1954
1954
18 января 54 На днях – не помню точно, когда – была у Анны Андреевны. На ней новый халат – лиловый – и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется «рясой». Она здорова, соблюдает разгрузочные дни, красиво причесана, ухожена.
– Слышала о вашей статье, – сказала Анна Андреевна. – Расскажите о шуме.
Я рассказала: телефонные звонки, письма и даже телеграммы. Одна: «Перенесите вашу справедливую критику на взрослую литературу». Вторая: «Надо организовать общество по борьбе с ханжеством, вам одной не справиться».
– Это – от кого? – спросила Анна Андреевна.
– Офицер танковых войск.
– В один прекрасный день, – сказала Анна Андреевна, – вы увидите у себя под окном на улице Горького танковую дивизию, явившуюся в ваше распоряжение: бороться с ханжеством.
– Не дай Бог, – испугалась я.
– Не дай Бог, – согласилась Анна Андреевна21.
Я рассказала ей, что на днях Борис Леонидович прислал мне в подарок «Фауста» с феноменальною надписью, которую я приняла бы за злую издевку, если б доброта Пастернака не была известна мне[38]. Я «Фауста» читаю потихоньку, а предисловие Вильмонта прочла все и дивлюсь безвкусице22. Например, о Ломоносове написано так: «наш чудо-богатырь Михайло Ломоносов».
– Это еще пустяки, – ответила Анна Андреевна и взяла со стола книгу. – А вот, смотрите: «Гретхен, задушив ребенка, прижитого ею от Фауста…» Прижитого ею! Так раньше в полиции писали…
Вызвал Анну Андреевну в Москву здешний Союз по поводу предоставления ей квартиры. По-видимому, это великая честь и милость, но дают ей всего лишь комнату – 10 метров в коммуналке. Квартиру, отдельную и хорошую, предоставляют Ардаматскому (тому самому, «Пиня из Жмеринки»), а его бывшую комнату – Ахматовой23.
Анна Андреевна спросила, слышала ли я о скандале, происшедшем с Ираклием на вечере памяти Тынянова. Я могла ей сообщить с чужих слов, что Ираклий в своем выступлении сильно, будто бы, подчеркивал «ошибки» Тынянова, за что и был неистово обруган Шкловским.
– Искусство – дело кровавое! – кричал будто бы Шкловский. – С искусством надо пуд соли съесть, прежде чем заслужить право каяться в ошибках учителя.
Анна Андреевна отозвалась об Ираклии весьма нелестно; впрочем, она его вообще не любит24.
Меня очень смешат шутки Ардова, которые Анна Андреевна выносит с благосклонной полуулыбкой. Он постоянно «снижает» величавость Ахматовой, называя ее то «т-те Цигельперчик», то «жиличка», то «командировошная из Ленинграда». Когда она при мне вошла в столовую в шуршащем лиловом халате – Ардов сказал, поднимаясь ей навстречу: «благословите, отец благочинный!»
20 января 54 Была еще раз у Анны Андреевны. Она припоминает и записывает свои стихи. Чудесно! Уже и «Подвал памяти» записан. Она вынула рукопись из чемоданчика и показала мне. Но там и сейчас нет первых двух строчек.
– Как заколдованные! – пожаловалась Анна Андреевна. – Придумать новые легко, но я не хочу, хочу вспомнить… А этого вы не помните, Лидия Корнеевна? Что там дальше?
Показала страницу. Вижу – вверху «Б. П.». А потом записаны несколько строчек, первая такая:
И снова осень валит Тамерланом…
Читаю. Неуверенно спрашиваю:
– «Могучая языческая старость»?
Как хищно сверкнули у нее глаза, я никогда не видывала такого сверкания!
– Да, да, конечно![39]
И сразу схватила рукопись, спрятала ее в чемоданчик и заговорила о другом.
Опять она показалась мне сегодня изваянием самой себя – а может быть, собственной Музы. Каждое ее движение, и, главное, каждую ее неподвижность необходимо запечатлевать – кистью, резцом, а лучше бы всего кинопленкой. Вот сидит на постели, опираясь на обе ладони, голова поднята, в глазах – ум и насмешка, каждая черта оживлена, на устах слово, которое сейчас зазвучит – насмешливое или гневное; вот наклонилась над столиком, на котором раскрыта тетрадь – в руке карандаш – глаза опущены, веки неподвижны, лицо как на замке… ее будто нет здесь, она где-то у себя, далеко, «у памяти в гостях». Мрамор? Бронза? Подпись: «Ахматова над своими стихами».
Во время чаепития разговор зашел о Казакевиче. Оказывается, муж Иры Пуниной прочитал Анне Андреевне вслух тот абзац из «Сердца друга», где о ней. Ну зачем это? Я давно знаю – и молчу. Ничего прямо оскорбительного там нет, но есть насмешливое, ироническое – а время ли сейчас над ней иронизировать? Он там поминает студенток, ярых поклонниц стихов Анны Андреевны Ахматовой. Не совсем понятно также, полагает ли и сам автор, вместе с изображенными им дурочками-студентками, что стихи эти специфически-дамские, что Ахматова не один из великих русских поэтов, а поэтесса, пишущая исключительно на женские темы – ну нечто вроде Шкапской или еще там кого-нибудь?
