Глава I МАРИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава I МАРИЯ

Происхождение у всех одно — матери, мы все из одного и того же жерла

Г. Гессе. «Демиан»

Мария появилась на свет в самый разгар знойного лета на Востоке. Стон моря и покачивание кокосовых пальм баюкали девочку, подобно ласкам кормилицы Гозианны.

Родители не уделяли дочери особого внимания. У миссионеров Гундертов были более важные дела: их влекло непреодолимое желание апостольского служения. На восточном берегу Индии они хотели выполнить миссию, к которой считали себя призванными. Ничто не могло отвлечь их от священства, лишь откровения, являвшиеся им порой в паломнических скитаниях и аскетизме постов, радовали их души. Рождение третьего ребенка, девочки, 18 октября 1842 года в Талатчери протестантском районе, расположенном на вершине холма, окруженного церквями, — разрушило их планы.

В Индии дни недолговечны. Если дожди начинаются слишком рано, а заканчиваются слишком поздно, течение времени нарушается. Люди могут умирать с голоду, а Бог так и не снизойдет в их грязные жилища.

Девочка потерялась в молчаливой дрожи зорь и ночном ворчании шакалов, стоне волн у ближнего пляжа, в исполненных тоски колыбельных служанки. Привыкшая жить в ожидании возвращения родителей, удивлявшихся каждый раз ее взрослости, бледности и задумчивости, она была не «безмятежным розовощеким ребенком, покоряющим сердца своим смехом и лепетом, но существом со слабыми нервами, легко возбудимым, мрачным и бледным, с темными блестящими глазами». Говорить в семье миссионеров о том, что их девочка станет красавицей, было неприлично. Гундерты уже видели свою дочь распятой Господом и ведомой судьбой к агониям и ясновидению.

Герман Гундерт познакомился с Юлией Дюбуа на пике духовного кризиса, который приблизительно в двадцатилетнем возрасте заставил его отправиться проповедовать христианство язычникам. Молодой теолог из Штутгарта, пламенный поклонник Гёте, он проводил самые безмятежные годы своей жизни, сочиняя поэмы или переписывая гусиным пером переложения для фортепьяно «Волшебной флейты» Моцарта, пока его не осенило озарение. Отрицание догматизма официальной церкви толкнуло его нарушить традиционный путь от обычной школы Маульбронна до университета в Тюбингене, который открыл бы ему доступ к достойной уважения карьере. Он сдружился со старым фабрикантом, производившим зубные протезы, Антоном Норрисом Гровесом, английским миссионером, и уехал вместе с ним и горсткой фанатиков в Индию. Среди них была молодая двадцатисемилетняя женщина с выдающимися скулами и короткими ногами, вся — пламя, вся — огонь, в английском платье горчичного цвета, в черных ботиночках, зашнурованных на икрах. Родившаяся в семье виноградаря из Корселя, на берегу озера в Невшателе, Юлия усвоила резкие жесты и крикливый тон простолюдинов. По приезде апостольского посольства в Мадрас она нахлобучила на голову бамбуковую каску, вынула из кармана экземпляр «Христианского установления» Кальвина и провозгласила на английском, что «нет ничего лучше для работы, чем жара».

От Гундертов, швабов из Шварцвальда, Мария унаследовала квадратный подбородок и исполненный грусти взгляд, который невозможно было бы выдержать, если бы не свет, мерцавший порой сквозь его сумеречность. Казалось, хрупкость она взяла от своих предков из французской Швейцарии. Была ли она счастлива в детстве? «С отрочества меня часто терзал неопределенный страх. Я просыпалась ночью с криком от ужасного сна…» Времени разбираться в этих мучениях у Юлии не было. Занятая до глубокой ночи подготовкой к проповедям, она просила мужа подняться к девочке, и той запомнились эти ночи. «Мой отец, сама нежность, — вспоминала Мария, — часами мог носить меня на руках и петь мне песни на всех языках до тех пор, пока, изо всех сил стараясь держать головку близ его надежного сердца, я, успокоенная, наконец засыпала…»

Пастор-шваб, вскормленный латынью и ивритом, влюбился в Индию. Бог никогда еще не блистал перед ним так ярко, как в значениях древних идиом, заключавших в себе откровения поэзии Вселенной. Он был погружен в глубокие лингвистические исследования и, рассказывая Марии историю погонщика и царских слонов, священных коров, умирающих от старости на берегу Ганга, или о походах пастухов и их буйволов между Дели и Бенгалором, извлекал из малаяламского наречия, на котором говорил каждый день, самые красивые обертоны. Он открыл Марии огромную звучащую книгу Индии, благодаря которой Библия Лютера засияла новыми красками. Мария все более привязывалась к отцу, одаренному молодостью, умом и красотой, не зная толком, что же ее так привлекало: быть может, излучение нежности, которую Юлия не имела ни времени, ни желания отдавать. Не то чтобы эта женщина, работавшая с безграничным усердием во славу мира, не любила детей. Просто она отбрасывала как тривиальную и, соответственно, бесполезную заботу о домашнем очаге, совершенно искренне пренебрегая собой. Зачем тратить свое время на земные хлопоты, когда лишь Бог должен быть воспет, осенен молитвой и служением? И предложение Гундерта она приняла лишь затем, чтобы полнее посвятить себя работе в миссионерской общине. Во всем этом Господь не предусмотрел одного: кроме души, исполненной святости, она была наделена человеческой утробой. За три года Юлия родила троих детей. Ее жизнь осложнилась: приятная, когда речь шла о служении Господу, она была ей невыносима у домашнего очага.

Герман Гундерт не раскаивался, что женился на Юлии: ее преданность делу помогла ему достичь миссионерского поста, о котором он мечтал. Но управление в свои руки Гундерт смог взять лишь два года спустя после смерти главы немецкой миссии. Чтобы занять пост директора, необходимо было жениться. Так, волею обстоятельств, после двух лет одиночества он остановил свой выбор на Юлии.

