Глава VIII ПЕТЕР ЛЕ ВЕР
Глава VIII ПЕТЕР ЛЕ ВЕР
Вначале был миф. Создатель без устали творит душу каждого ребенка, как творил он по своему образу и подобию души индусов, греков и германцев.
Г. Гессе. Петер Каменцинд
В начале мая 1903 года Герман Гессе отправил Самюэлю Фишеру рукопись «Петера Каменцинда», автобиографического романа, на успех которого совершенно не рассчитывал. Быть может, он задумал его, когда фен выл в долине, неся с собой жар. Этот сухой и теплый ветер, спустившийся с гор, соответствовал его настроению: он никогда еще не заканчивал работу с таким острым ощущением невозможности вернуться в юность.
Нужно было нетерпение Фишера, чтобы Гессе вновь взялся за то, что называл «горькой микстурой молодого крестьянина и поэта», и в итоге создал произведение, насыщенное глубокими размышлениями. Удрученный окружающей банальностью писатель стал пристальнее вглядываться в себя: он не старался искать откровений вовне. С бьющимся сердцем рассказал он о жизни швейцарского пастуха, похожего на него самого. Эта грустная история взбудоражила берлинца своей непосредственностью. «Спасибо, сердечное спасибо! — ответил Фишер автору 18 мая 1903 года. — За ваш опыт, свидетельствующий о силе вашего темперамента». Великий издатель в восторге: он откроет миру великого писателя. Никогда еще земля не чуяла такой свежести в воздухе, такой сладости; никогда еще не была так загадочна боль измученного сердца, никогда романист не выражался так искренне, тасуя с таким искусством карты своей игры.
Петер Каменцинд, родившийся в сердце швейцарских гор в деревушке Нимикон, привязан к этому местечку, как Гессе к Кальву. Отец Каменцинда предпочитает вино разуму, что отличает его от сдержанного Иоганнеса, однако он чем-то похож на пастора и оставляет в наследство Петеру нестерпимые мигрени. Мать молодого горца крестьянка, а не дочь набожного лингвиста, но напоминает Марию внешне: она тоже ходит в черной юбке, обладает нежным голосом и глубоким взглядом. Когда она умирает в жаркий летний день, Петер находится подле нее до последнего мгновения ее жизни — это, видимо, след вины писателя перед собственной матерью. Его герой услышит ее предсмертное напутствие, которого не получил Герман, всегда горько сожалевший об этом. «Для каждого из нас детство — это не то, что было на самом деле, а то, что под этим понимали родители», — напишет Гессе о своем романе.
Фишер буквально проглотил произведение, обязанное своей цельностью природе главного героя, его страстным разочарованиям и безумным порывам. Он предался игре оппозиций и сходств, созерцанию образов: «Элизабет, Рихард, мадам Нарди-ни, ребенок столяра, калека стали дороги мне благодаря пережитому вместе с ними». В конце концов он восклицает с энтузиазмом: «Поверьте мне, для меня это радость — вас издать!» Предполагал ли он, что этот маленький Петер, который носит в хлев ведра и внимательно прислушивается на пороге жилища к звукам грозы, — на самом деле любитель выпить, избегающий рбщества, одержимый постоянно неискоренимой любовью в сердце, которую заставил служить трудной задаче внутреннего совершенствования? Ждет ли героя откровение в конце пути? Он ведом лишь самим собой, своими отношениями с миром, с природой. Под покровом серой повседневности бессознательное и сознательное сливаются в один поток, и рождается река. Она несет и Гессе, стоящего за прилавком книжной лавки герра Ваттенвиля, и Петера Каменцинда. Эта сумеречная волна — волна знания.
Какое открытие для всех, кто старается проникнуть в глубины собственной души! Этот неизвестный шваб, о котором говорили, что он постоянно находится в состоянии внутреннего поиска, быть может, сам того не подозревая, стал одним из первых психоаналитиков. «Не приходится удивляться, — пишет Ральф Фридман, — что такой значительный специалист в области бессознательного, как Зигмунд Фрейд, оценил „Петера Каменцинда“ почти сразу после его появления как „книгу, на его взгляд, очень важную“. Знаменитый венский психолог сближается с поколением писателей, которые исследуют глубины собственного сознания, хранящего обрывки полузабытых впечатлений. Стефан Цвейг, Томас Манн, Ромен Роллан — все они скоро примут участие в коллоквиумах по средам, где обсуждаются новые формы письма, необычные оттенки живописных возможностей слова, обертоны звучаний. Осенью 1903 года многие горячо высказываются о своей обретенной в результате погружения в собственное подсознание индивидуальности, понятой ценой отказа от религии, семьи, государства. Почти тридцатилетний человек удивительно живо воссоздает образ наивного героя, пасущего коз и путешествующего по горным тропинкам, который идет навстречу человеческим горестям, калечит свою жизнь, пьет, проклинает Бога, пробует покончить с собой — и вызывает невыразимое сострадание.
Но в романе Фишер отметил не только литературный и психологический аспект. Он сумел увидеть в страсти Гессе к природе залог будущего успеха книги. „Горы, озеро, буря и солнце были моими друзьями, они поверяли мне свои тайны, воспитывали меня и долгое время были мне милее и ближе, нежели люди и судьбы людские“, — это послание одиночки разнеслось над европейскими городами, над Германией, которая производит столько же угля, сколько и Англия, и имеет самый большой в мире электрический завод. „Мне хотелось… чтобы в братской любви к природе люди умели находить источники радости и ключи к бытию, хотелось проповедовать искусство созерцания, странничества и наслаждения, учить радоваться окружающему миру“, говорит путешественник, уверенный в том, что дарит пролетариям противоядие против сумасшедшего жизненного ритма городов, против тирании стремительно развивающейся индустрии, против голода.
