1961

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1961

3 января 61 За это время я видела Анну Андреевну дважды: один раз еще в старом году, а потом встречала у нее, с ней – Новый. (Вопреки своему обычаю: вообще не встречать.)

Анна Андреевна плохо себя чувствует и почти все время лежит. По-видимому, пока не выпустят книгу – ей не поправиться.

Разговор в тот раз был об Ольге. Опять об Ольге! Взрывы «неистовых речей»: Оттены взяли ее под свою защиту. Оттен – это Коля Поташинский, мой соученик по Тенишевскому училищу, которого я, 20 лет не видевши, внезапно встретила в Москве на остановке такси возле моего дома[386]. Литератор он никакой, человек – добрый, ничем не примечательный, разве что склонностью к вранью, за что и прозван был школьниками бароном Мюнхгаузеном. В толк не возьму, какое дело Анне Андреевне до Колиных мнений, и кто доводит их до ее сведения. (Пахнет чем-то ташкентским…) Что же касается Ольги, то ведь тут, как говорится, «все ясно», «проклятой неизвестности» нет. А бесплодные гневы истощают сердечную мышцу.

Новый год, в отсутствие хозяев, встречали мы в таком составе: Анна Андреевна, Ника, Наталия Иосифовна, я. Анна Андреевна накинула на халат шаль и вышла к столу; она была рассеянна, грустна, но при этом любезна и остроумна; я просто грустная, я не умею; Ника, со свойственной ей серьезностью, неторопливостью, деликатностью и умом – хозяйничала; Наталия Иосифовна много курила и много рассказывала смешного.

Между прочим, моя грустность дала повод для одного признания Анны Андреевны. Это было не на встрече Нового года, а в прошлый раз. Я сказала, не пускаясь в подробности, что самое для меня мучительное не боль, испытываемая мною, но непонятность совершившегося.

Анна Андреевна, мгновенно поняв, о чем речь, ответила:

– Да, у меня тоже так было в 44-м году. («Значит, Гаршин», – подумала я.) Мне тоже сделалось трудно жить, потому что я дни и ночи напролет старалась догадаться, что же произошло. Могу вам сказать, как это окончилось. Однажды я проснулась утром и вдруг почувствовала, что мне это больше неинтересно. Нет, я не проснулась веселой или счастливой. Но – освобожденной.

января 61 Я напустила Оксмана на Козьмина. Юлиан Григорьевич звонил мне, что Сурков переделывает послесловие. Анне Андреевне я не говорю ничего. Поглядим. А сверки все нет.

Она лежит. Один вечер я посидела возле. Она прочитала мне три свои стихотворения, посвященные Пастернаку: «И снова осень валит Тамерланом» (1947)[387]; «Умолк вчера неповторимый голос»[388] и «Словно дочка слепого Эдипа» (1960)[389]. Очень сконфузила меня торжественной благодарностью: «я обязана вам устранением «несущий» и «носящий»». Но это ведь каждый заметил бы, сказала я; и сама она непременно тоже.

– Я заметила бы, но позднее, – ответила она. – Сначала, когда слышишь все только изнутри, – не слышишь снаружи.

Потом заговорила о «пути» в «дочке слепого Эдипа».

– Дорога, – это на одной его фотографии, которую он мне подарил. Там за окном видна дорога. Он написал по-французски: «Все дело в том, чтобы идти по ней выше и выше». Я поставила фотографию вот здесь, на тумбочке, у зеркала, и ее украли.

– Какие же к вам, однако, гости ходят!

– Точно такие же, как к вам! Ну можно ли держать открытой, неокантованной, неостекленной, не на стенке – фотографию великого поэта!? Ясно – украдут.

Почему-то мы заговорили о конце Гумилева.