Их брачная ночь была посвящена молитвам, зажженным одной небесной любовью. Начавшись в телеге, запряженной быками, по дороге к их новому посту, она закончилась на заре подготовкой к проповеди. С тех пор Юлия не переставала посещать бедных, неустанно молиться, вдыхать во всех и каждого непререкаемую веру в дары Господа.

Эта энергичная женщина, распоряжавшаяся чужими жизнями ценой строгой личной дисциплины, чудесным образом позволила Герману Гундерту открыть для себя на великом полуострове вселенную «божественной душевной чистоты».

Отдавая предпочтение научным занятиям в области искусства и эстетики, он искал новые откровения в спиритуализме и претворял суровый огонь протестантизма в какое-то иное знание. Все это раскрывалось, запечатленное таинственными мазками, в трепещущем душевном пространстве чувствительной Марии, в пейзаже мысли и меланхолии, где девушка ловила молчаливые длинноты звучаний, прелюдий к растущей в ней нежности. С зари, когда отец устремлялся к ней, чтобы взять се на руки и отнести к речке, она бормотала что-то от удовольствия и, цепляясь за него, притворялась испуганной, чтобы вскрикнуть жалобно: «Sahive, jenne mukkenda», что на малаяламском языке означало: «Господин, не мочите мне голову». Сагив! Господин! Ей не было и трех лет, и она дрожала от радости. Ее отец был исполнен достоинства мессии и на фоне бурной деятельности Юлии блистал сановитостью.

Чтобы ее вселенная, существовавшая между царственным витязем, исполненным тайн, и этой маленькой нервной женщиной, ее матерью, не распадалась на мелкие крупицы, нужна была особая религия, которая поддерживала супружескую любовь: пиетизм6.

Пиетизм родился не внезапно. Он завоевывал лютеранские церковные круги на протяжении многих лет. Гундерта эти идеи потрясли. В двадцать лет он охотно сжег бы святые книги. Он, сын шваба, которого звали в Штутгарте «Бибельгундерт» — «человек Библии», размахивал Гегелем и поддался идеям одного из своих учителей, Давида Фридриха Штрауса7, который перед всем миром осмелился поставить под сомнение историю Иисуса. Молодой человек был обращен в новую религию — и сожжен ее болезненным пламенем. Обретя Мессию, он теперь вошел в его роль. Мария иначе своего отца и не воспринимала — в его словах она слышала лишь божественные повеления.

Когда Юлия, живя в Корселе, получила письмо с приглашением работать в миссии, она восприняла его как призыв, почувствовала в себе потребность провозгласить новое откровение, внушенное Библией, изгнать грех, мерзость которого ее воображение с удовольствием преувеличивало. Прекрасное и высокое пламя ее страсти обращалось в созерцание грешной человеческой души, и сама она была настолько подвластна ощущению своей неспособности к благостности, что замыкалась в своем служении, стремясь попрать собственную природу. Горячо приверженная катехизису, миссионерка провозглашала: в черноте своих мерзостей каждый должен был падать ниц. С рождения Марии Юлия, сочтя свою дочь грешной, увидела в ней добычу змия, которого скручивала своей рукой, чтобы удержать вдали от ребенка, с глазами, полными огня, заклиная свое дитя не терять его из виду. Рядом с этой воительницей малышка ворочалась, никак не засыпая. Она видела меркнущую ясность ночей. Мрак и ужас мучили ее. В ее глазах таился страх.

Пиетизм ведет к одержимости. Он — закон, оправдание жизни, безумие и самоосознание каждого. Человек просыпается с пиетизмом, принимает пищу с пиетизмом, говорит, дышит в пиетизме. Неискушенная вера Юлии выражалась в чрезмерной набожности — ее супруга увлекали строгость и глубокое чувство. Они не обменивались ни одним взглядом, который не был бы внушен им Небом. Плоть была вторична, нежность бесполезна. Для каждого из них поглощенность своей внутренней мистикой играла роль обручального кольца.

Со своими старшими братьями Германом и Самюэлем Мария выросла, окруженная этой атмосферой проклятия и восхищения, в пастырской резиденции рядом со стойлами буйволов, с верандой, где жались друг к другу в тесноте английские стулья, и храмом посреди дороги, где собирались крестьяне-мусульмане и молодые буддисты для упражнений и библейских чтений. Когда жара одолевала девочку, кормилица обмахивала ее пальмовой ветвью и кормила мякотью кокоса, находя радость в прикосновении к ее гладким черным волосам. Мария звала ее Гозианной — звучным именем, так похожим на жизнеутверждающее христианское Гозанна. До двух лет девочка не покидала загорелых рук и сари этой женщины, развязывавшей свое одеяние разве только чтобы приготовить чай или набрать в овраге листьев папируса. Жара, безлюдье пастырской резиденции и медленное течение времени располагали к апатии.

Так вяло и небрежно жизнь могла бы тянуться до бесконечности, но однажды по возвращении из очередной поездки Юлия поняла, что опять беременна. Как всегда занятая и суровая, она решила, что наступают тяжкие дни и дети больше не могут оставаться в Талатчери в столь нестабильных жизненных условиях. Она завернулась в огромную кашемировую шаль и стала ждать своего срока. Родилась дочь, названная Кристиан, такая маленькая и милая, что ее стали звать Нан.