Конечно, это было романтическое произведение, с реминисценциями из Готфрида Келлера, первые поэтические опыты которого назывались „Песни самоучки“ — так Гессе мог бы назвать и свои „Романтические песни“. Не без оттенка иронии некоторые будут называть Каменцинда „Петер ле Верт“, в память о том Зеленом Генрихе, который принес известность Готфриду, как Петер Каменцинд Герману. Манера воспроизведения природы, роскошь больших пурпурных озер на границе с Италией, окруженных примулами, нарциссами и миндальными деревьями, напоминает Вергилия, а сам Петер похож на пастуха из „Буколик“. Но, может быть, он еще и францисканец, который признается: „Франциск Ассизский — самый блаженный и божественный из всех святых“.
Самюэль Фишер сделал правильную ставку: эта одухотворенная книга покорила читателей, увидевших в ней языческое восприятие природы и умение радоваться земному. „Я надеюсь, что этот роман не провалится и принесет мне, по крайней мере, если не большой успех, то уважение“, — просто сообщил автор своему новому другу Стефану Цвейгу. Однако происшедшее превзошло его скромные ожидания: тираж первого издания был распродан за пятнадцать дней, имя Гессе раздается в салонах, слышится на улице. Петер — всеобщий кумир, он объединяет сердца, его духовная авантюра искушает души. 26 июня 1904 года Герман в удивлении восклицает: „Я ничего подобного не ожидал!“ Елене, которую весть о славе ее друга застала на севере, он пишет: „Я вам говорю, мой друг: то, что меня более всего удивляет в этом земном мире, так это успех моей книги“.
Все началось после смерти Марии. В июне 1903 года Гессе написал Иоганнесу: „Я нахожусь в странном состоянии размышления по поводу возможности жениться. Молодая женщина, которая уже некоторое время связана со мной узами дружбы и немногим старше меня, мне подошла бы“. Пастор был несколько удивлен: сын казался ему явно неподходящим на роль степенного супруга из-за своего шаткого денежного положения и страсти к путешествиям. „Никому об этом не говори, — шепчет Герман, — это по секрету“. Теперь у него не было матери, и он блуждал в тумане собственного детства, ища образ, который пробудил бы в нем юношеский пыл. Он хотел видеть рядом с собой женщину более сильную, способную примирить его с самим собой, понять побуждения уязвимого сердца и избавить его от мучительных внутренних сомнений.
Марии Бернулли почти сорок. Она дочь знаменитого математика, часто радовавшего публику на музыкальных вечерах незаурядной игрой на скрипке в дуэте с Элизабет Ларош, исполнявшей партию фортепьяно. Вместе с сестрой Мария открыла в Базеле мастерскую художественной фотографии, кроме того, она славилась своим мастерством в исполнении Шопена. На портретах она собранная, полненькая, с тяжелым шиньоном. У нее большие щеки, крупный подбородок, сосредоточенный взгляд, густые тесно сомкнутые брови. Она твердо смотрит на вас из-под невообразимых шляп, в которых любила фотографироваться, по тогдашней моде украшенных венчиками цветов, ягодами или листьями. Взгляд Марии почти всегда полон глубокой задумчивости. Ее кожа не выглядит на фотографии слишком гладкой. Она кажется одной из тех решительных женщин, которые, не дожидаясь чуда, едва вы на них обращаете внимание, стараются непременно вас на себе женить.
Мария занималась технической стороной дела и проводила день в темной комнате, проявляя фотографии, а ее сестра тем временем принимала в студии артистов, художников, архитекторов и путешествующих иностранцев. „Я забыл вам сказать, — написал Гессе Стефану Цвейгу 5 февраля 1903 года, — что, вообще общаясь мало, делаю исключение для художников… Я хорошо себя чувствую в мастерских, где витает дух творчества, где разложены наброски на ученических картонах“. В мастерской сестер царили артистический беспорядок и атмосфера святилища, напоминавшего место собрания какого-нибудь тайного общества. Решительность, с которой Мария, а для близких Мия, управлялась с делами, была весьма привлекательна.
Герман, привыкший коротать там периоды дурного расположения духа, скоро заметил, что Мия частенько задерживала на нем взгляд, ничуть, притом, не смущаясь. Перспектива поддаться воле этой предприимчивой пышненькой женщины явно не вызывала у него внутреннего протеста. Иногда холодно-отчужденная, иногда фамильярная, она то излучала рядом с ним непомерное веселье, то расточала ласковые знаки внимания, а однажды даже рискнула его поцеловать, от чего его бросило в жар и охватил мучительный страх. Должен ли он жениться? „Я боюсь женитьбы!“ — признавался он отцу. Однако жажда любви владела им и требовала решительных действий.
Мария, казалось, склонна была ускорить ход событий. Одна из ее подруг, художница, уехала из Базеля в Италию, и бойкая Мия восклицает: „Почему бы не отправиться к ней? Поедем втроем! Скоро Пасха. На улице весна. Альпы все залиты светом. Вокруг царит красота“. „Я не собирался их сопровождать, — объясняет немного жалостливо Герман своему отцу, — но сестры Бернулли, вдохновленные задуманным предприятием, убедили меня путешествовать вместе с ними“. И вот они уже собираются, переодеваются, садятся на поезд, и Герман едет в третьем классе, из соображений экономии, к Милану в компании двух девушек-фотографов. Там на заре они посещают Ла Чертоза ди Павиа и оказываются во Флоренции на следующий день ближе к вечеру. Герман вновь открывает для себя Италию: каменные лестницы, хрупкие колокольни, горы, фруктовые сады, плодородные долины, вечера в розовой дымке и уставшая женщина с пером павлина на шляпе, устроившаяся отдохнуть с кружкой вина на террасе среди кипарисов. Для своих спутниц он нашел отличную комнату во дворце XVI века, сам же до поздней ночи бродил, мечтая, прежде чем вернуться к себе в мансарду.