– Его ведь тогда в Петербурге мало знали, то есть знали очень хорошо, но только в самом узком кругу. Вожди, конечно, и имени его не слыхивали, об этом нечего и говорить. А читатели – только интеллигенция, узкий петербургский круг. Не спорьте, я вооружена: ни одна книга его не была переиздана. Николай Степанович был человек очень деловитый; если бы он мог – он добился бы переиздания. Но не мог. О нем не появилось ни одной статьи. Правда, на юге существовала его школа; но до Петербурга еще не дошла. Слава ждала его через несколько дней.

Помолчали. Анна Андреевна заговорила о «поклонниках таланта» и об одном из тех, который недавно посетил ее.

– Какой-то театральный служащий, который всю жизнь мне поклонялся. Вот, видите, это всё – стихи мне. (На столе лежит толстая красная тяжелая тетрадь – роскошная, нечто вроде альбома.) Ниночкин знакомый. Наконец пришел. Я промучилась два часа. Он так робел, что разговорить его было невозможно. Я никогда ничего похожего не видывала, хотя у меня пятидесятилетний опыт.

13 января 61 С дачи, 11-го, я позвонила Анне Андреевне – узнать о здоровье. Она сказала: «Больна, но еду в Ленинград, заболел Лева». Оказывается, ей позвонила Ира Лунина с дурным известием: Леву отправили в больницу.

– А что с ним?

– Ирочка не знает.

Не знает! Как это можно сообщать Анне Андреевне страшные и притом неопределенные известия! «Волнуйтесь, подробности письмом». Сегодня, вернувшись в город, я сразу поехала на Ордынку. Билет уже взят, но Анна Андреевна колеблется, ехать ли, потому что ее смотрел Вотчал, остался очень недоволен сердцем и приказал лежать. Я ее уговорила расстаться с билетом и обещала, что позвоню в Ленинград Геше и попрошу его навести справки в больнице.

Анна Андреевна протянула мне увесистую, роскошную итальянскую хрестоматию, ту самую, где напечатаны ее стихи по-итальянски и по-русски. Предисловие Рипеллино снова и снова приводит ее в бешенство. Там говорится, между прочим, будто к тридцати двум годам она разочаровалась в своей интимной лирике и перестала писать.

– Я не писать перестала, а в 24 или 25 году было постановление ЦК: не арестовывать, но и не печатать. Я этого не заметила, я тогда не знала даже, что такое ЦК. Разочаровываться же мне не в чем было, потому что именно в этом году я с «Русским Современником» ездила в Москву, читала в Политехническом с огромным успехом: конная милиция и все прочее. Да и кто же разочаровывается в своей поэзии в 32 года! Годы цветения! Укажите мне такого поэта! Выдумал Рипеллино, и теперь все на Западе повторяют265.

Затем, немного остыв, прочла новое: скорбящей – щемящий, гудок паровоза, шарманка. «Это я просто так, никчемно, вы не беспокойтесь», – лукаво и кокетливо повторяла она, а потом – ну как же не беспокоиться! схватила «Поэму» и указала мне, куда эту строфу собирается вставить[390].

– Ко мне приходили три художника, молодые, левые, просили принять их товарища, поэта. Меня тронуло, что они так любят его… Пришел. Лет тридцати. Где-то в деревне учит детей немецкому. Пишет стихи. Кудрявый. Похож на молодого Мандельштама. От смущения закрыл руками лицо. Руки – белые лилии. Читал стихи. У всех у них сейчас хорошие стихи. Я спросила о «Поэме». Он ответил: «Для меня ваша «Поэма» где-то возле «Двенадцати» Блока». Я всегда так и сама думала, но боялась сказать… Потом о драгуне: «Он был лучше их, потому они его убили»266.

Показала пышную новогоднюю открытку от Суркова. Довольна. А не в этой ли комнате кричала она мне, что из-за его послесловия к ней вызывали неотложку!

Вернувшись домой, я позвонила в Ленинград Геше и дала ему поручение насчет Левы.

15 января 61 Звонил из Ленинграда Геша: он все исполнил. У Левы функциональный гемипарез; на днях его переводят к Бехтереву. (Докторша спросила: «это сын того Гумилева, который написал «Луну справа”?»[391])

Я позвонила Анне Андреевне сообщить ей диагноз; она выслушала меня вяло, потому что получила уже подробное письмо от Левы.