Вскоре для Марии все изменилось — началось великое приключение: «Трех лет от роду я должна была покинуть мою прекрасную родину: родители перебирались в Европу ради более здорового образа жизни и брали с собой нас, нуждавшихся в воспитании. От этого путешествия у меня остались смутные и неприятные воспоминания, как от мучительного кошмара. Это было отвратительное плавание по Красному и Средиземному морям в тесной каюте, с плохим питанием. Бедная больная мать много намучилась со мной, слабенькой и вечно мрачной. моя маленькая двоюродная сестра ко всему легко привыкала и поглощала с огромным удовольствием плохой сыр, хранившийся на корабле. Чтобы развеять скуку, я кидала ножницы и все, что мне попадалось под руку, через узкое окно каюты в волны…»

Мария свертывалась клубочком в уголке, с недовольным видом ожидая дня, когда ей придется встретить испытание еще более жестокое — испытание зимой. «… Во время путешествия из Триеста в Штутгарт через Зальцбург, — вспоминала она, — мы, крохотные создания, вскормленные огненной вселенной тропиков, нашли в себе силы перестрадать холод». В доме дедушки с бабушкой она наконец поняла цель путешествия, и ее душа оцепенела: родители покидали ее. Несмотря на расточаемые ей ласки и обилие гостинцев, девочка, как и ее братья, проявила строптивость и легкомысленность. Она была наказана розгами, побывала в чулане, а за семейным столом, бросая прямо в стену тарелку со шпинатом, воскликнула в ярости: «В Индии только коровы едят траву!» Когда пробил час разлуки, нужно было отрывать ее от матери. С безнадежностью Мария вцепилась в Юлию, повиснув в беспамятстве на ее шали.

Гундерт вновь обрел Швабию: своих стариков-родителей, кузенов, друзей, людей отчаявшегося поколения. Воспоминания о наполеоновских армиях, топтавших землю Вюртемберга, и ненавистном вольтерианском духе уже рассеялись. Теперь, объединенные религиозным призывом, укрепившим их сердца, его близкие превратились в братьев по духу, погруженных в глубокую меланхолию, предающую их Господу в интимных и горьких молитвах. Более чем когда-либо Юлия прониклась идеями доктрины, грозным предопределением обрекающей каждого на почести либо проклятие. Так супруги Гундерты возвратились к истокам пиетизма, черпая из родной земли вдохновение, укрепляя через встречи и разлуки смысл своего миссионерского служения. Ради него нужно было пожертвовать всем. Особенно детьми, драгоценными дарами Господа, которые также обязаны созидать, разрушать и вновь созидать свою душу.

Перед возвращением в Индию Герман и Юлия доверили дядьям из Штутгарта заботу о своих сыновьях, определенных в лицей. Бабушке с дедушкой отдали Нан, восхитительного ребенка с голубыми глазами и золотыми кудрями. Но что делать с Марией? Родители долго решали, но в конце концов девочка осталась у богатого богомольца доктора Остертага, который охотно принимал детей миссионеров, отправлявшихся на служение. Его бездетная жена буквально влюбилась в маленькую бунтовщицу. Мария вспоминала: «Я была чертовкой во всем, часто рвала одежду, что стоило мне многочисленных царапин. У меня всегда где-нибудь был синяк, порез или разбита коленка».

У Остертагов она не раздумывая участвовала во всех забавах воспитанников. Игра в куклы вызывала у нее отвращение. Она предпочитала общество конюшего, что позволяло ей тайно брать гнедую лошадь. Наперекор падениям, она мчалась сквозь зарю по дороге, казалось, вновь обретая нежность отцовских рук: «Могущественная любовь связывала меня с прекрасной природой Господа. Она распространяла на меня чудесное сияние, и насколько я могла быть стремительной и озорной, весело играя с другими, настолько я была спокойна и глубоко взволнована, оказавшись где-то наедине с природой».

Красивая дочка Гундертов выделялась красноречием, уже твердо стоя в свои шесть лет на ногах: высокая, цветом лица навсегда запечатлевшая оттенок индийского солнца, с очень черными глазами и волосами, полными тем не менее яркого блеска. В день рождения ей разрешили пойти с воспитанниками в Маргретенский лес. Ее подружки плетут венки из плюща, подстерегают белок, водят хоровод; она покидает их, устремляется в кусты, продирается на полянку, покрытую мхом: «…Птицы щебечут в ветвях, в листве слышится шорох, и от какого-то безмерного предчувствия, от восхищения и глубокой тоски я кидаюсь в слезы». С этого момента ее существо разрывается от противоречивых страстей, и она пробует выразить их в песнях, рифмах, картинках, словах. Она несмело обращается к писательству. Гундерт, некогда баюкавший ее, как индийский сказочник, одарил ее музыкальностью, легкой, как дыхание. Где он, высокочтимый отец, так давно отсутствующий, что уже кажется забытым?

Она любит всё: прохожих в парке, доброго Остертага, старожил Штутгарта, тоже «с серебряными волосами», и Принца Руперта — лошадь, которую она целует в ноздри и водит на водопой. Она обожает Эмили, свою новую мать, хохочет со своими тетушками, украшает косы цветными лентами и, легкая и озорная, скачет по земле, которую воспринимает как первозданный райский сад. В ее ясных глазах распускаются цветы, проплывают облака, стираются, меняя друг друга, времена года, струятся ручьи, блестят рыболовные снасти и предрассветные звезды. Все отражается в них легко, бесшумно и ясно. Маленькая девочка обрела свой рай. Мрачный сатана, ее непременный спутник в Талатчери, вернулся в Индию вместе с деятельной Юлией. Но Мария больше не думала о нем.

И тем не менее в тот проклятый день она его увидела. Он принял облик полненькой преподавательницы по имени Лотте, которой были поручены обучение и охрана воспитанниц в Гундельдингене. Как демону удалось вновь появиться? Достаточно было одной сорвавшейся поездки в Штутгарт, куда воспитательница сопровождала малышку в гости к дедушке. Мария увидела молодую женщину в объятиях мужчины, который целовал ее прямо в губы, да так долго, что они опоздали на поезд. Вернувшись поздней ночью в пансионат, Лотте вынуждена была объясниться. Чтобы выпутаться, она солгала. Тоном ангельского чистосердечия она поведала вымышленную историю про неотесанного слугу, утерянный багаж, с бесстыдством вводя всех в заблуждение, а затем злобно преследовала ученицу, заставляя ее хранить молчание. С этого дня мир перевернулся: зло показало свое лицо. Оно имело определенный дух и характерные черты. Сатана существовал: светлая плоть, проницательный взгляд, приятный голос — он дышал рядом с нею, бросал тень на ее дни.