По правде говоря, Мия не была ни молодой, ни красивой, зато отличалась умением хозяйствовать, простотой и добрым нравом. Несколько лет назад она вряд ли заинтересовала бы его, но теперь, когда ему самому под тридцать, нужно было что-то решать. До возвращения в Базель он обещает ей помолвку, но говорить о свадьбе еще слишком рано. Беспокойство сдерживает Германа, он ощущает себя пленником дурных предзнаменований. „Горечь не покидает меня, потому что, если прислушаться внимательно к внутреннему голосу, то я должен остаться холостяком. Я еще не знаю, как все это закончится“. Это письмо датировано 21 июня 1903 года. В мае он дал слово Марии, однако 11 октября признается Стефану Цвейгу: „Я действительно думал жениться этой зимой, но отец невесты грубо мне отказал. Мне нужно работать и зарабатывать деньги, потому что, когда у меня будет необходимая сумма в кармане, я не буду, разумеется, больше задавать вопросов этой старой деревянной башке“. Для него все зависит от того, как будет воспринят „Петер Каменцинд“. В письме своему другу немецкому писателю Карлу Францу Гинекею он искренне изливает душу: „Если я смогу когда-нибудь жениться, я поселюсь в пригороде Базеля… Там много деревьев с неопадающей листвой, там расстилается вплоть до Альп широкая и светлая прирейнская равнина — это то, что я люблю, в чем нуждаюсь“.
Неисправимый молодой человек наконец принимает решение: женившись, он хочет устроиться в уютном жилище с большими шкафами из красного дерева, с зелеными растениями в кадках, с соломенными корзинами, наполненными бутылками с малагой, и с садом, где среди больших деревьев прогуливаются довольные гости.
Герман кажется себе то вольным бродягой, то послушным ребенком, тоскующим о комфорте. „Я люблю, — пишет он, — вдыхать на лестнице этот запах тишины, порядка, чистоты, благопристойности и обузданное™, запах, в котором всегда, несмотря на свою ненависть к мещанству, нахожу что-то трогательное“. Мия, кругленькая и состоятельная, с фиалками на шляпке, в митенках, возле разбросанных рядом платков и партитур для фортепьяно являет в его глазах образ благополучия.
В 1904 года громкий успех „Петера Каменцинда“ положил конец всем сомнениям. Книга продается, приносит доход. К чему ждать? Мария и Герман решают пожениться. 26 июня Герман признается Елене Войт: „Свадьба приближается. Нам желают счастья. Невеста готовит приданое; а я чувствую себя необыкновенно хорошо, мне кажется, будто я маленький мальчик, словно мне двенадцать лет. Я удивляюсь, что меня настолько принимают всерьез. Я не устаю радоваться тому, что у меня есть женщина, семейный очаг, удовольствие от жизни… я испытываю счастье оттого, что чувствую себя теперь остепенившимся человеком, приличным буржуа“.
Он наслаждается этой передышкой вдали от городов, на природе, со своими книгами и литературными проектами, со своей музыкой, со своими трубками и удочками, вместе с Марией, которую воспринимает во многом как мать, которая заботится о нем, пока он работает или предается радостям детства — собирает шишки для костра, подстерегает куропаток и зайцев: „Это так же интересно и гораздо более занимательно, чем жизнь в городе“.
Что думает об этом молодая супруга? Она восхищается Львом Толстым и Иеремией Готхельфом93, швейцарским писателем-буржуа, который не гнушался сельских работ, — и сама мечтает жить среди простых людей. Герман желает обрести с Марией семейный очаг и вопрошает природу как писатель, обладающий чутким восприятием, как Петер ле Верт, одаренный способностью с нежностью ею восхищаться. Вдохновленные мыслью о прелестях сельской жизни, молодые в свадебный вечер оказываются в доме рядом с ригой, в одинокой деревеньке на берегу озера Констанц. Начинается „идиллия Гайенхофена“…
Лето в разгаре… „Каштаны источали в изобилии великолепное благоухание, исходившее от их розовых цветочков-свечечек, одуряюще-горячо пах жасмин, колосилась пшеница…“ Молодые наконец устроились. Герман велел доставить свои удочки, а Мария — фортепьяно. И теперь еще можно увидеть их деревенский дом, выходящий фасадом на небольшую площадь, недалеко от школы, напротив католической часовни. Рядом с домом росла липа, теперь не существующая, приблизительно их ровесница. Пространство перед домом было расчищено, у стен Мария посадила любимые мужем настурции. Дубовые двери, ведущие в расположенную рядом конюшню, покрывала резьба времен Тридцатилетней войны.
Людвиг Финк, приехавший их навестить и остановившийся поблизости, рассказывал об отношении жителей деревни к этой беспечной паре, принимающей солнечные ванны и прогуливающейся вдоль берега за тополями, где полно уток и летают стрекозы. На Гессе показывали пальцем. Кто он? Писатель? „Ничего себе ремесло!“ Его считали бездельником. „Ну что, идете прогуляться?“ — так его приветствовали. Поскольку он всегда хорошо одевался, его прозвали Книжником. сколько усилий супруги приложили, чтобы обустроить свой дом! В самой красивой комнате на первом этаже располагался камин, отделанный зеленой керамикой, и стол из едва обработанного дерева. Людвиг Финк чувствовал здесь себя очень уютно: „Черный кот Гаттамелата мурлыкал и ласкался, а хозяин приносил из погреба красное вино в блестящей керамической кружке. Рядом в маленькой комнате стояло пианино, на котором фрау Мия по вечерам мастерски исполняла Шопена… Из окна открывался вид на остров Рейшено и на все швейцарское побережье, от Берлингена до Констанц“.
Иногда вечером Гессе курил „Бризаро“ — длинную черную сигару — в обществе своего соседа, старика Месмерназа, который, уходя, неизменно утаскивал из дома все окурки. Он сидит за массивным столом, ощущая над собой надежную крышу, полный жизненных сил, при свете как следует заправленной керосином лампы, и слушает играющую на пианино жену.