Анна Андреевна обиделась – и очень. Главным образом, на отчество.
– Я же не A. Н. Толстой! Зачем же так почетно? Разумеется, идя по стопам товарища Жданова, он имеет полную возможность ругать меня на все буквы алфавита, но по отчеству-то зачем?..[40] Я была у Никулина. Там мне представили Казакевича. Я ничего, подала ему руку, поздоровалась, но ушла в комнату к девочкам. Мне потом звонила хозяйка дома: «он так жалел, ему было так интересно с вами познакомиться».
«Бедняга Казакевич! – подумала я. – Он, наверное, не понял, почему она ушла. Он, наверное, не знает, что когда говоришь о поэте, следует именовать его в соответствии с литературным, не бытовым именем»[41]. Я сказала, что Казакевич не совсем тонко, не во всех оттенках знает язык и потому отчеством, быть может, и не хотел ее обидеть. («Сердце друга» вообще слабая вещь, написанная с большими погрешностями.) Но Анна Андреевна моего заступничества не приняла. А я подумала еще, что Казакевич – порядочный человек и, несмотря на неудачи, – писатель: «Звезда», «Двое в степи» – и уж во всяком случае лучше водиться с ним, чем с Никулиным… Но не сказала[42].
Я спросила о Борисе Леонидовиче, которого давно не видела: как он поживает? как выглядит? как его здоровье?
– Я обожаю этого человека, – ответила Анна Андреевна. – Правда, он несносен. Примчался вчера объяснять мне, что он ничтожество. Ну на что это похоже? Я ему сказала: «Милый друг, будьте спокойны, даже если бы вы за последние десять лет ничего не написали, вы все равно – один из крупнейших поэтов Европы XX века»… Как он выглядит? Он старик, но красивый старик. Густые седые волосы, умные, полные жизни глаза. Прекрасная старость. А я и не люблю этих моложавых старичков: не поймешь, то ли ему 35 лет, то ли 85… Мне некоторые советуют выкрасить волосы. Я не хочу. Так мне за седину хоть место в трамвае уступят, а если буду крашеная: «ну и стой, стерва, стой!»
Потом вдруг:
– Помните, Лидия Корнеевна, как мы с вами, только что приехав в Казань, расспрашивали дорогу, и вам татарин один ответил: «провожу тебя за то, что ты молодая, а седая». И проводил нас до самого Дома Печати…
27 января 54 Вчера звонила мне Анна Андреевна, просила придти. По озабоченному голосу слышно: какое-то дело. Вчера я придти не могла, позвонила ей сегодня с утра. Она сказала, что увидеться надо непременно, но ее вызвали в Гослит, и она позвонит мне позднее.
Вернувшись, она позвонила, и я отправилась к ней.
Она как-то сдержанно-тревожна. Терпеливо пережидает шутки Ардова. Скоро мы остаемся одни. Оказывается, надо написать два письма о Леве[43].
Я сажусь за столик, она мне диктует. Мне все представляется неудачным, слабым, но я не понимаю, как и что поправлять. Трудный это жанр! Пока я думаю, перечеркиваю, предлагаю, Анна Андреевна, сидя на постели, ищет в сумке листок, где записано имя и отчество второго нашего адресата. Листка нет. Она нервно выкидывает из сумки пачку сторублевок, анализы, письма в конвертах и без конвертов, чьи-то стихи… Нет.
– Когда я возвращалась в № 6 из Гослита, – говорит она, – меня сильно теснили какие-то парни. Когда они вышли – в четыре голоса мне закричали кондукторша и пассажиры: «они подбирались к вашей сумке!..» Деньги целы – не могли же они взять один только листок с его именем! А-а! Они взяли паспорт.
Я внимательно перебрала все бумаги, вываленные Анной Андреевной на постель. В самом деле, паспорта нет.
А если паспорта нет – то и письма писать бессмысленно, а надо ехать в Ленинград хлопотать о новом. Без паспорта все равно не получить ответа.
Одна надежда – подбросят.
Анна Андреевна каждую минуту вставала к телефону, ожидая звонка Ирины, которая приехала в Москву. Но звонки все были поздравительные: Нина Антоновна сегодня именинница.
Именинница пришла погоревать вместе с нами. Тоже перебрала все бумаги – нет.
Я спросила у Анны Андреевны, как у нее дела с комнатой. Видела ли она ее?
– Да, я ездила смотреть вместе с Алешей. Этаж пятый, лифт не каждый день. Комната вроде этой, только длиннее. Стоят две кровати, а между ними может пройти канатоходец. Кроме моей комнаты – еще восемь. Мне будут стучать в дверь: «товарищ Ахматова, ваша очередь мыть коридор».