Марии двенадцать лет! Слишком высокая, чтобы уютно чувствовать себя среди одногодок, она боялась общества более старших детей из-за своей кажущейся неуклюжести. В октябре 1850 года ее переводят в пансионат близ Штутгарта, в долине Корнталя. Большими стальными крючками она застегивает воротник школьной накидки, натягивает чуть ли не на колени носки и уходит с блистающим гордостью взглядом.

Едва Мария переступила порог своего нового пристанища, начались ее завоевания. Ольга Бунзен, с тонкими волосами и веснушчатым носиком, была мила и нежна. Между дочкой Гундертов и этой русской шестнадцатилетней девушкой выросла двусмысленная страстная привязанность. Девочка пишет в своем дневнике: «Она проходила мимо, как золотое утреннее солнце, принося тепло и свет, и часто, как спокойная луна, вызывала ностальгию, погружаясь в сладкие мечтания». Тайные милости, нежные придирки, неумеренные ласки, обезоруживающая застенчивость. Не нужно было много времени, чтобы их руки потянулись друг к другу, и в улыбках отразилось нежное единение.

Крепкая, «милая и одаренная, рано повзрослевшая» Ольга стала ангелом-хранителем для этой измучившейся малышки, которая пытливым сердцем листает вместе с ней грустный альбом своей жизни. Бедная Мария! Родители совсем не пишут ей, два года назад умерла Нан, она не видится со своими старшими братьями, занятыми учёбой. С ее прекрасной родины, сверкающей Индии, пришло известие, что Юлия произвела на свет еще двух мальчиков, Поля и Давида. Нет новостей от Эмилии, ее крестной. Старшая подруга считает глупым предаваться унынию. «Ольга, я тебя люблю», — вздыхает Мария. Одни мечты, головы, склоненные к свету одной лампы, рука, которая ищет руку подруги, сидящей за одной с ней партой или идущей рядом на прогулку, от этого всего она не откажется никогда.

Мария скользит по коридорам большого воспитательного дома под взглядами других девочек, большей частью покинутых, как и она. В Корнтале, убежище изуродованного отрочества, следят друг за другом, склочничают, любят. Погруженные в молитвы, бормоча признания с огненными щеками, миленькие пансионерки, жаждущие пылких впечатлений, гуляют, обнявшись, вдоль дикого плетня и обнаженных ив и обмениваются записочками, спрятанными между листов классных книг. Ольга держится от них в стороне. Она в одиночестве рисует суму сборщика пожертвований в форме сердца, запечатлевает на скамьях часовни профили своих поклонниц. Сейчас она выбрала Марию и удерживает ее своей магической притягательностью. Узница, слагающая в ее честь пронзительные стихи, пыталась выразить в них свою верность.

И вскоре ей представилась такая возможность. Но по роковому стечению обстоятельств эта история стала лишь еще одной ее болью: «В столовой я с трудом разглядела свою обожаемую Ольгу стоящей перед кафедрой и вынуждена была выслушать слова пастора, который обвинял ее в тяжком грехе». Стало известно, что Ольга была любовницей молодого барона, жившего по соседству. Она вынуждена была покаяться, после чего была изгнана из пансиона как распутница. Мария до последней минуты защищала подругу. Страх наказания, вспыхнув в сердце, не останавливает ее: она бросается искать Ольгу. Ее богиня спряталась рядом с кладбищем, в уголке сада, руками закрыв лицо. «Ольга, отчего ты плачешь?»

Мария ничего не знает о любви, кроме своих чувств к Ольге, и готова сама подвергнуться преследованиям. Гнев пастора только распаляет ее. Марию сажают в карцер. Она отказывается от еды и лелеет мысль о мщении, читает тайком Шиллера, проглатывает ночами откровенные романы.

До апреля 1856 года девочка будет заливать слезами подушку и млеть под луной, сочиняя стихи. Наконец ее швейцарские тетушки из Корселя по просьбе обеспокоенной Юлии забирают племянницу из Корнталя и устраивают в кальвинистской франкоязычной семье в Невшателе. Нурз, прислуга и гувернантка, изматывает девочку работой: «Мария, пойдите за молоком, приготовьте хлеб, принесите дров!» В тринадцать лет она собирает крохи своего французского, чтобы отвечать на приказы. На ее лице угасает всякое выражение. Она бегает по хозяйственным надобностям и на берег озера, созерцание которого наполняет ее радостью.

Тем временем большая семья стягивает вокруг нее свои сети. Но напрасно они зовут ее к пиетизму, способному тайными тропами привести блудного ребенка на божественную стезю. В ней узнаваем взгляд Юлии, острый, но блещущий сумеречными оттенками, слишком томными, чтобы иметь небесное происхождение. Голос, низкий и музыкальный, голос из полифонического хора, она наследовала от Гундерта. Она вновь встречается со своими старшими братьями, затем неожиданно из Индии приезжают младшие. Навещает тетушку Эмму, сестру отца, младшую из семерых детей Людвига — благородного библейского предка, умершего в ореоле святости, когда она горела в пекле Корнталя.

В сезон сбора винограда Мария проводит самые чудесные из своих каникул с семьей Дюбуа, за их столом между позолоченными псалтырями и винными бочками. Во фруктовых садах, посаженных дедушкой Франсуа, она собирает яблоки, потом несется в поля, влекомая трепетом ликующей души. В обществе юных кузин она лихо управляется с веретеном и иголкой, штопает чулки на самшитовой болванке, которой пользовалась еще бабушка Юдит, умершая в 1844 году.