Вопрос докторши напомнил мне еще два происшествия в том же роде. Одна студентка, услыхав фамилию «Ахматова», спросила: «Это та Ахматова, из-за которой застрелился Блок?» А потом рассказ Сергея Александровича Бондарина, как начальник лагеря, принимая новоприбывших, увидел в анкете Дмитрия Стонова: «писатель» и поднял неистовый крик. «Ну и мерзавец! – кричал он. – Что это ты такое аховое написал? Зощенку и Ахматкину – и тех к нам не прислали, а тебя… Хорош!»267

21 января 61 Вечером была у Анны Андреевны. Она немного живее. О Леве молчит. Снова показала дивное, хоть и малограмотное письмо, на этот раз из Днепропетровска: «Уважаемая Анна Ахматова». Человек прочитал ее стихи в газете и «откликнулся». А до сих пор знал о ней только то, что преподнесли ему в 9 классе, то есть постановление 46 года, которое он вежливо называет «обзор», и три строчки стихов – из того же обзора. Перевирая, он их цитирует так:

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь

И очей наших пламенным чадом…

«Очей» вместо «ночей»… Теперь он радуется, что снова встретил стихи полюбившегося ему поэта.

Так, даже сквозь «обзор», даже сквозь искалеченные, скудные строчки – Ахматова победила: и «несет по цветущему вереску, / По пустыням свое торжество»268.

Затем Анна Андреевна сказала мне, что не станет писать книгу о гибели Пушкина, потому что из опубликованных ныне писем Карамзиных все уже ясно и так.

Пошли в столовую чай пить. Ардов вспомнил и рассказал, как, много лет назад, к Анне Андреевне пришел однажды Пастернак, и они часа два беседовали между собой о чем-то непонятном. Нина послушала, послушала и говорит Ардову: «Борис Леонидович будто на каком-то чужом языке изъясняется». – Но Анна Андреевна понимает? – «Да, во всяком случае свободно отвечает ему». Когда Борис Леонидович ушел, Нина – к Анне Андреевне: «О чем вы толковали с Пастернаком?» – «Да он просил меня заменить слово «лягушка» в моем стихотворении».

– Чтоб не спугнуть лягушки чуткий сон? – вспомнила я.

– Да.

– И вы сделали «пространства»?.. Далековато!

– Это совершенно все равно, – ответила Анна Андреевна[392].

Скоро пришла Эмма, а мне было пора.

28 января 61 Целый вечер у нее. Она на ногах, разговорчива, но какая-то мрачная, темная. По-видимому, ее гложет книга (сверки до сих пор нет), отношения с Левой (о нем она молчит, а на вопросы отвечает односложно), терзают мысли о ее биографии, искажаемой на Западе. Снова – гнев по поводу предисловия к стихам в итальянской антологии.

Показала мне свою особую запись об источниках всех кривд. Примерно так: «Каждый, уезжая из России, увозил с собою свой последний день. Вячеслав Иванов уехал из Петербурга в 1912 году, когда кое-кто считал меня ученицей Кузмина, а через несколько лет за границу. Он привез эту мысль на Запад, она и распространилась на Западе»[393].

Я посоветовала ей, назло Рипеллино и другим, утверждающим, будто она долго молчала, упомянуть в своем предисловии, что в 30-е годы она писала особенно много. Ведь включить успеется, сверка еще предстоит.

Разговор о Твардовском (в связи со статьей, которую пишет о нем Маршак)269. Анна Андреевна, по своему обыкновению, отзывается о Твардовском с неприятной мне презрительностью.

– Теркин? Ну да, во время войны всегда нужны легкие солдатские стишки.

Я сказала, что прочно люблю отрывки из «Страны Муравии» – например, свадьбу, пляску на свадьбе – люблю «Теркина» и «Дом у дороги». Мне кажется, Анна Андреевна «Дом» просто не прочла.