Она была раздражена и несчастлива.
Пришла Ирина (лицо у нее плоское и для меня какое-то невнятное). В столовой собирались гости. Нина Антоновна звала к столу. Я извинилась и ушла.
5 февраля 54 Вчера меня вызвала к себе Анна Андреевна. Я торопилась в «Литературное наследство» и была у нее всего час. Руднев (кого она только не посещает!) написал письмо Ворошилову и говорил по телефону с ворошиловским секретарем. Тот передаст оба письма: рудневское и ахматовское. Мы сели сочинять. На этот раз дело пошло бойко, и письмо Ахматовой к Ворошилову вчерне готово. Анна Андреевна положила передо мною письмо Руднева – оно оказалось малограмотным: «Клемент», «Многуважаемый»…
Мы робко исправили е на и[44].
Паспорт нашелся: пролежал несколько дней в троллейбусном парке.
Руднев собирается писать ее портрет.
12 февраля 54 Только что пришла от Анны Андреевны.
Ардов изображает дурака-грузина, попрекающего тещу: «Вам, мама, в вашем возрасте не пудриться надо, а размышлять о потустороннем мире». Анна Андреевна, сидя на диване в пышном лиловом халате, сохраняет полное спокойствие и неподвижность лица – все вместе уморительно.
Она была оживлена сегодня: показала мне по секрету очень плохие переводы Адалис с китайского; выбранила Гюго за самодовольство и прочла свой новый перевод; с возмущением рассказала, как Зинаида Николаевна самым грубым манером не пустила Бориса Леонидовича на вечер Асеева – но я все время чувствовала, что она утомленная, вялая, что она искусственно преодолевает усталость.
Письмо Ворошилову она уже послала.
20 февраля 54 Узнав о моей болезни, вчера несколько часов провела возле меня Анна Андреевна.
Мне запрещено писать, но попробую.
В домашнем теплом платке, в толстых шерстяных носках, она была по-стариковски проста и прекрасна.
Жалуется, что отекают ноги.
Говорили обо всем на свете: о смерти Сталина и его похоронах, о постановлении 46 года. Анна Андреевна объяснила мне, что это уже не первое, а второе постановление на ее счет – первое состоялось в 1925 году.
– Я узнала о нем только в 27-м, встретив на Невском Шагинян. Я тогда, судя по мемуарам, была поглощена «личной жизнью» – так ведь это теперь называется? – и не обратила внимания. Да я и не знала тогда, что такое ЦК…[45]
Сильно сердится на Наташу Роскину: – Если она будет себя дурно вести, я перестану ее пускать. В последний свой визит она преподнесла мне несколько грубостей сразу. Она, оказывается, мелкозлая, а Виктор Ефимович уверяет даже, что она не совсем в уме. Все ее удовольствие – противоречить, спорить, отвечать наоборот. Точно нет иного удовольствия: понимать другого с полуслова, угадывать. Сил нет писать дальше.
8 мая 54 Я видела их обоих вместе – Ахматову и Пастернака. Вместе, в крошечной комнате Анны Андреевны. Их лица, обращенные друг к другу: ее, кажущееся неподвижным, и его – горячее, открытое и несчастное. Я слышала их перемежающиеся голоса.
Вообще слишком много сегодня: я слышала новые куски «Поэмы».
Все это во мне остро и живо, как незаслуженное внезапное счастье, обернувшееся бедой. Какой-то пир горечи, жалости и гнева. Может быть, записывать следовало бы не сейчас, а позже, когда все уляжется и понимать я буду яснее. Но я боюсь утратить верный звук. Лучше уж запишу сразу – пусть неразборчиво, комом, подряд.
Анна Андреевна приехала сегодня и позвонила. Ранним вечером я помчалась к ней.
Она встретила меня словами:
– Нам ничто не грозит, кроме появления Бориса Леонидовича.
Поспешно, без обычных расспросов и пауз, вынула из чемоданчика экземпляр «Поэмы» (на машинке и в переплете) и стала читать мне новые куски. Читала она одни только вставки – строки, строфы, – быстро переворачивая страницы и мельком указывая, куда вставляется новое – а я, от боязни, что не пойму и не запомню, куда – вообще ничего не расслышала и ничего не запомнила. На обратном пути проверяла, теперь проверяю – ни строки.
«1913 год» стал называться «Петербургская повесть».
– Как долго она вас не отпускает! – сказала я.