Однажды, в самый разгар лета 1856 года, хозяева передали ей письмо из Индии. С жадностью прочтя его, она лишается дара речи, ее глаза наполняются слезами: родители зовут ее к себе! Несколько недель она проводит в Корселе, готовясь к отъезду. И вот приходит пора прощаний: сначала в Базеле, потом в Штутгарте. Она навещает долину Корнталя в безрассудной надежде получить известия об Ольге. Ее тепло встречают воспитательницы, старинные приятельницы, но никто не говорит о роковой подруге, и она сама никогда больше не произнесет ее имени.

* * *

Все готово для путешествия, и осенью 1857 года Мария отплывает из Марселя на борту пакетбота «Валетта», смахивая ослепляющие ее слезы.

Поднимается ветер, чтобы унести ее в море, и небо разрывается от таящихся в нем предзнаменований. Она одета во фланелевую юбку, чулки плотно облегают длинные ноги, грудь стеснена корсажем. Собственное тело, внезапно распустившееся, натягивающее петли шерстяной вязки, плотно облегаемое податливым крепоном, смущает девушку. Ее косы собраны в шиньон, а грудь украшена крестом, блестящим, как звезда, на лацкане жакета из льняного полотна. В саквояже с откидным верхом между двумя стопками белья лежит ее дневник.

В конце ноября «Валетта» достигает Мальты, потом Александрии. На закате Мария любуется погружающимся в жаркую ночь Каиром. Сон она заменяет игрой и пением с шестью смешливыми немцами, спутниками по путешествию, восхищенными, как и она, открывающимся им миром. Египет они пересекают на поезде и в Суэце садятся на «Бомбей», судно Императорской миссии. Маленькая школьница увидела нескончаемый сон, дюны на берегу моря, города у устья крупных рек. Среди восточного многоцветия Мария перебирает с неловкостью маленькой девочки помятую одежду, набив бисквитом рот, не обращая внимания на падающие на лоб локоны, радуясь порой чему-то, ведомому ей одной.

«Вы уже не девочка», — восклицает блондин с длинными бакенбардами и голубыми глазами, держащийся слегка небрежно. Мария его заметила вчера в кают-компании: хорошо одетый англичанин, не слишком молодой, но такой красивый и серьезный, что она не могла оторвать от него взгляда. Вернувшись в каюту, она записала в дневнике: «Волнение, странная дрожь овладели мной. Интуиция подсказывала мне, что этот человек мне послан судьбой. Я едва осознавала это. Однако ночью я заснуть не смогла, его образ, лишь мимолетно запечатленный моей памятью, постоянно возникал у меня перед глазами».

Мария чувствует себя во власти этого иностранца, пробудившего в ней склонность к экзальтации. «Где бы я ни была, куда бы ни обращала свой взгляд, повсюду я ощущала его присутствие». Как и в отношениях с Ольгой, она полностью подчиняется этому человеку, так неожиданно появившемуся в ее жизни: авантюристу, быть может? Но нет, он джентльмен. Ей нравятся его внушающие ей доверие руки, она прислушивается к своему обезумевшему сердцу. Для этой девочки, едва достигшей пятнадцатилетия, обрушившаяся на нее любовь была подобна удару молнии.

Ее воздыхателя звали Джон Барнс. Он не скрыл от нее ни своего аристократического происхождения, ни своей англиканской веры. Но знал ли он других женщин? Сначала, быть может, его лишь забавлял этот ребенок, за миловидностью которого таился ум, а затем, почти против своей воли, он неосторожно поддался влечению.

Удивленная настолько же, насколько взволнованная его чувством, Мария записала позднее: «Когда теперь я смотрю в прошлое, это для меня — загадка: как этот человек смог полюбить меня; я была обыкновенным ребенком, не особенно красивым, и должна была, наверное, вести себя ужасно по-детски». Как и она, Джон сохранил воспоминание о прекрасном спокойном вечере, когда под небом, полным звезд, шептал ей страстные признания. «Я подумала, будто огромное сияющее солнце любви в одно мгновение согрело меня». На палубе, наедине со звездами, они смотрели друг на друга, их губы и тела соприкасались, внезапная очевидность любви охватила их. Мария вдруг расцвела вызывающей красотой. Пьянящие тайные свидания заменили ей отныне вечерние молитвы: «Я была счастлива, невыразимо счастлива. Мое маленькое детское сердце не способно было вместить новое и безмерное блаженство. Против своей воли я выдавала свой нежный секрет».

Когда ни для кого не осталось сомнений, что Джон и Мария любят друг друга, по пароходу поползли кисло-сладкие сплетни. Индийский берег был в нескольких милях пути, и муссон нес путешественникам теплое дыхание Ганга. По мере приближения к полуострову в сердцах влюбленных рос страх, нервировавший Джона и сдерживавший Марию. Она знала, что едва ее спутники ступят на землю, ее отец очень быстро обо всем узнает. Слишком много взглядов, сочувствующих и любопытных, останавливалось на ней, давая ей каждый раз понять, что она ни в коем случае не должна была связывать себя словом с англичанином без согласия доктора Гундерта. Она не могла больше смотреть на горизонт, без того чтобы не видеть на солнце своей страсти тень отца, которого уже не помнила, но, воспитанная в пиетизме, привыкла почитать наравне с Христом. Барнс или Иисус? «О, Моя первая любовь! Я никогда не смогу больше любить!» — кричит она возлюбленному. Забыла ли она, что Бог пиетистов — бог ревнивый, что он не уступит Марию первому встречному? Быть может, Герман Гундерт напомнит ей об этом?

В Бомбей предполагалось прибыть 23 декабря. Двадцать второго, в воскресенье, в бортовой каюте, приспособленной под часовню, заканчивалась служба, когда Джон Барнс присел подле Марии с молитвенником в руках. Он пел с таким чувством, что его молитва показалась Марии просьбой о любви, настойчивой и безнадежной. Они должны были вскоре расстаться: Джон направлялся в область Синд, Мария — в Мангалуру. После службы они долго не могли разойтись. Мария плакала. Англичанин хотел поцеловать ее — она отказалась. Но на следующий день, когда все сходили с корабля, они держались за руки, глядя друг другу в глаза, и никто не мог разлучить их в эту минуту. Между доками и складами Бомбея кишела нищая толпа. Небо нависало над крышами банков и бедняцкими хибарами. Любовники искали страстных объятий, когда пожилой немец, присматривавший за Марией в путешествии, оборвал ее мечту. Нужно было отправляться дальше. Смущенный Барнс с безнадежным вздохом спросил, где живут ее родители. Хауф ответил, но так грубо, с такой нехорошей улыбкой, что Мария вздрогнула. «Какая тоска! С какой грустью я смотрела на палящее солнце!»