Когда я уже уходила, Анна Андреевна просила меня раздобыть для нее у Корнея Ивановича роман Набокова «Пнин»: она хочет взглянуть, что там написано про нее.

4 февраля 61 Случилось, как бывало уже десятки раз: только что я набрала номер ее телефона – занято; кладу трубку – звонит она сама.

Не телефон, а телепатия.

Вечером я пошла.

Она уезжает 6-го, хотя Леве лучше, а сверки все еще нет. Приехала Ира Пунина и везет ее в Ленинград.

Гневная тема нынешнего вечера – «Пнин» (я забросила ей книгу в промежутке). Книга ей вообще не понравилась, а по отношению к себе она нашла ее пасквилянтской. Книга мне тоже не нравится, или, точнее, не по душе мне та душа, которая создает набоковские книги, но пасквиль ли на Ахматову? или пародия на ее подражательниц? сказать трудно. Анна Андреевна усматривает безусловный пасквиль[394].

Я принесла ей номер «Юманите» со статьей о деле Ивинской. Анна Андреевна от слова до слова перевела мне статью с французского. Приятно, конечно, что Сурков, один из ярых гонителей Пастернака, в разговоре с западным корреспондентом вынужден был назвать его великим поэтом, но жаль, что соседствуют имена: воровки Ивинской и великого поэта Пастернака. Впрочем, в этом уж неповинен никто, кроме самого Бориса Леонидовича.

– Завтра ко мне придет Надя, – сказала Анна Андреевна, – и я с ней буду ссориться. Вообразите: она защищает Ольгу!

Интересно, каким же это образом? Тут ведь возможны только два варианта защиты: первый – я оболгала Ольгу, на самом деле она никаких денег не присваивала и добросовестно посылала в лагерь посылки. Второй: я опять же оболгала Ольгу, никаких денег я ей вообще не давала, ни денег, ни вещей, ни лекарств, ни сгущенного молока, ни топленого масла, ни книг, так что ей, бедняге, нечего и присваивать было. Третьего нет. Однако ведь я жива, и потерпевшая – тоже, она жива и на свободе, и свидетели – например, Фрида, живы тоже. Свидетели подтвердят, что деньги я давала, сами они давали частенько продукты и книги, а потерпевшая скажет, что за два с половиной года она не получила ни одной посылки. Какая же возможна защита? Какие же доводы приведет Надежда Яковлевна? Любопытно[395].

В это время у Ардовых в гостях пребывал Никулин. Анна Андреевна вышла в столовую показать французскую газету. Потом вернулась и с возмущением сказала:

– Подумайте, Виктор Ефимович при Никулине спросил: «Это Лида принесла?»

21 июня 61 Вчера вернулась из Ленинграда Анна Андреевна. Она позвонила мне и попросила придти, а я не могла: мое дежурство на даче, возле Деда.

– Значит, сегодня мы не увидимся? – грустно сказала Анна Андреевна. – Ну, ничего, я привыкла довольствоваться малым. Хорошо, что хоть голос ваш услыхала.

(В последние годы она со мною как-то необыкновенно ласкова. Пойму ли я когда-нибудь, что случилось в Ташкенте? И – забуду ли? И что я, собственно, помню? Нет, зла я не помню, то есть зла к ней не питаю, напротив. Но испытанную боль, сознательно причиненную мне ни с того ни с сего, – помню, и это мне мешает радоваться ее доброте.)

Да, а сегодня Анна Андреевна приехала на машине Наталии Иосифовны к нам в Переделкино. Сначала мы сидели на лавочке у дедовой березы, где скворечник. Она подарила Корнею Ивановичу белый экземпляр книжки, Наташе – черный, а мне пока никакого. Зато когда мы все вместе по тропочке пришли в мои «Пиво-Воды», она вынула из сумки, прочитала и подарила мне «Мелхолу». «Распространяйте»… Корней Иванович сказал: «Первая половина могла быть и у Алексея Толстого: там элемент оперы, но вторая по смелости, подлинности и силе – только Ахматова»[396].