– Нет, тут другое. Сейчас я ее не отпускаю. Я пыталась рассказать все, что за этим вижу. Оказывается, вижу только я. Ну, может быть, вы. Теперь пусть видят все… А то Лидин ходит и толкует Бог знает как. Пусть теперь ему говорят: «Ничего там такого нету, вам надо лечиться…»26
Затем, спрятав «Поэму» в чемоданчик, рассказала мне увлекательнейшую новеллу – происшествие четырехдневной давности:
– Я позвонила в Союз, Зуевой, заказать билет в Москву. Ее нету. Отвечает незнакомый голос. Чтобы придать своей просьбе вес, называю себя. Боже мой! Зачем я это сделала! Незнакомый голос кричит: «Анна Андреевна? А мы вам звоним, звоним! Вас хочет видеть английская студенческая делегация, обком комсомола просит вас быть». Я говорю: «больна, вся распухла». (Я и вправду была больна.) Через час звонит Катер ли: вы должны быть непременно, а то они скажут, что вас удавили. (Так прямо по телефону всеми словами.)
Я предложила выход: найти какую-нибудь старушку и показать им. Вместо меня. Но она не согласилась.
За мной прислали машину, я поехала. Красный зал, знакомый вам. Англичан целая туча, русских совсем мало. Так сидит Саянов, так Зощенко, так Дымшиц, а так я[46]. Еще переводчица, девка из ВОКСа – да, да, всё честь честью… Я сижу, гляжу на них, вглядываюсь в лица: кто? который? Знаю, что будет со мной катастрофа, но угадать не могу: который спросит? Сначала они расспрашивали об издании книг: какая инстанция пропускает? долго ли это тянется? чего требует цензура? Можете ли вы сами издать свою книгу, если издательство не желает? Отвечал Саянов. Потом они спросили: изменилась ли теперь литературная политика по сравнению с 46 годом? отошли ли от речи, от постановления? Отвечал Дымшиц. Мне было интересно услышать, что нет, ни в чем не отошли. Тогда отважные мореплаватели бросились в наступление и попросили m-r Зощенко сказать им, как он относится к постановлению 46 года? Михаил Михайлович ответил, что сначала постановление поразило его своей несправедливостью, и он написал в этом смысле письмо Иосифу Виссарионовичу, а потом он понял, что многое в этом документе справедливо… Слегка похлопали. Я ждала. Спросил кто-то в черных очках. Может быть, он и не был в очках, но мне так казалось. Он спросил, как относится к постановлению m-me Ахматова? Мне предложили ответить. Я встала и произнесла: «Оба документа – и речь товарища Жданова, и постановление Центрального Комитета партии – я считаю совершенно правильными».
Молчание. По рядам прошел глухой гул – знаете, точно озеро ропщет. Точно я их погладила против шерсти. Долгое молчание. Потом кто-то из них спросил: «Известно ли вам, что у нас пользуются большой популярностью именно те произведения m-me Ахматовой, которые здесь запрещены?» Молчание. Потом кто-то из русских сказал переводчице: «Спросите их, почему они хлопали Зощенке и не хлопали m-me Ахматовой»? «Ее ответ нам не понравился…» – или как-то иначе: «нам неприятен».
Мне было неприятно, что наши тоже стали называть меня «madame Ахматова». «Товарищ Ахматова» или даже Ахметкина гораздо лучше. В «madame» заключена смрадная мысль, будто существует некто «monsieur Ахматов»…
Таков был ее рассказ, повергнувший меня в смятение. Что же эти англичане – полные невежды, дураки, слепые или негодяи? Зачем им понадобилось трогать руками чужое горе? Людей унизили, избили, а они еще спрашивают: «нравится ли вам, что вас избили? Покажите нам ваши переломанные кости!» А наши-то – зачем допустили такую встречу? Садизм[47].
От повествования Анны Андреевны у меня все заныло внутри. Я вспомнила ясно тот августовский день 1946 года. Я была в квартире одна, раскрыла газету, прочла и села плакать.
– Да, мне все сообщают про эту минуту, – сказала Анна Андреевна, – где, кто, когда прочел в газете или услышал по радио – как, помните, все рассказывали друг другу в сорок первом о войне. Какая была погода, что он в эту минуту делал…
В столовой раздался телефонный звонок. Никто не подходил. Я подошла.
– Это вы, Анна Андреевна? – спросил Борис Леонидович.
– Нет, Борис Леонидович, это Лидия Корнеевна.
– Наконец-то я вас слышу! Вы еще не уходите? Не уходйте, пожалуйста, я через полчаса на десять минут зайду.
Этого получаса я не помню.
Он пришел. В присутствии их обоих, как на какой-то новой планете, я заново оглядывала мир. Комната: столик, прикрытый потертым платком; чемоданчик на стуле; тахта не тахта, подушка и серое одеяло на ней; ученическая лампа на столике; за окном – нераспустившиеся ветви деревьев. И они оба. И ясно ощущаемое течение времени, как будто сегодня оно поселилось здесь, в этой комнате. И я тут же – надо уйти и нельзя уйти.