Однако очарование быстро прошло — одинокая деревня на вершине холма наскучила Герману. Несмотря на сделанный ремонт, ветхий дом, казалось, будет непригодным для жилья зимой. Своим недовольством новоиспеченный собственник делится с бароном Александром фон Бернусом: „Мы в жизни одиноки… Это не совсем то, что зовется поэтической идиллией… Ни одного магазина. Только булочная. Мне приходится доплывать на лодке до Стекборна, что с противоположного конца озера, и проходить таможню, чтобы купить продукты“. И Стефану Цвейгу: „Здесь нет железных дорог, нет заводов, нет священника. Утром я должен был шлепать полчаса через поле под мерзким дождем на похороны соседа“. Нет проточной воды: „Я пойду наберу воды в фонтане“. И нет рабочих: „Мне приходится самому делать в доме мелкий ремонт“. Что еще сказать? Вздохнув, Герман заканчивает письмо: „Теперь я женатый человек, и с богемной жизнью покончено!“ Однако прибавляет: „Но моя маленькая рассудительная жена рядом!“ Это все, что может сказать молодой муж? Позднее, в 1919 году, он так скажет о ней: „К тому же она была не слишком крепкого здоровья и плохо переносила именно праздничные сборища. Больше всего она любила жить, окружив себя музыкой и цветами, с какой-нибудь книгой, ожидая в одинокой тишине, не навестит ли ее кто, — а в мире пусть все идет своим чередом“; „… каждый ее шаг и каждое слово было особого цвета, особого чекана, и не всегда легко было идти с нею и попадать ей в шаг“.
Осень 1904 года. В мире лишь один звук — маятник деревянных часов; унылый дождь капля за каплей падает на оконное стекло, в полудреме мурлычет кошка. Герман получил то, что так давно желал: хорошо обставленный дом, где царят порядок и чистота, семейный очаг. Более чем когда-либо он чувствовал себя сыном Марии, вспоминая, с какой простотой и строгостью она держалась, как приводила в порядок дом, следила за занавесками, растениями, стеклами, старалась привнести в жизнь и в свое жилище как можно больше чистоты, ясности и порядка Но еще не прошло и года, а он задается скользким, „словно кусочек мыла“, вопросом: „Счастлив ли я?“ И не отвечает, думает, пока этот вопрос не превращается в другой: „счастье“ — что значит это слово? Не скрыт ли в нем потаенный смысл? Существует ли вообще счастье?
Крышка пианино закрывается с сухим стуком. Что играла Мия? Шумана или Шопена? Шопена, конечно! Первый „Ноктюрн“. Музыка закончилась, свечи погасли. „Моя жена выходит, — рассказывает Герман. — Она бросает взгляд на мой графин с водой и смеется: „Ты все еще на ногах?“ — „Да, я хочу еще почитать… Оссиана!“ Она уходит. И я не читаю Оссиана“. Он один, книга забыта на коленях, и теперь он убежден, что семейная жизнь, о которой так мечтал, его душит. Такое чувство, будто он становится тем, кого ненавидит более всего на свете — буржуа. По мере того как он все больше погружается в бытовые проблемы, его охватывает ярость. Может быть, он в ловушке? „Когда темнеет, в сумерки, — пишет Гессе, — я спускаюсь на пляж… я жалею, что я больше не одиночка и не бродяга, и охотно отдал бы то немногое, что имею в доме, счастье, благополучие за старую шапку и вещевой мешок, чтобы вновь обрадоваться миру и сквозь горы и реки унести мою тоску…“
То, чем он жил вчера, сегодня стало для него необъяснимым. Как он мог жениться? Всю осень он собирал воспоминания, письма, дневники, чтобы создать то, что назвал „Соседи“, будто был теперь на стороне тех, кого на самом деле отвергал как людей, отчужденных от культуры, не способных к свободной мысли. Быть может, он виноват в том, что их отношения испортились? Что будет с Марией? Не он ли расточал ей в Базеле при свете луны обещания счастья? „Над дверью, над верхней частью узкого и старомодного карниза, — записывает Гессе с иронией, — находятся, повернутые одна к другой, две глиняные кукушки, самец и самочка, искусное изделие Шварцвальда. Они отбрасывают на стены две огромные, неестественно вытянутые тени. И, как всегда, когда, уставший, слушаю музыку, я вижу мысленным взором эти маленькие фигурки… потом наступает момент, когда оживают память и воображение, тончайшие душевные струны начинают звучать, начинается творческий процесс“.
Темнеет все раньше. Мия заболевает. Анемия? Депрессия? „Это не слишком опасно, но тоскливо и болезненно“, — пишет Герман Елене Войт 25 октября, отвезя жену в базельскую клинику. Он пользуется моментом, чтобы съездить в Мюних на свадьбу к Томасу Манну, с которым познакомился весной у Самюэля Фишера. Они придерживаются одних взглядов, перед обоими стоит дилемма: смерть от удушья или возрождение через бунт.
Этот бунт наступает в ноябре и дает название новому роману Гессе: „Под колесами“. Если зло давит его, если он ощущает, что запутался в жизни, что выхода нет, так это потому, что неправильное воспитание отравило его душу, наливая в нее капля за каплей яд вины.
„Есть эпохи, когда целое поколение оказывается между… двумя укладами жизни в такой степени, что утрачивает всякую естественность, всякую преемственность в обычаях, всякую защищенность и непорочность… Такой человек, как Ницше, выстрадал нынешнюю беду заранее, больше чем на одно поколение, раньше других, — то, что он вынес в одиночестве, никем не понятый, испытывают сегодня тысячи…“
Отшельник Гайенхофена уверен, что в нем заключен яд мира. Как он может беззаботно заниматься искусством? „Петер Каменцинд“ уже был страстным вопросом: как вновь обрести непосредственность видения? Писатель утверждает, что это возможно, „если познать свою боль и свою вину и перестрадать их до конца, вместо того чтобы винить во всем других“».