Анна Андреевна сидела у меня в моей сараюшке долго, потому что от перехода по тропке устала – для нее это уже большое расстояние! – хотя шла она сюда, опираясь на мою руку и на руку Деда, а ее ветхий, перевязанный веревкой чемоданчик несла Наташа. (Видимо, Анна Андреевна с чемоданчиком не расстается: там рукописи.) Сидя у меня под лампой в соломенном кресле, она, кроме «Мелхолы», прочла нам одно стихотворение Пастернаку, другое – Цветаевой, и новые: четверостишие, которое я не поняла, и одно чудесное о войне, про которое Анна Андреевна сказала: «его уже не напечатали, наверное, за грубость»[397].

Назад, ужинать, мы шли тем же порядком: Анна Андреевна опиралась на меня и Деда, а сзади Наташа с чемоданчиком. Анна Андреевна шла трудно, одышливо, и мне казалось, что ее ничто не радует вокруг: ни деревья, ни цветы, ни птицы, а мы – мы только мешаем… Да, в «Пиво-Водах» она показала нам свой новый портрет, сделанный за границей по памяти Анненковым; ей он не нравится, мне тоже. Я люблю тот, 1921 года270.

После ужина Дед показывал Анне Андреевне новообретенные им фотографии Бориса Леонидовича; затем «Чукоккалу»: портрет Глебовой-Судейкиной и записи Блока271. Анна Андреевна смотрела и слушала с видимым интересом, задавала вопросы, но когда Дед и Наташа ушли ненадолго пройтись, сказала мне:

– Я так рада побыть с вами наедине.

Я спросила, чем она угнетена.

Оказалось: по случаю ремонта дома на ул. Красной Конницы – ее, вместе с Луниными, после долгих хамств, временно перевели в писательский дом. Но эту временную квартиру из-за какой-то неисправности залило водой.

– Все мои книги, вещи, платья, – все утоплено, – сказала Анна Андреевна. – У меня теперь ничего нет. Мне это все равно, это очень идет моей судьбе. Я не огорчаюсь[398].

Жила она с Аней в Комарове, но в городе заболела Ира, и Аня уехала к ней. Быть одна в Комарове Анна Андреевна не в силах, и Лева привез ее в Москву к Ардовым. У Ардовых же сейчас жить нельзя, ибо домашняя работница в отпуске и хаос полный. Завтра Анна Андреевна переезжает к Шенгели.

Она больна и измучена. Бездомная старость. А ведь ничего так не нужно в старости, как дом.

Но я предупреждаю вас,

Что я живу в последний раз, —

нет, нет, никакие предупреждения не помогут. Бездомность еще один способ судьбы сживать ее со свету.

– Лева не понимает, как я больна, – говорит Анна Андреевна.

В Ленинграде одно время она жила у Адмони[399].

И Дед, и я стали просить ее пожить у нас на даче. Ведь своей зимней комнатой на даче я летом все равно не пользуюсь. До холодов живу у себя в Пиво-Водах. Комната в доме пустует. Отличная комната: два окна в сад, нижний этаж. Домашняя работница, сторожиха, шофер. (Не говорю уже о Кларе Израилевне272.) Дом вполне благоустроен. Анна Андреевна сердечно поблагодарила и отказалась, сославшись на какие-то неотступные дела в Москве. Я не могу угадать, что кроется за ее упорными отказами от Дедова гостеприимства. Думаю: то, что я на даче не всегда, часто уезжаю в город, а чужих шоферов и домработниц она боится. Затем очень уж разный образ жизни у Деда и у нее: Дед человек ранний, она поздний. И гости у нее поздние. Быть может, я и ошибаюсь, но не могу ничего придумать. С Дедом у нее отношения не то чтобы задушевно-дружеские, но во всяком случае приятельские и стародавние. И она знает, как он любит ее стихи.

Да, когда мы с ней еще сидели одни, она прочитала мне новую строфу в «Поэме» и новое страшное – о «кровавой кукле палача»[400]. Она показала мне записочку, полученную ею из Парижа – от «Современницы», от «Тени»: от Саломеи Андрониковой273.