Комната наполнена его голосом, бурным, рокочущим, для которого она мала. Голос прежний, да сам он не прежний. Я давно не видела его. Все, что в нем было восторгом, стало страданием. «Август»:
То прежний голос мой провидческий
Звучал, нетронутый распадом…
Голос прежний, нетронутый, а он – тронут, уже тронут… чем? болезнью? горем? Его новый вид и смысл пронзает мне сердце. Никакой могучей старости. Измученный старик, скорее даже старичок. Старая спина. Подвижность, которая еще недавно казалась юношеской, теперь кажется стариковской и при том неуместной. Челка тоже неуместна. И курточка. А измученные, исстрадавшиеся глаза – страшны.
«Его скоро у нас не будет», – вот первая мысль, пришедшая мне на ум.
Войдя, он снял со стула чемодан, сел – и сразу мощным обиженным голосом заговорил о вечере венгерской поэзии, устроенном где-то за Марьиной рощей, нарочно устроенном так, чтобы никто из любящих не мог туда попасть; афиши были, но на них стояло «вход по билетам», а билеты нарочно разослали учащимся втузов, которым неинтересно.
– Вечер из серии: «лучше смерть», – сказала Анна Андреевна.
– Да, да, а они роздали свояченицам…
Но бросаю – пересказывать речь Пастернака нет возможности, и я не берусь, это не Анна Андреевна. В его монологе были Ливанов, юбилей, Тихонов, кучера с ватными задами, вечер «Фауста» в Союзе Писателей, где он, Борис Леонидович, заплакал, читая сцену Фауста с Маргаритой… И многое, многое еще, чего и пытаться не могу воспроизвести. Да и слушала я плохо, такую я чувствовала острую жалость к страданию, глядящему из его глаз.
Я спросила, как роман. Он сказал, что сейчас на несколько дней отложил роман, потому что занят срочной работой: переделывает «Фауста» для охлопковского театра. И стал объяснять нам, как именно он его переделывает[48].
Когда Пастернак ушел, Анна Андреевна по своему обыкновению прилегла на постель. Помолчав, она заговорила о славе.
– Я сейчас много об этом думаю, и я пришла к твердой мысли, что это мерзость и ужас – всегда. Какая гадость была Ясная Поляна! Каждый и все, все и каждый считали Толстого своим и растаскивали по ниточке. Порядочный человек должен жить вне этого: вне поклонников, автографов, жен мироносиц – в собственной атмосфере.
О Борисе Леонидовиче сказала:
– Жаль его! Большой человек – и так страдает от тщеславия.
Мне показалось, она неправа. Разве это непременно тщеславие? У него, видимо, творческое кровообращение нарушено от насильственной разлуки с аудиторией. Слушатели, читатели ему, видимо, необходимы.
– Разлучить Пастернака с читателями – это, разумеется, преступление, – сказала Анна Андреевна, – но он-то почему не умеет извлечь из этой разлуки новую силу? Для своей поэзии?
Нас позвали чай пить. На время это смягчило остроту моей тревоги. Ардов был зятем-грузином: «Дорогая мама, я только сейчас осознал, что вы приехали». После чая Анна Андреевна показала мне штапельное полотно, купленное ей сегодня Ниной Антоновной. Очень красивое. От усталости и потерянности я сидела слишком долго.
Анна Андреевна собирается в Болшево.
На ее письма и заявления о Леве ответа нет.
Сейчас я лягу. Ночь. Два часа ночи. Но вряд ли мне удастся уснуть. Строки «Поэмы», которые я не могу вспомнить. Глаза Пастернака, которые я не могу забыть. Что будет с Зощенко? Слова Ахматовой на собрании. Все это на меня наезжает. Все это от меня чего-то требует – только я не знаю, чего.
15 мая 54 Сегодня разговор с Анной Андреевной о Есенине.
С утра она звонила, что вечером придет. Но вечером звонок: не приду ли я? Она нездорова.
Лежит… Тревожится за Михаила Михайловича. Сколько уже раз видела я скорбь и тревогу на этом лице.
Я подняла с полу какую-то книжку, упавшую с подоконника. Оказалось – Есенин.
– Ни я, ни вы – мы его не любим, – сказала Анна Андреевна. – Вы давно не перечитывали? Я перечла. Не люблю по-прежнему. Но понимаю, что это сильно действующая теноровая партия. Известному кругу людей он заменил Надсона.
Я сказала, что мне нравились есенинские стихи сорок минут в жизни: когда на одном ленинградском вечере он сам читал их. А потом опять – нет.
– Я выступала с ним вместе раза три, – сказала Анна Андреевна. – Но не запомнила, как он читает. Мы тогда друг друга не очень-то слушали.
– А как вы думаете, – спросила я, – если бы он не погиб, быть может, и выработался бы из него настоящий поэт? Ведь было же в нем что-то? перестал бы перепевать Блока – перекладывать блоковский оркестр на одну струну – съехал бы со своей единственной темы…
– Не знаю. Не думаю, – ответила Анна Андреевна. – Слишком уж он был занят собой. Одним собой. Даже женщины его не интересовали нисколько. Его занимало одно – как ему лучше носить чуб: на правую сторону или на левую сторону?
