и порошок, 5. Еду. Я здоров. Прошу сообщить об этом жене».

В. И. Лурье вспоминала: «Помню, что пакеты в тюрьму Гумилёву носили три женщины: жена Аня Энгельгардт, Нина Берберова и Ида Наппельбаум…»

Смерть Блока на некоторое время отвлекла внимание литературной общественности от участи Гумилёва. 10 августа в Петрограде при большом стечении народа прошли похороны Александра Александровича на Смоленском кладбище. Гроб с его телом несли на руках с Офицерской улицы до Смоленского кладбища Андрей Белый, Владимир Гиппиус и другие литераторы[90].

Николай Оцуп вспоминал, что прямо после похорон Блока они решили идти хлопотать об освобождении Гумилёва: «Тут же на кладбище С. Ф. Ольденбург, ныне покойный А. Л. Волынский, Н. М. Волковысский и я сговариваемся идти в чека с просьбой выпустить Гумилёва на поруки Академии Наук, Всемирной литературы и еще ряда других не очень благонадежных организаций. К этим учреждениям догадались в последнюю минуту прибавить вполне благонадежный пролеткульт и еще три учреждения, в которых Гумилёв читал лекции… Говорить об этом тяжело. Нам ответили, что Гумилёв арестован за должностное преступление. Один из нас ответил, что Гумилёв ни на какой должности не состоял. Председатель петербургской чека был явно недоволен, что с ним спорят…»

Вскоре появилось письмо деятелей культуры в защиту поэта: «В Президиум Петроградской губернской Чрезвычайной комиссии. Председатель Петроградского отделения Всероссийского союза поэтов, член редакционной коллегии государственного издательства „Всемирная литература“, член Высшего совета Дома искусств, член комитета Дома литераторов, преподаватель Пролеткульта, профессор Российского института истории искусств Николай Степанович Гумилёв арестован по ордеру Губ. Ч. К. в начале текущего месяца. Ввиду деятельного участия Н. С. Гумилёва во всех указанных учреждениях и высокого его значения для русской литературы нижепоименованные учреждения ходатайствуют об освобождении Н. С. Гумилёва под их поручительство.

Председатель Петроградского отдела Всероссийского Союза писателей A. Л. Волынский

Товарищ председателя Петроградского Отделения Всероссийского Союза поэтов М. Лозинский

Председатель коллегии по управлению Домом литераторов Б. Харитон

Председатель пролеткульта А. Маширов

Председатель Высшего совета Дома искусств М. Горький

Член издательской коллегии „Всемирной литературы“ Ив. М».

Позже, когда станет ясно, что дело было «сфабриковано топорно», чекисты подкинут в Центральный Государственный архив литературы и искусства фальшивку, якобы написанную М. Горьким 5 августа 1921 года: «Августа 5-го дня 1921 г. В ЧРЕЗВЫЧАЙНУЮ КОМИССИЮ ПО БОРЬБЕ С КОНТРРЕВОЛЮЦИЕЙ И СПЕКУЛЯЦИЕЙ Гороховая, 2. По дошедшим до издательства „Всемирная литература“ сведениям, сотрудник его, Николай Степанович Гумилёв, в ночь на 4 августа 1921 года был арестован. Принимая во внимание, что означенный Гумилёв является ответственным работником в издательстве „Всемирная литература“ и имеет на руках неоконченные заказы, редакционная коллегия просит о скорейшем расследовании дела и при отсутствии инкриминируемых данных освобождения Н. С. Гумилёва от ареста. Председатель редакционной коллегии. Секретарь». Увы, и ее сделали топорно. На этом послании не смогли даже поставить подпись председателя, то есть Горького. Сомнительно, чтобы Горький, которого уговаривали поставить подпись под коллективным письмом, сам написал прошение. В 1928 году он в письме к Ромену Роллану резко отозвался о Гумилёве: «Я не знаю, кто такой Пашуканис и за что он расстрелян. Гумилёва расстреляли как участника политического заговора, организованного неким Таганцевым…»

Вот так — ни много ни мало. Горький, по одной из версий, сам отравленный впоследствии большевиками, верил в «заговор».