При всех мы заговорили о Самойлове. Я спросила у нее, читала ли она чудесные его стихи в «Новом мире»274.

– Самойлов вчера был у меня, возил в своей машине в сберкассу. И стихи у него хороши, и сам он хорош. Сказал, что в своей машине готов возить меня в двух направлениях: «куда глаза глядят» и «на край света».

Часов в девять наши гости уехали. Я нарезала им жасмин. Анна Андреевна просила меня, когда я вернусь в город, позвонить ей к Шенгели.

23 июня 61 Нет, она не у Шенгели, – у Ардовых. Была у нее вчера вечером. В столовой молодежь и Нина Антоновна играют в карты. Анна Андреевна у себя с Эммой. Подарила мне свою книжку – тоже белую, а не зеленую (зеленую прозвала «лягушкой»). Надпись сделала небрежно и каким-то будто не своим почерком[401]. Сначала была тяжелая, раздражительная, недобрая, потом лучше, живее. В Ленинграде она много болела и много писала. Наконец-то не переводила, а писала, хотя денег не ахти. Новая глава в книгу о Пушкине: «Александрина»[402]. Прочитала мне стихи, прежние и новые. Вот они: «Мелхола», «Софокл», строфа в «Поэму», страшное о войне[403]. Я спросила: а как поживают воспоминания? В ответ она вынула из чемоданчика и прочла кусок о Слепневе – восхитительный[404]. Затем запись о «Поэме»[405].

Эммочка ушла. Анна Андреевна показала мне два шарфа, подарок от Саломеи Андрониковой, оба – ослепительной красы. Даже и представить себе невозможно, что где-то простые смертные носят такие вещи. Один пестроватый, другой лиловый.

– Я уже подарила оба, – сказала Анна Андреевна. – Мне не надо.

– Ну почему же, Анна Андреевна! Вам лиловое особенно к лицу.

– Нет. Не надо. Вы помните? Испанской королеве прислали однажды из Голландии в подарок сундук с дивными чулками. Ее министр не принял их: «У королевы испанской нет ног».

26 июня 61 Вчера она меня вызвала и с большой настойчивостью просила благодарить Корнея Ивановича (на дачу не дозвонилась) за поздравительную телеграмму. «Я буду ее показывать всем молодым людям – да, да, так и передайте! пусть учатся, как надлежит поздравлять дам! покажу всем по очереди: Мише, Боре, Алеше»[406].

Разговор об Эдике Бабаеве. Анна Андреевна всегда относилась к нему сердечно. Познакомилась она с ним, как и я, в Ташкенте. Там, в Ташкенте, и она, и Надежда Яковлевна очень его любили, хвалили стихи и пр. Там он еще мальчиком был. Но и в Москве дружба продолжалась.

Я осведомилась, как подвигается работа над «Александриной». Она произнесла эпиграф. Что-то вроде:

«Клевета очень похожа на правду. Не похожа на правду одна лишь правда»*.

Затем Анна Андреевна прочла мне новое стихотворение, предупредив, что оконченными полагает две первые и две последние строчки. «Остальное – сумбур».

Начинается:

Из-под каких развалин говорю!

Из-под какого я кричу обвала!

Затем, в «сумбуре», нечто волшебное о зиме, потом заключение:

И все-таки узнают голос мой.

И все-таки ему опять поверят.

Я запомнила еще одну строчку:

Как в негашеной извести горю…

Запомнила бы и все, но Анна Андреевна, читая, мешала мне комментариями: «нельзя же рифмовать «обвала – подвала»!», и не уверена в зиме, и не уверена: «узнают голос мой» или «услышат»[407].

О, Господи! Если услышат, то узнают, а если узнают, то поверят. Один-единственный голос в мире способен жаловаться, даже молить о пощаде – властно.