Мария вновь обретает Индию, где пальмы бросают тени и дождевая вода почти непригодна для питья. На местном пароходике ей придется скоро попробовать стряпню португальца в лохмотьях, который вытирает блюда краем штанов, и примириться с тараканами и крысами — иначе в каморке под лестницей не заснуть. Больная от одиночества и страсти, она плывет в Мангалуру. Там ее должен встретить отец. Волнение стесняет дыхание, и кровь уже готова прилить к щекам. Кого она ждет, глядя в иллюминатор, — молодого любовника, сладострастного блондина, или осененного крестом Искупителя с мудрым лицом, она и сама толком не знает. Куда ведет сжигающий ее огонь: к зарождению новой жизни или к неисчерпаемому милосердию Мессии? Она возвращается к своему грязному ложу, но тошнота вновь заставляет ее подняться.

Лишь только полоска зари рассекает пелену берега, появляется Мангалуру. Путешественница пытается разглядеть, кто ждет ее на берегу. Всматриваясь в силуэты фигур, она спрыгивает на пристань, почти избавившись от своей тоски, почти свободная, будто после исповеди. И вдруг, разочарованная, застывает на месте: Германа Гундерта на берегу нет.

Мария залезает в телегу, запряженную быками, и направляется к миссионерскому городку. В дороге, тряской и грустной, она глотает обильные слезы и не в состоянии различить у балматского холма, за рисовыми полями, лицо путника, остановившего обоз и зовущего погонщиков. Ему около сорока, у него усталый и исполненный достоинства вид, жесткие черты лица. Он смотрит на девушку из-под бамбуковой каски. Он машет ей: его полные и ухоженные руки хорошо видны в широких рукавах куртки. Белизна чуть виднеющегося жесткого воротничка придает облику мужчины не то замкнутый, не то суровый, но столь знакомый ей вид. Она лепечет: «Папа…»

Гундерт сохраняет спокойствие. Не подавая виду, что рад встрече с дочерью после десяти долгих лет разлуки, он равнодушно приветствует ее. «Отец показался мне холодным и чопорным, — вспоминала она. — Я подумала тотчас, что он уже знает, что случилось на „Бомбее“, и все детское доверие, с которым я воспринимала его, улетучилось в одно мгновение». В тяжелом молчании они продолжили путь до Калькутты, где их уже ждала Юлия. В присутствии этой деятельной женщины, готовой тотчас вовлечь свою дочь в череду благотворительных мероприятий, Мария на мгновение почувствовала желание излить душу. Но она боялась матери, преданной лишь закону и нескончаемым проповедям и звавшей к епитимье, которую огорченное сердце Марии принять не могло. Разлука с любимым лишила девушку очарования: она дурнеет, темнеет ее светлый лоб, над бровями ложится морщина. Мир для нее полон невзгод: «Внешне я была суровой и упрямой, внутри — изнуренной, грустной и усталой от жизни…» Печальная маска смирившейся с несчастьем женщины исказила ее лицо.

Мария устроилась в Кети, где родители организовали новый миссионерский центр. Там она взяла на себя руководство школой для девочек, опекавшей семнадцать учениц разных возрастов. Она вела занятия в длинной безвкусной юбке, в застегнутой наглухо шелковой блузке из тюсора и с шиньоном на затылке. Девушки удобно усаживались кружком на циновку так, что из-под сари выглядывали загорелые ноги, и послушно раскрытыми на коленях книги. Если шел дождь, ученицы бежали к водостоку, подставляли голову под струи воды, с визгом шлепая по грязи. В удушающем полуденном зное они заворачивались в муслиновые полотна и ложились на бок, подобно обессиленным газелям.

Школьные заботы отвлекают Марию от бездн собственной души, где скорбным эхом звучит имя Джона Барнса. Иногда ей кажется, что вот он, прошел под верандой, вот мелькнула его тень. Но детский смех возвращает ее к действительности: здесь никого нет, вокруг миссионерского городка — пустыня. Иногда она идет за случайным прохожим или с тщетной дрожью надежды вглядывается в затылок молящегося в часовне незнакомца — быть может, это он? Марию охватывает тоска. «Джон покинул меня», _ думает она. Тоска стелется по песку дюн, усеянному воронами, ворчит в горячих вздохах волн. Длинные тонкие змеи скользят меж камней, и водоросли отсвечивают солью, словно ленты инея. Каждый вечер при свете огромной луны цвета слоновой кости девушка ложится с распущенными волосами на кровать, дрожа от слез.

После нескольких месяцев напрасной надежды, во время пятичасового чая, который Юлия обыкновенно пила, облачившись в муаровый капот, Мария, сраженная безысходностью, упала матери в ноги.

Юлия была сдержанна и добра — она не дала волю раздражению. Со слащавой нежностью она обрушила на дочь многочисленные, по преимуществу претенциозные советы. Смачивая свежей водой повязку у нее на лбу, мать наказала непременно пить горячее, повторяя одно за другим всевозможные уменьшительные имена, и в конечном итоге не нашла ничего лучшего, чем отправить дочь к Гундерту. Муж, как всегда, должен был излечить душу ее ребенка.

Гундерт визита дочери не ждал. Все, что он мог ей сказать, было подтверждением сурового приговора.