Правда, попытку спасти Гумилёва предприняла Мария Федоровна Андреева. Секретарь Луначарского А. Э. Колбановский писал об этом: «Около 4 часов ночи раздался звонок. Я пошел открывать дверь и услышал женский голос, просивший срочно впустить к Луначарскому. Это оказалась известная всем член партии большевиков, бывшая до революции женой Горького, бывшая актриса МХАТа Мария Федоровна Андреева. Она просила срочно разбудить Анатолия Васильевича… Когда Луначарский проснулся и, конечно, сразу ее узнал, она попросила немедленно позвонить Ленину. „Медлить нельзя. Надо спасать Гумилёва. Это большой и талантливый поэт. Дзержинский подписал приказ о расстреле целой группы, в которую входил и Гумилёв. Только Ленин может отменить его расстрел“. Андреева была так взволнована и так настаивала, что Луначарский наконец согласился позвонить Ленину, даже в такой час. Когда Ленин взял трубку, Луначарский рассказал ему все, что только что узнал от Андреевой. Ленин некоторое время молчал, потом произнес: „Мы не можем целовать руку, поднятую против нас“, — и положил трубку. Луначарский передал ответ Ленина Андреевой в моем присутствии. Таким образом, Ленин дал согласие на расстрел Гумилёва».

Так что все сказки, усиленно распространявшиеся в 80-х годах прошлого века о том, что председатель Совета народных комиссаров Ульянов-Ленин пытался приостановить «дело» и проявил человечность, не имели под собой никакой почвы. Мог ли человек, разрушивший русское государство с тысячелетней славой, озаботиться судьбой великого русского поэта?!

Интересно, что именно в это время «колдовское» чутье бывшей жены поэта подсказало ей строки провидческого стихотворения. 16 августа Анна Ахматова по дороге из Царского Села в Петербург в вагоне третьего класса написала:

Не бывать тебе в живых,

Со снегу не встать.

Двадцать восемь штыковых,

Огнестрельных пять.

Горькую обновушку

Другу шила я,

Любит, любит кровушку

Русская земля.

Что писал Гумилёв в камере № 7 ДПЗ на Шпалерной, к сожалению, неизвестно. Однако именно в это время (до 16 августа) вышла из печати последняя прижизненная книга поэта «Огненный столп». Книга посвящена Анне Николаевне Гумилёвой (Энгельгардт).

Стихи последнего сборника Николая Степановича как нельзя лучше отвечали поэтической формуле С. Т. Кольриджа: «Лучшие слова — в лучшем порядке», которую 35-летний поэт считал для себя главной заповедью. В книге тема колдовства и волшебства обрела завершенность. Гумилёв замкнул цикл жизненных исканий, идя от обратного: «Волшебная скрипка», «Гондла», «Гафиз» («Дитя Аллаха») и, наконец, ключ к ним в стихотворении «Память», где «колдовской ребенок, словом останавливавший дождь», объясняет многие тайны творчества. Память поколений, живущая в поэте, будоражит кровь и раскрывает неведомое.

Вот почему «колдовской» ребенок вообразил себя избранником Бога и царем и решился на дерзновенный шаг:

Он повесил вывеску поэта

Над дверьми в мой молчаливый дом.

В стихотворении «Мои читатели» поэт очерчивает круг людей, вдохновляющихся его стихами:

Много их, сильных, злых и веселых,

Убивавших слонов и людей,

Умиравших от жажды в пустыне,

Замерзавших на кромке вечного льда,

Верных нашей планете,

Сильной, веселой и злой.

Возят мои книги в седельной сумке,

Читают их в пальмовой роще,

Забывают на тонущем корабле.