Мы заговорили о Гроссмане. Слухи ходят об изъятии его романа. Не знаем, правда ли или вранье? Если правда, то ведь это настоящее злодеяние, книго-человеко-убийство275.

1 июля 61 Кажется, Анне Андреевне чуть получше. Провела с ней вечер. Сидит, опираясь на руки, у себя на постели, в своем уютном, но душном шкафу. Беседовала она со мной спокойно и благостно. И – внезапный – взрыв.

Она спросила у меня, читала ли я ее стихи в «Звезде» и думаю ли, как, например, Вильмонт, что печатать их вообще не стоило[408]. Я с удивлением ответила: «Почему же не стоило? «Молюсь оконному лучу» – прекрасное стихотворение; «И когда друг друга проклинали» – тоже, хотя мне и не по душе строчка: «В страсти, раскаленной добела»… «Софокл», ну, «Софокл» холодноватые стихи, – сказала я, – но это не резон, чтобы их не печатать».

– Холодноватые?! – с яростью произнесла Анна Андреевна. – Рас-ка-лен-ные! – повторила она по складам – и каждый слог был раскален добела.

– Просто у вас нет уха к античности. Для вас это пустое место. И Дионисово действо и легенда о смерти Софокла – звук пустой. А это должно быть внутри, вот здесь, – она показала на грудь – этим надо жить… И стихи мои о смерти Софокла так существенны для понимания отношений между искусством и властью. Должных отношений. Это урок.

Я промолчала. Не стала уж и заговаривать о неудачной строке: «Сам Дионис ему снять повелел осаду», где слова слипаются, – «снять повелел», – чего вообще у Ахматовой не бывает. (Ведь ударение логическое на «снять», а ритмическое на «повелел»…) Насчет темы – поэт и власть, и преподанного здесь власти урока – это я, конечно, уловила. Что же касается античности – похвастаться нечем: и в самом деле – я ею не жила и не живу, я ведь человек «грязно необразованный», как говорит о себе кто-то из героев Достоевского, но ведь вот и Библию я знаю худо, и более чем худо знаю – она для меня мертва – а вот «Библейские стихи» Анны Ахматовой: «Лотова жена», «И встретил Иаков в долине Рахиль» – они для меня Библию воскрешают[409]. А «Смерть Софокла» не воскрешает для меня античность… Одна ли я в этом повинна? А быть может немного и Ахматова? Чудотворства какого-то тут не свершилось, аллегория осталась аллегорией.

Далее разговор пошел мирно. (После вспышки гнева – внезапной! – Анна Андреевна умеет столь же внезапно переводить себя на спокойный тон. Точно выключатель какой-то в себе повертывает.) О Надежде Яковлевне она заговорила вполне спокойно, хотя и осудительно.

– Надя ни за что не желает признать Ольгу хищницей. Не пойму, что это с нею случилось? Влияние Оттенов? иначе ничем я не могу объяснить. Они нашли какой-то способ проникнуть ей в душу. Обывательскую постройку я понимаю отлично: «Поэт! Муза Поэта! Она невинно заточена в тюрьму, она принимает гоненья за свою любовь». Очень складно выходит. А что все это вздор, все ложь, что она попросту хищница – до этого никому дела нет.

Я спросила, читала ли она в «Литературной газете» статью Сарнова о Евтушенко и Вознесенском276. Она статьи не читала, а о Евтушенко и Вознесенском отозвалась неблагосклонно и как о личностях и как о поэтах.

Я спорить не собиралась: ни Вознесенского, ни Евтушенко вообще никогда и в глаза не видывала. Стихи Вознесенского не воспринимаю, а в Евтушенко – «в этом теплится что-то». Писать стихи он не умеет, но что-то живое есть… Впрочем, я не вчитывалась.

– Начальство их недолюбливает, – сказала я.

– Вздор! Их посылают на Кубу! И каждый день делают им рекламу в газетах. Так ли у нас поступают с поэтами, когда начальство не жалует их в самом деле!