Имя Надсона сразу вызвало у меня в памяти Марию Валентиновну Ватсон и анекдоты, ходившие о ней в моем отрочестве. «Здравствуйте, Марья Валентиновна! Какая сегодня прекрасная погода!» – «Погода прекрасная, да вот большевики…» Я запомнила на всю жизнь: летом, не то 19-го, не то 20-го года, в голод, когда мы жили на станции Ермоловка, в помещении бывшей гостиницы, которую Петроградский совет предоставил на лето литераторам, – меня послали на кухню вскипятить чайник; там, над своей керосинкой, стояла Марья Валентиновна – в пальто вместо халата – и беседовала с кушаньем, шипевшем у нее на сковородке. «Не хочешь быть котлеткой, – говорила она, размешивая что-то на сковороде, – будь кашкой, будь кашкой!»
Анне Андреевне не понравились мои анекдоты.
– Марья Валентиновна очень тронула меня однажды, – сказала она. – В Доме Литераторов был объявлен вечер новой поэзии. Стоял там бюст Надсона. Мария Валентиновна сказала мне: «Я хочу унести его отсюда, а то они могут его обидеть»27.
17 мая 54 Третьего дня[49] много часов, почти целый день, провела у меня Анна Андреевна. Отдыхала, чуть-чуть спала, обедала. Перелистывала том «Художественного Наследства». Доложила две новости в Пушкиниане – две находки: письмо Волконской к Вяземской о стихотворении «На холмах Грузии лежит ночная мгла»28 и письма Карамзиных в Париж к Андрею Николаевичу в 1836—37 годах.
– Письма Карамзиных накануне и после дуэли – это сенсация, – сказала она. – Это может многое переменить и разрушить[50].
В «Художественном Наследстве» она долго разглядывала портрет Андреевой:
– Какая она тут красавушка!29 Это мои сестры в то время такие были: загадочные, стройные…
Сказала о Шаляпине, рассматривая его портрет:
– Я поняла главный недостаток подобных людей: Есенин, Шаляпин, Русланова… Они самородки. И тут это «само» сыграло с ними скверную шутку. У них есть все, кроме самообуздания. Относительно других они позволяют себе быть какими угодно, вести себя Бог знает как.
Когда она отложила «Наследство», я спросила, не слышно ли что о ее новой, составленной Сурковым, книге?
А спрашивать было нельзя. Она сразу сделалась сердитой и печальной.
– Может быть, единственное хорошее, что случилось со мной в этом году, – сказала она, – это что книга не вышла. Вы и еще человек десять читателей, знающих все, мною написанное, любили бы и ее, восстанавливая в уме все пропуски. Но те, кто читал бы впервые… Полное разочарование, полное… И были бы правы: «У нас столько несчастий, столько событий, а она все сидит в своем болоте и размышляет о любовных происшествиях и собственных косах».
У меня так и защемило сердце от этих слов. Хотя я и не верю в разочарование читателей (самый урезанный ахматовский сборник все равно окажется собранием шедевров), но я разделяю ее возмущение и ее боль: что это за Ахматова без «Поэмы», без…[51] и многих других. Как истинно великий поэт, она жила и живет всеми скорбями времени, щедро на них отзываясь, но этот звук заботливо глушат и глушат и глушат.
Я ее попросила прочесть мне некоторые стихи, слышанные мною от нее когда-то в Ленинграде. Хотелось еще раз услышать из ее уст, да и память свою проверить: нет ли утруски, утечки? Она прочитала два. Оказалось, помню точно.
Увидим ли мы когда-нибудь эти стихи напечатанными?
Вряд ли. Для этого нужна слишком длинная жизнь[52].
Мы заговорили о наших погибших. И о тех, кто еще, быть может, жив и вернется. Какая будет встреча. И о неизвестных могилах – не зная их, так трудно жить.
И еще говорили об одной категории людей. Я задала ей вопрос, который меня очень занимает: кто они социально? по своему происхождению?[53] Если обобщить?
– Социально – не знаю. По-разному это бывало, наверное. Но вот о чем я думаю: Раскольников после уже ничего не мог. Только броситься на кровать одетым и так лежать. Больше ничего. Не мог и не хотел. А этим хотелось, вернувшись «с работы», увидеть жену в новом платье и чтобы у дочки – бант в волосах…[54]
От меня она поехала к Липскерову.
26 мая 54 Заезжала к Анне Андреевне. Она вялая, полубольная. У нее Эмма Григорьевна. Скоро пришли Шток и Мария Сергеевна[55]. От Штоковых острот она немного оживилась. Рассказывала про Аничку, дочку Ирины. Я спросила Анну Андреевну, почему в той семье ее называют Акума.
– Правильнее было бы Акума, – отвечала она. – По-японски это значит Злой Дух. Так меня называл Володя Шилейко. И Николай Николаевич один раз так назвал в телеграмме. За ним стала называть Ирина. И вот теперь Аничка[56].