Поэт в первую очередь обращается к таким же, как он, романтикам, скитальцам, которые больше всего в жизни дорожат личной свободой и честью, поэтому с ними он может говорить на одном языке. Вторая часть стихотворения звучит как завещание. Гумилёв учит своих друзей-романтиков мужеству перед лицом жизни и смерти:

Я не оскорбляю их неврастенией,

Не унижаю душевной теплотой,

Не надоедаю многозначительными намеками

На содержимое выеденного яйца,

Но когда вокруг свищут пули,

Когда волны ломают борта,

Я учу их, как не бояться,

Не бояться и делать что надо.

………………………………………………..

А когда придет их последний час,

Ровный, красный туман застелет взоры,

Я научу их сразу припомнить

Всю жестокую, милую жизнь.

Всю родную, странную землю,

И, представ перед ликом Бога

С простыми и мудрыми словами,

Ждать спокойно Его суда.

Шедевр русской лирики «Заблудившийся трамвай» открывает потаенные, провидческие видения поэта:

В красной рубашке, с лицом, как вымя,

Голову срезал палач и мне…

И где:

Видишь вокзал, на котором можно

В Индию Духа купить билет.

Да ведь это билет в вечность, где души держат ответ перед Всевышним.

Георгий Иванов в рецензии на сборник писал в «Летописи Дома литераторов», вышедшей 1 ноября 1921 года: «„Огненный столп“ Н. Гумилёва более чем любая из его предыдущих книг полна напряженного стремления вперед по пути полного овладения мастерством поэзии в высшем (и единственном) значении этого слова. „Я помню древнюю молитву мастеров…“ — так начинается одно из центральных по значению стихотворений „Огненного столпа“. Стать мастером — не формы, как любят у нас выражаться, а подлинным мастером поэзии, человеком, которому подвластны все тайны этого труднейшего из искусств, — Гумилёв стремится с первых строк своего полудетского „Пути Конквистадоров“, и „Огненный столп“ красноречивое доказательство того, как много было достигнуто поэтом и какие широкие возможности перед ним открывались. Если мы проследим пройденный Гумилёвым творческий путь, то не найдем на всем его протяжении почти никаких отклонений от раз и навсегда поставленной цели. Стремление к ней, сначала инстинктивное, с годами делается все более сознательным и волевым. Цель эта — поднять поэзию до уровня религиозного культа, вернуть ей ту силу, которой Орфей очаровывал даже зверей и камни».

Вивиан Итин (под инициалами В. И.) в четвертом номере журнала «Сибирские огни» за 1922 год писал об «Огненном столпе»: «„Муза Дальних Странствий“ — любимейшая из муз поэта. В его стихах нас поглощает соль южных морей, пески пустынь, пальмы оазисов… Ведь, может быть, теперь, в пламенной буре революции… больше чем когда бы то ни было надо знать,

„Как не бояться,

Не бояться и делать что надо“…

Значение Гумилёва и его влияние на современников огромно. Его смерть и для революционной России остается глубокой трагедией…»

Другой известный литературовед того времени Г. Горбачев во второй книге журнала «Горн» (издание Всероссийского и Московского пролеткультов) писал в 1922 году: «В „Огненном столпе“, в стихах Гумилёва, изданных в 1921 г., наряду с упадочн. „Персидской миниатюрой“, „Слоненком“, имеются сильные бодрые мотивы свежей ненадломленной, даже первобытной силы („Память“, „Леопард“, особенно исповедание тела в „Душе и Теле“)… Или строки „Моих читателей“…» Даже пролеткультовский журнал оценил мастерство поэта.

В. Брюсов признавал, что есть подлинная сила в одной из последних поэм Н. Гумилёва «Звездный ужас». А Глеб Струве во втором томе вашингтонского Собрания сочинений Н. Гумилёва (1964 г.) поместил интересное исследование, где доказал, что мотивы «колдовства и ворожбы» чувствуются не только в целом ряде стихотворений «Огненного столпа», но и во многих других книгах поэта, включая и стихи об Африке.