Он предложил Марии сесть, наскоро собрал газеты, разбросанные по столу, перед которым он — неисправимый исследователь, всегда готовый постичь новое откровение, — посвящал себя, как сам говорил, поиску истины. Его лицо обрамляли седеющие бакенбарды, придававшие ему значительность. Он, как всегда, делал ударение на слове «истина», произнося его с простотой и заботой в голосе, интонации которого успокоили ее. Она любовалась отцом. Вдохновленный в свое время парижской и июльской революцией, он мечтал о свободной Германии, за которую сражался бы, забыв себя и Христа, в ком тогда порой сомневался. И лишь в Тюбингене, когда ему удалось спасти товарища от самоубийства, необъяснимым образом сокрушенный, будто сраженный могуществом Господа, Гундерт обратился к пиетизму, не пытаясь более проникнуть в божественную тайну через письмена и мифы. Потому Мария не удивилась, услышав из его уст едва различимые, почти шепотом сказанные слова о том, что через все это нужно было пройти для собственного развития и что необходимо много молиться. Потом, скомкав носовой платок, он промолвил:

— Поговорим о вас.

Она пробормотала в смятении:

— О Джоне Барнсе, отец? — И разразилась слезами. Потом гордо подняла голову:

— О моей любви…

Он не улыбнулся. Взял со стола письмо с бомбейской маркой и объяснил, что получил его незадолго до прибытия Марии в Мангалуру. Джон Варне в почтительных выражениях умолял доктора Гундерта о согласии на брак с его дочерью. «Я узнала, наконец, — напишет она позднее, — что мой Джон отправил также письмо мне на адрес ежедневной газеты в Карачи. Папа сказал, что все отослал отправителю, ответив важно и твердо, что отказывает ему, считая его излишне импульсивным и светским по характеру человеком. Я слушала, и сердце мое готово было остановиться. В это мгновение мне хотелось, чтобы он вдруг умер».

Мария одновременно уважала и ненавидела своего властного отца, которого всем сердцем старалась понять и который отнимал у нее жизнь. Раненная им, она могла лишь следовать его указаниям, исполнять приказы и, подчинившись просьбе встать, выслушать строки Библии, смысл которых не уловила. Гундерт пытался побороть волнение, вызванное в нем дыханием другого мира. Непоколебимый Геркулес, бравирующий своим жизненным опытом, он виделся дочери то обыкновенным человеком, то тенью вечности. Святой он или грешный, она не знала. Закончив молиться, он обнял ее:

— Ты носишь имя Гундертов, Мария, не забывай этого. Твои предки никогда не позволяли себе слабости. Ты не боишься?

— Боюсь? Почему?

— Себя не боишься? Не боишься своего страха?

Я боюсь только одного, отец: потерять его. Она склонила голову, как преступница.

Оставь свои мечты, Мария. У кого нет иллюзий, у того нет и страхов.

Казалось, в нем говорил голос свыше. Потом он погрузился в медитацию и спустя некоторое время произнес отчетливо и холодно, заметно торопясь закончить встречу:

— Джон Варне-не для тебя.

Муссон с Бенгальского залива принес оживление в жизнь миссионеров. В реках прибыла вода, течение легко подталкивало к прибрежной полосе лодки, из них высаживались аборигены, составлявшие ядро примитивных племен, плохо поддававшихся евангелизации. Доктор Гундерт воспользовался ситуацией, чтобы заняться сезонной инспекцией и подогреть молитвенное рвение подопечных. В начале февраля 1858 года он пригласил дочь посетить школы, затерянные в рисовых полях по берегам реки.

На лодке с двумя малабарскими гребцами они пересекли большую плантацию гевеи, поля злаковых и джута, проплыли недалеко от Талатчери, родного края Марии. Гозианна встретила их, удивленная невероятным визитом и удрученная грустным выражением лица девушки, которую она помнила цветущим жизнерадостным ребенком. Им вновь пришлось внимать нежному звучанию малаяламского языка, приправленного словечками хинди, — английский был распространен лишь в высшем обществе. Гундерт говорил на всех диалектах и не переставал удивляться, почему этот народ, служивший иностранным захватчикам на протяжении веков, так и не попытался избавиться от ига.

Он наблюдал здесь это безмятежное терпение, к которому стремился сам, а размышления Будды и неисчерпаемая глубина взгляда брахмана пронизывали его, как и проповеди Иисуса.

Мария прониклась этой музыкальной набожностью, где забвение всего заменяло рай. Сидя вечером под покровом дрожащих листьев, она писала стихи, навеваемые бенгальскими песнями, и на той же волне вдохновения молила Искупителя, горячо, дерзко, в мистическом порыве обращаясь к нему на «ты»: «Спаситель истинный, я верую в Тебя. Ты — защита моя, спасение мое, свет мой, жизнь моя, любовь моя…» На последнем слове она запиналась, вспоминая о Джоне Барнсе, но, тотчас отогнав его тень, обращалась вновь к Христу: «Ты для меня все».

Исхудавшая возлюбленная Иисуса установила для себя строгий распорядок. «С сегодняшнего дня, — записала она в дневнике, — мне нужно будет назначить себе время молитвы, может быть, с полудня до часа». Она ограничила себя аскетизмом мысли, который сделал неизбежными последовавшие события. Ее окончательное посвящение, тщательно подготовленное распятие произошло 24 февраля 1858 года.

Она падает в ноги миссионеру Гебиху. Как львица, ищущая источник в пустыне, она бросает ему молчаливое раскаяние. С самого начала она пыталась быть той, какой не была. С этого момента она не хочет более жить вне воли Господа и дает обет посвятить себя Ему и Его владениям на Земле.