Помолчав, она добавила:
– Ира и Аня единственные люди на земле, которые говорят мне «ты». Я рада. Как в детстве.
31 мая 54 Вчера весь день лежала пластом: ни читать, ни писать. Боясь мозговой спазмы, старалась не двигаться. Днем забегала Фридочка[57], которая долго не могла ко мне прорваться: по случаю парада дом наш, как всегда, оцеплен[58]. Но вечером, к счастью, пройти уже можно было, и пришла Анна Андреевна. Принесла розы. Пришла пешком и ушла пешком – очень трогательно. Был салют; под моими окнами гулянье; колеблющиеся огни в стеклах. Анна Андреевна какая-то затуманенная, будто не в себе, хотя спокойная, ровная.
Говорила, что в страшном состоянии Борис Леонидович, что он звонил ей с безумной речью, а потом пришел – торжественный, горький. Зинаида Николаевна с Лёничкой в Переделкине, а он здесь один. Непонятно, что там происходит: то ли Зинаида Николаевна его бросила, то ли с Ольгой у него нелады.
16 июня 54 Анна Андреевна в Болшеве. Я была у нее накануне отъезда. Кажется, она уехала 10-го.
29 августа 54 Навестила в Голицыне Анну Андреевну.
Она внизу, в просторной светлой комнате; Нина Антоновна наверху, в маленькой. Они, кажется, были мне рады.
Анна Андреевна спокойная, красивая. Чувствует себя хорошо. За окном зелень. Лежа на кровати возле окна, читает по-английски детективный роман. Объясняет мне:
– Говорят, это очень полезно для языка. Тут и быт, тут и светская жизнь.
Мы втроем пошли в лес. По дороге Анна Андреевна указала мне домик, где живет и болеет Александр Николаевич Тихонов.
– Тишенька! – сказала она. – Я хотела его навестить, но мне отсоветовали: говорят, он уже не в своем уме и меня все равно не узнает.
Нина Антоновна вдруг вспомнила, что забыла заказать мне ужин, ахнула и поспешила обратно.
Мы вошли в лес. Лес не лес – так, дачный перелесок, – но высокие хмурые ели. Анна Андреевна села на вывернутый корень, прислонясь спиной к стволу, а я на пенек. Она рассказала, что вчера ходила на похороны Оболдуева30.
– Все пошли – и я. Благинину я не знаю, но она была тронута, обняла меня и поцеловала. Я заметила, что вдовы, самые безутешные, всегда видят и помнят, кто был на похоронах. Значит, и бывать надо, и письма писать надо – исполнять все. Я Оболдуева не видела живым, но вчера, глядя ему в лицо, снова поняла: смерть – это не только горе, но и торжество и благообразие. Когда я узнала, что умерла Ольга, я, конечно, была опечалена. А утром проснулась и думаю: «что это мне вчера хорошее сказали про Олю?»[59]
Было видно, как по Минскому шоссе в тучах пыли летят машины.
– Пыль, какая она издали красивая, – сказала Анна Андреевна. И посмотрите – золото на небе, словно на иконе… В машине сидя, отвратительно чувствовать пыль, а поглядеть издали – какое счастье.
У нее в самом деле в эту минуту было счастливое лицо. Она не спускала глаз с шоссе. Пыль, пронизанная солнцем, плыла золотыми и розовыми клубами.
Вернулась Нина Антоновна и тоже устроилась на пеньке. Она стала расспрашивать Анну Андреевну о перипетиях в детективном романе. Какое-то murder[60].
Среди деревьев, колыхаясь, бродили гуси. Один подошел к нам близко.
– Это мой знакомый гусь, – сказала Анна Андреевна. – У него вместо головы что-то неприличное.
– Сейчас он начнет браниться, – предупредила Нина Антоновна.
И верно – гусь вытянул свою мерзкую голову и с большим ожесточением нас выбранил: каждую в отдельности и всех вместе. Потом удалился.
Мы пошли домой. После прогулки Анна Андреевна ненадолго прилегла. Взяла с подоконника и протянула мне толстую книгу: «прочтите-ка тут первый абзац».
Это был том из собрания сочинений Веры Фигнер. Я прочла: «В прошедшем, 1921 году, Россия понесла две тяжелые утраты: в феврале скончался Кропоткин, а в декабре – Короленко».
– А в августе Блок, – сказала я. – И Гумилев. Она забыла.
– Да, в августе Блок, – повторила Анна Андреевна. – Она не забыла, для нее Блока просто не было. И не только для нее. Целый слой неинтеллигентной интеллигенции, глухой к стихам31.
Анна Андреевна надела красивое черное платье, и мы пошли ужинать. За столом все на нее смотрели. Тут были Эйдлины, жена Гребнева, Ольга Зив, Фельдман. Я тоже глянула, как впервые, на ее профиль под белизной седины, осанку, руку. Рядом с ее лицом опять все лица показались мне неопределенными, невыраженными.