И только бывший друг по Цеху поэтов Сергей Городецкий, узнав о гибели поэта, напечатал пасквильный некролог в журнале «Искусство» (Баку, № 2–3 за 1921 г.): «…бездушная формальная эстетика аристократии затягивала его (Гумилёва. — В. П.) все больше. Он делается одним из руководителей журнала „Аполлон“, этой могилы вдохновения и творчества. Гумилёв дает одну за другой хорошие работы, книгу „Колчан“, „Китайский павильон“, поэму „Мик“, переводы „Гильгамеша“ (так в журнале. — В. 77.) и „Робин-Гуда“, но связанность со старым миром рано делает его литературным стариком. Он основывает школу акмеизма, дает таких талантливых учеников, как Мандельштам, но холодный академизм закрывает ему дорогу к будущему. Он не видит и не чувствует революции, из насмешливого европейца превращается в православного христианина, и все эти проклятые силы затягивают его в авантюру. Давно погибши творчески, он гибнет и физически. Певец буржуазии уходит вместе с ней». Правда, Городецкий стыдливо скрылся за инициалами С. Г.

Сегодня можно сказать, что не увидел будущего русской литературы не Гумилёв, а Городецкий.

Как жаль, что всех этих отзывов Гумилёв не мог уже прочитать, да и неизвестно, держал ли он в руках свою последнюю книгу. О выходе «Огненного столпа» Гумилёва сообщила петроградская газета «Жизнь искусства» от 16–21 августа. В это время мир поэта ограничивался грязной камерой и допросами чекиста Якобсона, который вдохновенно и лживо твердил поэту о чести, честности, порядочности, понимая, с кем имеет дело. Для Гумилёва отсутствие чести было самым грязным и низменным уродством. Подлая сущность чекиста маскировалась театральной заинтересованностью в судьбе поэта. На допросах, как известно, Якобсон по памяти цитировал стихи Гумилёва и, конечно, понимал, что перед ним большой поэт. Но, по-видимому, как всякий убийца, он страдал комплексом Герострата.

18 августа Якобсон снова допрашивает поэта и оформляет новый протокол допроса, такой же бестолковый и путаный в его оформлении, как и предыдущий: «Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее: летом прошлого года я был знаком с поэтом Борисом Вериным и беседовал с ним на политические темы, горько сетуя на подавление частной инициативы в советской России. Осенью он уехал в Финляндию, через месяц я получил в мое отсутствие от него записку, сообщавшую, что он доехал благополучно и хорошо устроился. Затем, зимой, перед Рождеством, ко мне пришла немолодая дама, которая мне передала недописанную записку, содержащую ряд вопросов, связанных, очевидно, с заграничным шпионажем, например, сведения о готовящемся походе на Индию. Я ответил ей, что никаких таких сведений я давать не хочу, и она ушла. Затем, в начале Кронштадтского восстания ко мне пришел Вячеславский с предложением доставлять для него сведения и принять участие в восстании, буде оно переносится в Петроград. От дачи сведений я отказался, а на выступление согласился, причем сказал, что мне, по всей вероятности, удастся в момент выступления собрать и повести за собой кучку прохожих, пользуясь общим оппозиционным настроением. Я выразил также согласие на попытку написания контрреволюционных стихов. Дней через пять он пришел ко мне опять, вел те же разговоры и предложил гектографировальную ленту и деньги на расходы, связанные с выступлением. Я не взял ни того, ни другого, указав, что не знаю, удастся ли мне использовать ленту. Через несколько дней он зашел опять, и я определенно ответил, что ленту я не беру, не будучи в состоянии использовать, а деньги 200 000 взял на всякий случай и держал их в столе, ожидая или событий, то есть восстания в городе, или прихода Вячеславского, чтобы вернуть их, потому что после падения Кронштадта я резко изменил мое отношение к советской власти. С тех пор ни Вячеславский, никто другой с подобными разговорами ко мне не приходили, и я предал все дело забвению. В добавление сообщаю, что я действительно сказал Вячеславскому, что могу собрать активную группу из моих товарищей, бывших офицеров, что являлось легкомыслием с моей стороны, потому что я встречался с ними лишь случайно и исполнить мое обещание мне было бы крайне затруднительно. Кроме того, когда мы обсуждали сумму расходов, мы говорили также о миллионе работ.