«Образование — это единственный вопрос современной культуры, к которому я отношусь серьезно и который часто вызывает у меня возмущение. Школа многое во мне разрушила, — пишет Гессе 25 ноября 1904 года своему сводному брагу Карлу Изенбергу, — и я знаю немногих, кто избежал участи жертвы подобных экспериментов. Я там выучился лишь латыни и лжи…» Он назвал Ганса, одного из героев «Под колесами», именем своего младшего брата, школьные годы которого тоже не были счастливыми…
Иоганнес стареет рядом с незамужними дочками, а его любимец Ганс пребывает в депрессии, не способный вырваться из рутины. «Часто, — вспоминает Герман, — Ганс возвращался домой с головной болью, подавленный тоской… В Кальве у него был учитель, настоящий демон… Когда ребенок что-то лепетал, он ударял его железным ключом от дома». Писатель склоняется над чистой страницей, чтобы изгнать мучителей, которые отправят «под колесо» Ганса Гибенрата героя его романа.
Кончается год. Долина Гайенхофена вся в цветущих примулах, кричит кукушка, «зеленеют к первому покосу пастбища, в изобилии цветет темный клевер, и засеянные поля сияют полной соков зеленью», вокруг дома растет рапс. Путешествие братьев Гессе воссоздано на бумаге. Оно приведет Ганса Гибенрата к смерти. Уже весьма искусный в творческом погружении в изображаемого персонажа, Герман Гессе станет собственным спасителем. Необузданный гордец, которому он дал свое имя, Герман Гейльнер бодрствует в страхе умереть. Сколько времени нужно Гессе, чтобы помирить Ганса и Германа — два своих различных воплощения? Символ пробуждения и примирения, желаемого самим романистом, их поцелуй на берегу озера — было ли это в его сознании отголоском реальности? Наступит ли день, когда Гессе перестанет ощущать свою внутреннюю двойственность?
Он чувствует внутреннее освобождение, когда пишет, снимая с пережитого ненужные наслоения, раскрепощая душу. Как он мог так долго питаться одним эстетизмом?
Мия беременна. Роды должны быть в декабре, и 1905 год стал для нее источником моральных и физических мучений.
Она слишком устала, чтобы интересоваться работами мужа, и лишь ездит к врачу из Гайенхофена в Базель и обратно. Герман будет ее сопровождать, пока его вновь не одолеет вкус к богемной жизни и он не начнет искать общества друзе й-поэтов. По возвращении из пешего путешествия в Энгадин он отвечает барону Александру фон Бернусу, который приглашает друга провести месяц у него в Мюнихе и расспрашивает о новом ощущении жизни в качестве отца семейства, о работе: ребенок должен родиться под Новый год; роман будет готов в октябре; в Мюних он отправится зимой, после посещения Праги.
пока он весьма обрадован приезду жизнерадостного Финка, намеренного получить врачебную практику на берегах Боденского озера. Людвиг купил там и отреставрировал дом и хочет окружить его цветами и населить животными. Друзья пьют в сельском трактире и говорят на швабском с местными крестьянами. Иногда Гессе отправляется с сачком на поиски редких бабочек. Он разлюбил рыбачить и больше не закидывает удочку в озеро, как некогда в Нагольд. Друзья пишут, купаются, сажают подсолнухи, разводят индюков и уток. Чтобы отпраздновать двадцатидевятилетие Гессе, Финк нанимает деревенских скрипачей разбудить его на заре, и пока визжат утренней серенадой корнета-пистоны и рожки, сажает под его окном дикую розу как знак надежды.
9 декабря 1905 года Мия родила мальчика, которого назвали Бруно. Казалось, у Гессе есть все: замечательный ребенок, женщина, чувствующая вкус к жизни, неожиданная известность, хороший друг.
Но каждый день он отвязывает от старого пня лодку и отправляется в плавание. Он бежит от себя: человека, гражданина, мужа, от себя, раздираемого противоречиями. Он — «дитя земли, не имеющий ни мыслей, ни желаний, ни особенных беспокойств и посвящающий себя великим искусствам, волнам и облакам…» Он теряется на серебряной поверхности озера, где вырисовываются вдалеке церкви Констанц, поблескивают берега и старые деревья на пересечении дорог. «О вы! Спутники на общей дороге, вы, счастливые, легкие на ногу! — восклицает Герман, завидуя бродягам. — Я смотрю на каждого из вас, как на короля, с уважением, восхищением, воодушевлением, даже если я ему дал монету в пять пфеннигов. Каждый из вас… победитель. Я был похож на вас, я чувствовал восторг путешественника… очень сладкий восторг…»
Он возвращается на берег, вычерпывает барку, сушит ее, конопатит смолой, перекрашивает в яркий цвет. И возвращается к своим книгам, письмам, склоняется над колыбелью сына. Шаги Мии, мурлыканье кошки, уютная жизнь, кружка молока и компот из фруктов.
С бьющимся сердцем он наблюдает, как рассекают небо молнии и громыхает гром, и выходит на улицу в сапогах и шерстяной куртке.
«Петер Каменцинд» только что переведен на норвежский и шведский языки. Известность Гессе растет, но в ущерб его свободе: «Каждый день авторы присылают мне свои новые книги, издатели предлагают сотрудничество, девушки приносят рукописи». Когда в 1906 году в продажу поступает роман «Под колесами», уже публиковавшийся в 1905 году в «Нойе цурхер цайтунг», кажется, что судьба улыбается писателю. Этот ученический роман, как автор сам его назвал, весьма противоречив. И хотя критики резко отзываются о нем, это не мешает молодежи зачитываться историей маленького немца, смело идущего навстречу жизни.