После ужина Анна Андреевна проводила меня до калитки, а Нина Антоновна до самого вокзала. Оказывается, Ноэми Моисеевна Гребнева говорит, что, глядя на Анну Андреевну, она перестала бояться старости.
И напрасно, подумала я. Такое дается не всем.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
1954
1954 В ДОМЕ ОТДЫХА (1954 г.)Как же загнал я себя душевно, если мне приходится добровольно скрываться в этой крошечной, прокуренной и непроветриваемой одиночке! Не работать сюда я ехал и не отдыхать. Я слишком устал и для того, и для другого. Просто отсидеться — вот моя цель. В
1954-й год
1954-й год Хотя на первый взгляд читателю может показаться, будто 1954 год прошел для Дали впустую-это вовсе не так. Совсем напротив, он был одним из самых активных в его жизни. Вопервых, он написал пьесу в трех актах под названием «Эротикомистический бред» с тремя действующими
1954
1954 В ДОМЕ ОТДЫХА (1954 г.) Как же загнал я себя душевно, если мне приходится добровольно скрываться в этой крошечной, прокуренной и непроветриваемой одиночке! Не работать сюда я ехал и не отдыхать. Я слишком устал и для того, и для другого. Просто отсидеться – вот моя цель. В
1954 год… 71
1954 год… 71 1955 год… 88
1954
1954 2 февраляСовершенно тепло. Снег лежит только там, где огорожено — на бульварах, во дворовых садиках. Он грязный. Неприятно смотреть на этот, существующий вопреки обстоятельствам, снег — как смотришь в музеях на какие-либо муляжи: зрелище в данном случае начинает влиять
1954
1954 18 января 54 На днях – не помню точно, когда – была у Анны Андреевны. На ней новый халат – лиловый – и такой пышный, торжественный, что в доме у Ардовых он именуется «рясой». Она здорова, соблюдает разгрузочные дни, красиво причесана, ухожена.– Слышала о вашей статье, –
1954
1954 21 24 декабря 1953 года на первой странице «Литературной газеты» была помещена моя статья «О чувстве жизненной правды» (настоящее название, уничтоженное редакцией, «Гнилой зуб»). В статье говорилось о лживости советской литературы для детей. Примеры были взяты, главным
1954
1954 184.Пешкин И.С.ПАВЕЛ ПЕТРОВИЧ АНОСОВ /Предисл. Н.Т. Гудцова. — 1954. — 360 с.: ил. 90 000 экз.185.Водопьянов М.В.ВАЛЕРИЙ ЧКАЛОВ. — 1954. — 288 с.: ил. 90 000 экз.186.Брагин М.Г.ВАТУТИН: ПУТЬ ГЕНЕРАЛА. 1901—1944. — 1954. — 360 с.: ил. 90 000 экз.187.Нагаев Г.Д.ДЕГТЯРЕВ /Предисл. А.А. Благонравова. — 1954. — 280 с.: ил. 15
1954
1954 И вот, только читатель начал привыкать, что уже попадаются и сохранившиеся письма БНа, как переписка исчезает вообще. На целый год.Конечно, переписка не прерывалась. Братья продолжали друг другу писать. Так же часто. Так же подробно. Но писем за этот год не сохранилось
1954
1954 Таос, Нью-Мексико 30 июля 1954 Дорогой Кролик,собираюсь написать тебе уже несколько месяцев, но дел и тогда, и сейчас, да и в будущем, невпроворот. Прежде всего, хочу поблагодарить тебя за сборник пьес.{246} Я по-прежнему считаю, что «Синий огонечек» — самая гармоничная и
1954 г
1954 г 6 январяИльф, большой, толстогубый, в очках, был одним из немногих, объясняющих, нет, дающих Союзу право на внимание, существование и прочее. Это был писатель, существо особой породы. В нем угадывался цельный характер, внушающий уважение. И Петров был хоть и попроще, но
1954-й год[62]
1954-й год[62]
1954 год
1954 год В наступившем году челночные полеты на Як-12 между Люберцами и Чкаловским продолжались. Но вскоре отец получил в свое распоряжение истребитель, хотя поршневой и учебно-тренировочный, но старый знакомый:09.04.54, Як-11. Перегон самолета по маршруту Ленинград — Калинин —
1954
1954 6 января Ильф, большой, толстогубый, в очках, был одним из немногих, объясняющих, нет, дающих Союзу право на внимание, существование и прочее. Это был писатель, существо особой породы. В нем угадывался цельный характер, внушающий уважение. И Петров был хоть и попроще, но
1954
1954 Публикации: стихи в «Новом журнале», альманахе «Литературный современник» (Мюнхен). Возвращаются с Одоевцевой из Русского дома в Монморанси в Париж. Живут в Hotel Luisiane, 60, ru de Seine 9. С марта по адресу: 28, rue Jean Giraudoux, Paris XVI.10 мая «Ну вот, мы примирились с Адамовичем. Нежно и