Гумилёв.

Допросил Якобсон 18.8.1921 г.».

От всей этой грязной стряпни, от выражений типа «кучка людей» веет безграмотным косноязычием Якобсона, а вовсе не слогом поэта.

А тем временем слухи об аресте Гумилёва все шире и шире растекались по Петрограду, вызывая явное недоумение действиями большевиков. В. Немирович-Данченко вспоминал: «…узнав о том, что он (Гумилёв. — В. П.) взят в Чека, я ничего не понял. Разумеется — глупая ошибка, недоразумение, которое разъяснится сейчас, и он будет выпущен. Вспомнили его работу с пролетарскими поэтами. В своих лекциях он не скрывал ненависти к деспотизму коммунистических тиранов. Но там, в кружке молодежи, предателей не было. Некоторое время меня мучило: не послужило ли поводом к аресту Гумилёва устроенное мною знакомство его с Оргом и предполагавшееся печатание поэм Николая Степановича в Ревеле. Ведь всякое сношение с заграницей считалось в России — преступлением. И только через неделю появились первые смутные слухи о таганцевском заговоре, к которому пристегнули поэта. Это показалось нам всем так нелепо, что мы успокоились…»

Правда, успокоились не все. Николай Оцуп вспоминал: «В среду я, окруженный друзьями Гумилёва, звоню по телефону, переданному чекистом нашей делегации. — Кто говорит? — От делегации (начинаю перечислять учреждения). — Ага, это по поводу Гумилёва, завтра узнаете. Мы узнали не назавтра, когда об этом знала уже вся Россия, а в тот же день. Несколько молодых поэтов и поэтесс, учеников и учениц Гумилёва, каждый день носили передачу на Гороховую. Уже во вторник передачу не приняли (вероятно, носили на Шпалерную, а не на Гороховую, так как Гумилёв сидел на Шпалерной. — В. П.). В среду, после звонка в чека, молодой поэт Р. и я бросились по всем тюрьмам искать Гумилёва. Начали с Крестов, где, как оказалось, политических не держали. На Шпалерной нам удалось проникнуть во двор, мы спросили сквозь решетку какую-то служащую: где сейчас находится арестованный Гумилёв? Приняв нас вероятно за кого-либо из администрации, она справилась в какой-то книге и ответила из-за решетки: „Ночью взят на Гороховую“. Мы спустились, все больше и больше ускоряя шаг, потому что сзади уже раздавался крик: „Стой, стой, а вы кто будете?!“…»

Группа писателей отправилась в тюрьму хлопотать о поэте перед председателем Петроградской ЧК Семеновым. По воспоминаниям Амфитеатрова, Семенов прикинулся дурачком:

«— Да чем он, собственно, занимался, ваш Гумилевич? — спросил он равнодушно.

— Не Гумилевич, а Гумилёв.

— Ну?

— Он поэт…

— Ага? значит, писатель… Не слыхал… Зайдите через недельку, мы наведем справки.

— Да за что же он арестован-то?

Подумал и… объяснил:

— Видите ли, так как теперь, за свободою торговли, причина спекуляции исключается, то, вероятно, господин Гумилёв взят за какое-нибудь должностное преступление…

Депутации оставалось лишь дико уставиться на глубокомысленного чекиста изумленными глазами: Гумилёв нигде не служил, — какое же за ним могло быть „должностное преступление“? Аполлону, что ли, дерзостей наговорил на Парнасе?»