Герман Гессе превращается из простого рассказчика в мудрого мыслителя. Он говорит своим читателям: не засыпайте, иначе отправитесь «под колесо», окажетесь в жизненной рутине. Молодость Ганса Гибенрата, которая прошла в небольшой области Шварцвальда, очень напоминает молодость самого Гессе, а Герман Гейльнер переживает его внутренние драмы. Тонкий психологический анализ позволяет любому читателю романа найти в нем близкие себе по духу мысли и чувства.
Гессе, обремененный обязательствами перед издателями, старается не потерять свою работоспособность, но его внутреннее беспокойство растет. Бродяга рвется в путь, а буржуа устраивается поудобнее в своем доме.
В январе 1907 года он покупает на окраине Гайенхофена большой участок земли, который местные жители зовут «Эрленлох» — «Ольховая кора», и весной строит там дом. «Место замечательное, — пишет он своим близким, — источник совсем рядом, в трех минутах ходьбы от деревни, дом с видом на озеро. Грубая кладка до второго этажа. Вверху каркасные стены и обшивка из дранки. Восемь комнат. Чудесный сад…» Мария в восторге. У них будет просторная комната для ребенка с окнами на солнечную сторону и маленькая мастерская, где она сможет возобновить свои занятия фотографией. Ванная, бак для горячей воды — все удобства. Писатель принимает все всерьез с чувством добропорядочного обывателя — и удивляется: «До каких пор я буду терпеть давление моей жены Мии? Я не могу ответить на этот вопрос». «Но, — напишет он в 1931 году, — ее влияние в течение первых лет в Гайенхофене стало, как я понимаю теперь, оглядываясь назад, настолько сильным, что я не мог его более воспринимать». В этом состоянии тягостного раздражения у него ничего не ладится. Семейный очаг продолжает гореть, распространяя в дни, когда дует фен, удушливый запах, покрывая стены сажей, пачкая книги, приговаривая семью к холоду.
Так Гессе достиг возраста, когда человек задается новыми для себя вопросами: «Я не знаю, что мне делать. Но знаю только одно: ни беспричинное блаженство играющих детей, ни случайные прохожие, ни любовное опьянение, ни запах липового цвета мне разделить не дано. Моя судьба — слушать жизнь, которая требует, чтобы я за ней следовал, даже если не вижу в этом цели и смысла».
Не успела растаять гигантская снежная фигура, слепленная Германом на окраине деревни, чтобы отметить возвращение Финка из свадебного путешествия, как начались приготовления к празднованию тридцатилетия самого писателя. Он имел вид зажиточного буржуа на отдыхе в каком-нибудь поместье: «На первых порах мы наслаждались прелестями дома. Неповторимым видом… У нас были друзья и возможность слушать хорошую музыку…»04, из Мюниха к ним приезжали художники. Гостиные, просторные балконы, вид на поля со связанными снопами — все это Эрленлох, владения Гессе. Европа обращает к нему свой взор. Фрау Гессе — со своим шиньоном, в платьях с пышными рукавами, с муаровой брошью — рядом с мужем, который сидит немного боком на стуле в непринужденной позе, пьет дорогой коньяк и курит хорошие сигары. Его тонкая улыбка, подчеркнутая линией узких, на прусский манер, усиков, легкое лукавство в выражении лица производили бы вполне благоприятное впечатление, если бы не удлиненные хищные уши.
Гости говорят о путешествиях, поэзии, последних событиях: велосипеды и локомотивы вытеснили кареты и дилижансы; человеческая мысль завоевывала новые высоты. Мудрец из Гайенхофена оживляется: «Я остаюсь набожным человеком в привычном смысле слова, и поэтому для меня невозможно верить лишь разуму. Иначе зачем мир, прочтя Платона, стал бы нуждаться в Гегеле?» И в этот век скоростей «почему человечество не научилось управлять временем? Мы все торопимся, как раньше торопились почтовые машины. как теперь не торопиться?» Писатель находит большое удовольствие в том, чтобы печатать на только что полученной им пишущей машинке. Шедевр техники! Он поставил ее рядом с гусиным пером, которое очинил своей рукой сам Эдуард Мёрике, и всем гостям, в особенности Карлу Францу Гинекею, демонстрирует это соседство реликвий и новшеств, убежденный, что нельзя предсказать будущее, «находясь в подвешенном состоянии между различными возможностями в настоящем, которое может лишь обратиться в вечность…».
Автору романа «Якобус и дамы», только что вышедшего в Лейпциге, Гессе говорит: «Вы видите, в нашем доме и в нашей жизни все хорошо. Женщина и маленький мальчик довольны и веселы, и я себя чувствую лучше. Но в молодости я по-другому представлял счастье, и, быть может, по глупости недоволен, что оно явилось не в той форме, о которой мечтал… Если бы я должен был выбрать название для вещи, которую написал этой зимой, то это было бы, видимо, taedium vitae».
К счастью, ему хватает развлечений. Его осаждают визитеры и издатели, письма скапливаются на его бюро, в изобилии сы-пятся приглашения, а Гессе остается верен своему перу и своему саду. Уже вырисовывается знаменитый силуэт, над которым будут смеяться карикатуристы: худой господин, который забыл снять черные носки, в широкой соломенной шляпе, в фартуке, с садовой лопаткой, с пером в руке размышляет перед маисовым полем. «На протяжении десяти лет, напишет Гессе позднее, — я один растил вот этими руками овощи и цветы, удобрял, поливал… Я посадил деревья: каштаны, липу, катальпу, аллею буков, ягодные кусты и фруктовые деревья». Как в Кальве, в саду старика Гундерта, Герман гонится за косулей, что топчет его грядки, любуется божьими коровками на листьях, бабочками, которые летают среди подсолнухов, оживляя паперть его святилища, и настурциями, чьи семечки пересыпаются в его руках. Он любит эти цветы, они составляют часть его души, светящейся таинственным пламенем на грани молчания. «Мы теперь устроились, — напишет он в воспоминаниях, — на всю жизнь. Мирно стояло перед нашим домом одно большое дерево, старая и могучая груша, под которой я топором вырубил деревянную скамью. Я возделывал старательно мой сад, сажал, украшал, и мой старший сын играл рядом со мной своей детской лопаткой».