Год спустя, перед Пасхой 1859 года, она пожертвовала Барнсом в угоду Божественному агнцу. Ничто более не разделяло ее с любимым отцом, она помирилась с ним и помогала ему в миссионерском служении. Но перед тем как произнести перед всеми торжественную клятву, она захотела наконец узнать, что писал ей Барнс. С горящими щеками она проникла в покои отца, где осмелилась взять адресованные ей письма, которые до нее не дошли. «О! Это было слишком для меня! Как мой отец был с ним суров, — записала она. — Господи! Что я сделала? Это грех?» В голове у нее все путается, сердце нестерпимо болит. Письма возлюбленного вызвали в ней чувство такое искреннее и горячее, что она заколебалась: «Нет. Я обещала. Должна ли я нарушить слово? Нет. Ни теперь, ни когда-либо». Ее охватили угрызения совести: «Может быть, я не должна была это читать. Но искушение было слишком велико». Утром в четверг она молится в часовне, вверяя Ему себя и Барнса: «О Господи! Ты знаешь его. Ты знаешь меня лучше, чем я сама. Я более не прошу Тебя нас соединить, я прошу Тебя объединить нас в служении Тебе». В три часа пополудни, в святую пятницу, она восклицает в страстном исступлении: «Слава Тебе, Господи! Я предвкушаю небесные радости!»

Однако ничто не происходит мгновенно. Неловкая Юлия, подогревая порыв дочери, убеждает ее отречься от земного. Но как Мария не любит это слово! «Отказаться. Легко сказать! Я солгала бы, сказав, что забыла его». Она знает, что ей остается лишь один выход: любить Иисуса больше, чем Барнса, — но этот замкнутый круг мучает ее. В ночь с понедельника на вторник она стонала в своей комнате, бормоча в отчаянии: «Иисус! Помоги, помоги мне!» Утром вторника лицо ее осенила улыбка: «Слава Богу! Он победил». вечером она записала в дневнике: «Что еще плотью и кровью может быть сказано?»

Всю весну Герман Гундерт никак не мог оправиться после дизентерии, настигшей его в грязных бамбуковых трущобах. Там ютились безработные, сбежавшие из города, больные, умиравшие прежде, чем им удавалось заработать несколько рупий. Миссионеры измучились, пытаясь облегчить их участь. Доктор Гундерт, доведенный болезнью до крайности, вынужден был искать спасения в Европе. По распоряжению миссии в Базеле он начал работать ассистентом доктора Барта в Издательской компании Кальва — маленького швабского городка близ Шварцвальда, где он решил теперь остаться.

После долгого года разлуки с Гундертом и осени, проведенной в Куннуре, Мария и Юлия скрепя сердце приготовились к отъезду. Для обеих прощание с Индией было мучительным. Почти двадцать лет Юлия трудилась в этих знойных краях, не покладая рук. Она привыкла к обожженным плоскогорьям, негостеприимным долинам, к горам, где можно было перемещаться только через перевалы, доступные лишь караванам, она свыклась со своим лицом, изрезанным морщинами, выразительным, но теперь более, чем когда-либо, лишенным обаяния. Мария же находила в джунглях отклик своей чувственности, потаенной и горячей. Она покидала родину.

Они прибыли в Базель 10 мая 1860 года. Первый раз за последние четырнадцать лет Юлия увидела своих сыновей. Герман и Самюэль с трудом узнали сестру в семнадцатилетней девушке, державшейся слишком серьезно для своих лет. Вместе они щоехали до Кальва, который им очень понравился. Со своей мощеной рыночной площадью, старинными фонтанами и деревянными фасадами домов, город, казалось, воспевал саму Швабию, благоухающую свежим сеном и хорошо выделанной кожей. На углах улиц метались и поблескивали на ветру медные вывески, изображавшие всадников и вюртембергских ремесленников в сражении или за работой. Флюгер, скрипевший над городской гостиницей, трижды восстановленный после исторических потрясений, напоминал о воинственном характере предков.

Семья устраивается в представительстве Издательской компании под прикрытием высокой остроконечной крыши из коричневых кирпичей. За большим окном виднеются дрожащие ивы и какие-то пятнистые растения. Родители часто бывают в Базеле, с новым энтузиазмом посвятив себя проповедничеству. «Герман Гундерт организует молитвенные часы, произносит проповеди, присутствует на конгрессах, редактирует листовки и принимает пиетистов со всего мира». Юлия завалена работой. Мария упоенно помогает отцу в его изысканиях, редактирует вместе с ним словарь малаяламского языка. В кабинете, наполненном индийскими вещицами, он продолжает свои исследования, черпая из поэтической культуры этой страны фантазии ее народов. Мария восхищается отцом, который помимо трех родных языков — английского, немецкого и французского — и индийских диалектов овладел еще десятью разными наречиями. Он погружен в научную деятельность, прочитывает сотни статей и обзоров, интерпретирует Священное Писание, чтобы в конечном итоге окинуть человечество скромным и мудрым взглядом брахмана.

После завтрака Мария обычно сопровождает его на прогулку по берегу Нагольда, вдоль прибрежного ольховника. Образ отца подобен в ее сознании воде — свободной, живой и безмолвной. Мария легко и непринужденно опирается на его руку — она почти счастлива. «Я не должна выбирать свой путь. Бог ведет меня…» Кто же ею руководит в действительности — Бог или отец? Где бы ни находилась эта неопределенная грань, они всегда идут рядом — он, мудрец-миссионер, и она, влюбленный ребенок, выбравшая, как и он, аскезу…

В день рождения, 24 апреля 1862 года, когда Марии исполнилось девятнадцать, во время прогулки отец, смеясь, спросил дочь, представляет ли она, какое впечатление способна произвести на мужчину. Образ Джона так глубоко хранился в ее душе, что всякие шутки на столь болезненную тему оставляли ее равнодушной. Поняв, что ее хотят выдать замуж, она опечалилась. В мужья ей прочили молодого англиканского пастора Чарльза Изенберга. Теперь она должна будет «любить другого»: «О, Джон! Сердцем я осталась тебе верна! Должна ли я выйти за Чарльза Изенберга? У меня к нему нет склонности, он настолько мало значит для меня. Я совсем не увлечена им. Не лучше ли свято и целомудренно хранить в душе первую любовь, даже когда надежда уже увяла?»