Тем не менее допросы продолжались. Следователь подсовывал Гумилёву на подпись все более намеренно двусмысленные протоколы допросов. Так, на листах 87–88 дела Гумилёва читаем: «Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю: сим подтверждаю, что Вячеславский был у меня один и я, говоря с ним о группе лиц, могущих принять участие в восстании, имел в виду не кого-нибудь определенного, а просто человек десять встреченных знакомых, из числа бывших офицеров, способных в свою очередь сорганизовать и повести за собой добровольцев, которые, по моему мнению, не замедлили бы примкнуть к уже составившейся кучке. <…> Допрошенный следователем Якобсоном, я показываю следующее: никаких фамилий, могущих принести какую-нибудь пользу организации Таганцева путем установления между ними связей, я не знаю и потому назвать не могу. Чувствую себя виновным по отношению к существующей в России власти в том, что в дни Кронштадтского восстания был готов принять участие в восстании, если бы оно перекинулось в Петроград, и вел по этому поводу разговоры с Вячеславским».

Переливание из пустого в порожнее: видел — не видел, читал — не читал, обещал — не обещал, хотел — не хотел, сочувствовал — не сочувствовал. Да кто же мог не сочувствовать несчастным, когда расстреливали сотнями и тысячами не руководителей Кронштадтского восстания, а простых матросов?! Только бездушный человек мог не почувствовать всей этой вопиющей несправедливости.

Но палачам требовались дополнительные подтверждения и от «главы заговора» Таганцева. Профессора снова тащат на допрос, так как нужно было, вставить в дело поэта хоть что-то конкретное. Так, на листе 89 дела Гумилёва появляются «новые признания» Таганцева: «В дополнение к сказанному мною ранее о Гумилёве как о поэте добавляю, что насколько я помню, в разговоре с Ю. Германом сказал, что во время активного выступления в Петрограде, которое он предлагал устроить… к восставшей организации присоединится группа интеллигентов в полтораста человек. Цифру точно не помню. Гумилёв согласился составлять для нашей организации прокламации… Таганцев, 23 авг. 21».

Этой скудной информации, которая не поддается точному юридическому толкованию, Агранову, Семенову и Якобсону оказалось достаточно, чтобы убить без всякого суда, а по сути и без следствия великого русского поэта Николая Степановича Гумилёва.

На листе 102 Якобсон написал свое юридически безграмотное «Заключение по делу № 2534 гр. Гумилёва Николая Станиславовича (исправлено чернилами на „Степановича“. — В. П.), обвиняемого в причастности к контрреволюционной организации Таганцева (Петроградской боевой организации) и связанных с ней организаций и групп. Следствием установлено, что дело гр. Гумилёва Николая Станиславовича (снова зачеркнуто и надписано „Степановича“. — В. П.) 35 лет происходит из дворян, проживающего в г. Петрограде угол Невского и Мойки в Доме искусств, поэт, женат, беспартийный, окончил высшее учебное заведение, филолог, член коллегии издательства Всемирной литературы, возникло на основании показаний Таганцева от 6.8.1921 г., в котором он показывает следующее: „Гражданин Гумилёв утверждал курьеру финской контрразведки Герману, что он, Гумилёв, связан с группой интеллигентов, которой последний может распоряжаться, и которая в случае выступления готова выйти на улицу для активной борьбы с большевиками, но желал бы иметь в распоряжении некоторую сумму для технических надобностей. Чтоб проверить надежность Гумилёва организация Таганцева командировала члена организации гр. Шведова для ведения окончательных переговоров с гр. Гумилёвым. Последний взял на себя оказать активное содействие в борьбе с большевиками и составлении прокламаций контрреволюционного характера. На расходы Гумилёву было выдано 200 000 рублей советскими деньгами и лента для пишущей машинки. В своих показаниях гр. Гумилёв подтверждает вышеуказанные против него обвинения и виновность в желании оказать содействие контрреволюционной организации Таганцева, выразившееся в подготовке кадров интеллигентов для борьбы с большевиками и в сочинении прокламаций контрреволюционного характера. Признает своим показанием гр. Гумилёв подтверждает получку денег от организации в сумме 200 000 рублей для технических надобностей“. В своем первом показании гр. Гумилёв совершенно отрицал его причастность к контрреволюционной организации и на все заданные вопросы отвечал отрицательно. Виновность в контрреволюционной организации гр. Гумилёва Н. Ст. на основании протокола Таганцева и его подтверждения вполне доказана. На основании вышеизложенного считаю необходимым применить по отношению к гр. Гумилёву Николаю Станиславовичу (снова неправильно. — В. П.) как явному врагу народа и рабоче-крестьянской революции высшую меру наказания — расстрел.