Но скоро и в цветущем саду Гайенхофена Гессе охватит тоска. Осаждаемый почитателями, он устает от мучительных визитов. Его здоровье ухудшается, он должен отказаться от сигар, кофе, вина, привыкнуть рано ложиться спать.
Вместе с издателем Альбертом Лангеном и писателем Людвигом Тома он начинает издавать журнал «Мерц», посвященный проблемам культуры. Герб журнала — весенние цветы, раскрывающиеся на поверхности пня, цель — созидание. «Мое участие, — вспоминает Гессе, — ограничивалось литературой, я не поддерживал политическую направленность журнала, где выражалось раздражение по отношению к Берлину, к императору Вильгельму II, одностороннему и надменному прусскому милитаризму». Однако именно на страницах этого журнала Гессе первый раз в жизни включился в идеологическую борьбу. В час, когда ненасытная Германия учреждает «Вельтполитик», «Мерц» собирает под свои знамена Анатоля Франса, Теодора Хеусса, Льва Толстого, Стефана Цвейга, а также Августа Стриндберга и Ромена Роллана, чтобы проповедовать мир на Земле, находящейся под угрозой. Гессе не чужд любви к родине, но перспектива отречения от своей индивидуальности ради чего бы то ни было ужасает его и заставляет бороться.
Покинув сад, оставив беременную Мию на попечение Финка и его молодой жены, сенбернара и множества кошек, Гессе пишет для «Мерц» эссе, новеллы, открытые письма и критические статьи. В середине октября он, измученный, уезжает в Вену, чтобы вдохнуть воздух Земмеринга — горы высотой в тысячу метров, — где любуется «прекрасным видом на виноградники и леса, чьи очертания составляют изысканный узор…».
Возвратившись на родину, Гессе знакомится с Конрадом Хауссманом — юристом, штутгартским депутатом, убежденным демократом, активным политическим лидером. С этим интеллигентным и дружелюбным швабом он встречается в Мюнихе. Они сразу друг другу понравились и быстро перешли на «ты». Гессе уже несколько лет слышал о братьях Хауссман «как о красных демократах, возмущающих народ, от которых можно ждать всего дурного», слышал их речи и был весьма удивлен, обнаружив в их лице достойных ораторов. Теперь он всей душой с ними.
Аполитичный писатель объединяется с депутатами не только из чувства солидарности с неприязнью Южной Германии по отношению к прусской гегемонии, но также из-за общей мечты о Европе, в политике которой важнейшую роль играет сближение Франции и Германии. «В нашем „Мерц“, — пишет Гессе, — есть стремление к интеллектуальному и политическому союзу с Францией. Мы публикуем не только статьи германцев, недовольных политикой византинизма и насаждаемой казарменной культурой. У нас можно также найти статьи Жореса и Анатоля Франса». Национализм подогревал страсти, набирал силу империализм Вильгельма II, а в Мюнихе тем временем зарождалась идея новой Европы. Но стремясь к миру и развитию каждого индивидуума, необходимо было драться беспощадно.
Германа Гессе и Конрада Хауссмана объединила не только политическая борьба, но и страсть к литературе, к духовной культуре вообще. «Я не удивился, когда однажды он мне рассказал, что перевел на немецкий сборник китайских поэм, — напишет Герман о своем новом друге. — Эти переводы сблизили меня с этим замечательным человеком, наделенным блестящим умом. Совершенно по-другому, с убеждениями, совершенно противоположными моим, он также много жил в атмосфере восточной культуры…» Двое пацифистов, с севера и с юга, имели одинаковые убеждения. Поэзия в их душах рождалась от похожего видения действительности и одинаковых основ мировоззрения: «И бесконечно, когда Хауссман читал вслух стихи, — говорит Герман, — я ощущал его голос и его швабский акцент как что-то родное и достойное любви…» Этот политический лидер разбудил в Германе дух борьбы и болезненное воображение. «Время, отведенное мне разумом, — пишет Гессе доктору Васкернагелю 8 декабря 1908 года, — целиком посвящено работе, ценность которой я часто ставлю под сомнение. Если бы я не был так тщеславен и рассудителен, то собрался бы однажды и исчез бесследно в каком-нибудь монастыре…»
Иоганнес, праздновавший в Кальве свое шестидесятилетие, казался помолодевшим. В этом году он издал новую книгу «Весна человечества». Пастор верит в чудо и радуется возвращению блудного сына, хотя последний лишь намекает ему на приверженность Иисусу. «Теперь мне необходимо знание Евангелия, — пишет Герман, — его строки мне дороги не только как утешение, но и как практическое руководство. Представления о краткости земной жизни и вечности небесной мне недостаточно. Я не перестаю обращаться к Будде и ведическим легендам… Знание об индийской культуре и реинкарнации без особой веры дают мне некоторое успокоение…»
В августе 1908 года Гессе почтил своим присутствием крупное миссионерское собрание Гундертов в Кальве под благосклонным взглядом отца. Если представить себе всех потомков Иоганна Кристиана Людвига, «человека Библии», — начиная с его сына, отца Марии, а потом многих других, разбросанных по всему миру, в Африке, Лапландии, Пенсильвании, можно было бы сделать впечатляющее семейное фото. Прошло около двухсот лет с тех пор, как все эти лица объединил пиетизм. Здесь и седобородые предки в черных скуфьях, пожилые дамы в гипюровых корсажах с мальчиками в матросских воротничках. И молодые супружеские пары: женщины с волосами, зачесанными на пробор, в белых блузах, застегнутых доверху, и их важные усатые мужья.