Кажется, 14 июля 61 г. Не уверена. Была у Анны Андреевны. Ее комнатушка средоточие жары. У Мандельштама сказано: «Чудесного холода полный сундук» – а это полный сундук духоты.

Анна Андреевна сразу вынула из сумочки и протянула мне письмо.

– Играют так, – объяснила она. – Сначала прочитывают текст, не глядя на подпись. Потом я называю имя и гляжу на выражение лица читающего… Начнем!

Две страницы исписаны восторгами. «Вы – сама Поэзия… Вы – скрипка Страдивариуса… Вы – звонница…» – и подобные пошлости на протяжении двух страниц. На третьей странице выясняется, что поэзия Анны Ахматовой воспитывает молодежь в истинно коммунистическом духе.

Кто же автор? Не могу догадаться.

– Зелинский, – провозгласила Анна Андреевна.

Смешно и мерзко. В свое время травивший Ахматову, в свое время Пастернака… Зелинский, который писал доносы на Кому Иванова. Я видела его вблизи только в Ташкенте, в комнате у Анны Андреевны, когда он приходил туда как составитель ее книжки, как редактор – говоря точнее, как цензор – выкидывал множество стихов и преподносил ей свою галиматью (предисловие). Одни стихи выкидывались им за пессимизм, другие – за религиозность. Анна Андреевна, шутя, говорила: «От моей лирики остались одни «Сады и парки»»[410].

Я стала расспрашивать Анну Андреевну о ее ленинградском житье-бытье. Она сразу помрачнела.

– Аничка выходит замуж… Свадьба 18-го, в Будке, в Комарове. Родители очень вникают, а я не вникаю совсем… Через два года он ее, разумеется, бросит с двойней на руках… Конечно… Или она его. Иначе и не бывает…

18 июля 61 Больна, больна Анна Андреевна, плохо у нее с сердцем. А мы как-то забываем про это.

Сегодня, с трудом вырвав время (у меня корректура), я провожала ее к Маршаку, на Чкаловскую. Самуил Яковлевич послал за ней машину. Одна – то есть с шофером – ехать она боится. Боится сердечного приступа, боится улицы, боится шофера. (Назад будет сопровождать ее Розалия Ивановна277.) Встретила меня Анна Андреевна нарядно причесанная, в белом костюме, прижимая к груди черную книжку. Едет дарить.

С лестницы она спустилась трудно, ставя на каждую ступеньку по очереди обе ноги, как ребенок. Во дворе у Ардовых, пока мы шли до машины, и во дворе у Самуила Яковлевича, шагов десять до крыльца, – тяжело опиралась на меня.

– Главное – не торопиться… Вы и лифт умеете?

Мы поднялись на лифте и вышли у дверей квартиры 113, такой знакомой мне. Дверь отворилась – я сразу вниз: корректура.

24 июля 61 Анна Андреевна мне звонила – за два дня позвонила заранее – чтобы я пришла к ней сегодня в 12 часов. Вечером она уезжает в Ленинград в сопровождении Жени Берковской (Женя отвезет ее в Комарово и будет там жить с нею вместе и за ней ухаживать.) Так называемая «семья» отбывает в Ярославль.

Протянула мне номер журнала «Америка». Весь глянцевитый, брюки отутюжены, сверкают зубы и декольте. А тут еще на развороте какое-то бракосочетание: цветы, фата, бокалы, улыбки. Из подписи явствует, что сочетаются браком два американские гида – гид и гидесса – познакомившиеся на американской выставке в Москве. Один из них – тот, который жених – пишет диссертацию об Анне Ахматовой.

Ее имя среди всего этого сверканья и глянца совсем неуместно278.

Анна Андреевна прочла мне прозаический отрывок о «Поэме». (Однажды она мне уже читала его: заземление, бумеранг и пр.)[411]

Сделала надпись на книге и поручила мне передать книжку Юлиану Григорьевичу.

На прощание сказала:

– Может быть, я уже никогда не приеду в Москву. Здесь больше жить нельзя: Боря женится, комната нужна. Меня зовут Виленкины – но – но – не знаю278а.