Следователь Якобсон (расписался синим карандашом).

Оперуполномоченный ВЧК (стоит только должность — ни подписи, ни фамилии нет)».

Получается, что один человек решил судьбу великого поэта.

24 августа состоялось заседание президиума Петроградской губернской ЧК. В деле Гумилёва на листе 104 приводится выписка из заседания: «Гумилёв Николай Степанович, 35 лет, б. дворянин, филолог, член коллегии издательства „Всемирная литература“, женат, беспартийный, б. офицер, участник Петроградской боевой контрреволюционной организации, активно содействовал составлению прокламаций контрреволюционного содержания, обещал связать с организацией в момент восстания группу интеллигентов, кадровых офицеров. Которые активно примут участие в восстании, получил от организации деньги на технические надобности». Под этим сомнительным документом (если вообще его можно было назвать документом) стояло «верно» — и никакой подписи. И приписка без подписи: «Приговорить к высшей мере наказания — расстрелу». И больше никаких сведений!..

По свидетельству Г. А. Стратановского, сидевшего в камере № 7 ДПЗ на Шпалерной осенью 1921 года, на стене камеры он видел надпись, сделанную рукой поэта: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилёв».

Что переживал в последние дни тюремного заключения Николай Степанович, неизвестно, но сохранилась записка, переданная поэтом жене: «Не беспокойся обо мне. Я здоров, пишу стихи и играю в шахматы».

25 августа Николай Степанович Гумилёв был безвинно убит Петроградской ЧК, действовавшей по наущению Якова Сауловича Агранова и в соответствии с заповедями «красного террориста» Лациса, писавшего сотрудникам ЧК еще в 1918 году: «При осуществлении красного террора — не ищите данных в следственном материале, не ищите преступления словом или делом, а спрашивайте, к какому классу и воспитанию принадлежит обвиняемый. В этом весь смысл красного террора. Ибо мы ведем борьбу против класса, а не против отдельных личностей». Есть разные версии о месте расстрела поэта (одни вслед за Ахматовой утверждали, что Гумилёва расстреляли по Ирининской дороге у станции Бернгардовки). Но судя по тому, где в то время проводились расстрелы, более реальным местом следует считать территорию Ржевского артиллерийского полигона, выходившего к Рябовскому шоссе.

Смерть поэт принял достойно — не дрогнул перед сатанинскими пулями. Работник ЧК Дзержибашев[91] открыто восхищался мужеством поэта на допросах. Тайный осведомитель ЧК, считавший себя поэтом, Сергей Бобров поведал Георгию Иванову: «Знаете, шикарно умер. Я слышал из первых уст. Улыбался, докурил папиросу… Даже на ребят из особого отдела произвел впечатление… Мало кто так умирает…»

30 августа «Жизнь искусства» (Петроград) опубликовала информацию о том, что издательство Цеха поэтов готовит к выпуску книгу Гумилёва «Посредине странствия земного». Увы, это издание не было осуществлено. Зато это издательство выпустило первую поэтическую книгу Николая Оцупа «Град» (Пг., 1921). Верный ученик поэта Николай Оцуп включил в эту книгу написанное 30 августа одно из самых прекрасных стихотворений, посвященное памяти убитого Гумилёва:

Теплое сердце брата укусили свинцовые осы,

Волжские нивы побиты желтым палящим дождем,

В нищей корзине жизни — яблоки и папиросы,

Трижды чудесна осень в бедном величье своем.

……………………………………………………………………………….

Тверже по мертвым листьям, по савану первого снега,

Солоноватый привкус поздних осенних дней,

С гиком по звонким камням летит шальная телега,

Трижды прекрасна жизнь в жестокой правде своей.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.