Внука Германа Гундерта и Юлии Дюбуа, принесшего столько страданий Марии, а теперь знаменитого писателя, узнают все. Он не стремится быть вне семьи: его немецкие корни заметны, хотя приверженность пиетизму весьма слаба.
Всего собралось около пятидесяти человек различных конфессий, говорящих на разных языках; они приехали в Кальв — колыбель родовой духовности, — чтобы вместе поклониться Господу. Пацифист из Гайенхофена чувствует себя среди них непринужденно: они провозгласили единство мира. Это собрание дает представление о семье, дух которой остался неизменен. «Если мы и не думаем все одинаково, мы можем, по меньшей мере, иметь одну любовь», — полагают они. Герман считает своих: Теодор, фабрикант, Эрнест, доктор философии, и Густав, весь как-то усохший после смерти своей сестры Эммы в 1904 году. Что до дядьев, то за исключением Поля, исчезнувшего в двадцать два года, и Самюэля, умершего в 1880 году, они все здесь, храбрая тройка шестидесятилетних: Давид, дядя из Маульбронна, всегда готовый помочь, Герман и Фридрих из Штеттена.
Кальв остался прежним. Часовня Сан-Николя возвышается над мостом из розового кирпича, Нагольд, богатый рыбой, течет между берегами, поросшими ольховником. Завод господина Перро увеличился и защищает вполне его семью от жизненных невзгод. Работников немного, и все они глубоко почитают имена Гундерта и Гессе. Герман чувствует себя сыном своей страны. К нему относятся с уважением и подносят лучшее вино Хайль-бронна, которое он пил раньше по шестьдесят пфеннигов за пол-литра со своими друзьями-слесарями. Довольный, он вернется в Гайенхофен, прочтет свою обширную почту, позволит себе отдаться очарованию дома, где Мия замечательно ведет хозяйство, разложит на столе первые яблоки и вытащит корзины для винограда.
Время проходит быстро. В декабре писатель-садовник посадил деревья, воспользовался хорошими деньками, чтобы привести в порядок сад. 1 марта 1909 года он стал отцом второго сына, Хайнера, появившегося одновременно с расцветающими на склонах холмов крокусами и первыми нарциссами. Жизнь проста и причудлива одновременно. Снова времена года отражаются в озере Констанц, заставляют чернеть леса, наполняют плодородием поля. На Мию часто находит меланхолия, и Герману приходится все больше следить за домом. Он катает на коленке старшего сына Бруно, укачивает новорожденного и почти не общается с женой. Она подурнела, на ней тяжелое черное платье, у нее двойной подбородок, мешки под глазами.
Она делает фотографию мужа: он сидит рядом с библиотекой в велюровой куртке, взволнованный и небрежный, с плохо расчесанной бородой и всклокоченными волосами, но с гордым взглядом. Она настраивает и устанавливает свой аппарат, а он смотрит на нее без особой нежности, несомненно, с нетерпением ожидая окончания процедуры. Ведь он искал у нее защиты, отождествляя ее с матерью. Она также чувствовала себя непонятой и жестоко разочарованной. Она могла, как и он, прийти в восторг от Моцарта и Шопена, но, несмотря на свой музыкальный талант, несмотря на общение с людьми искусства, которых приглашала в Гайенхофен, на самом деле она плохо знала мужа. Его вспышки раздражения, колебания настроения, мечтательные рассказы, презрительные вызовы, которые он бросал ей, недовольный повседневностью, были ей непонятны. Выходя за Германа, Мия видела в нем Петера ле Верта, базельского поклонника жизни на природе, для которого она самолично нашла дом среди полей. Она обвиняла его в том, что он заменял ее в своем сердце другими образами, и особенно ревновала к вышедшей из-под его пера в 1909 году «Гертруде». «Между мной и Гертрудой не возникало никакой неловкости, — написал в романе Гессе. — Мы плыли в одном и том же потоке, работали над одним и тем же произведением».
По мере того как в душах супругов из Гайенхофена накапливалось все больше обманутых ожиданий, обоих все чаще охватывала ностальгия по тому, что могло бы случиться и не случилось. Мия отдалялась от мужа, погруженного в творческие проблемы, и видела в них лишь помеху семейному счастью. Герман же, не чувствуя в ее душе отклика, взывал к своему созданию, Гертруде Имтор, к ее двадцати годам, ее золотому голосу. Свой новый роман он в письме к Гинекею назвал «милым дивертисментом». В нем автор прославляет могущество искусства: «Мы можем созидать из звуков, из слов и других хрупких, ничего не стоящих вещей музыкальные утехи, мелодии и песни, полные смысла, утешения и доброты, более прекрасные и непреходящие, чем разительные игры случая и судьбы».
Несколько месяцев Гессе общается с адептами натуризма, которые создали в Асконе центр приверженцев диетологии «Вершина истины». Там не только постятся — там спят на кроватях из ветвей, устроенных между стен под деревянной кровлей. И главное удовольствие — там раздеваются. Нудизм вызывает в душе Германа сладострастные побуждения. Горящие ступни, жадные руки, ноги молодого оленя — он пробует соединиться со вселенной, угрожающей ему потерей разума. Причем в нем остается достаточно юмора, чтобы улыбаться причудам своих компаньонов, тысяче резонов, по которым эти вегетарианцы, плотоядные и зерноядные, стремятся к общению с ним на сеансах массажа, оккультизма и магнетизма. Однако все это заканчивается тем, что в самый разгар лета Гессе попадает в руки врачей Баденвейлера, курорта с минеральными водами, который он описывает под названием Баден в предисловии к «Курортнику». У него строгий режим: санитар в белом завертывает его в льняные полотенца, погружает в холодную воду, помогает растереться. Превратившись в легкомысленного весельчака, он спит подряд двенадцать часов и обретает активность лишь вечером в казино или на танцевальных вечеринках, которые вдохновляют «больных» несравненно больше, чем окрестности Шварцвальда.