Глава VIII. ЧТО ТАКОЕ ИДЕАЛИЗМ ПЛАТОНА?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава VIII. ЧТО ТАКОЕ ИДЕАЛИЗМ ПЛАТОНА?

Того, что сказано выше о мировоззрении Платона, вполне достаточно для общего обзора его философской деятельности.

Однако это нам почти ничего не говорит о всемирно-исторической значимости платонизма и ровно ничего не говорит о причинах этой всемирно-исторической значимости. В самом деле, почему Платон был так необычайно популярен решительно во все века и античной, и всех последующих культур и почему философская мысль в течение тысячелетий неизменно возвращается к Платону с той или иной его интерпретацией? При этом самое важное — понимать, что такое «идея» у Платона, в чем заключается идеализм Платона и почему этот идеализм так часто играл положительную роль, несмотря на весьма многие и весьма значительные черты его вполне отрицательного влияния. Так что же такое идея и почему этот термин всегда был так важен вплоть до настоящего времени?

Всякая вещь отличается ли чем-нибудь от другой вещи или не отличается ничем? Если данная вещь ничем не отличается от всякой другой вещи, то это значит, что мы не можем приписать ей ровно никакого свойства или качества, и тогда невозможно говорить о нашем познании этой вещи. Если мы знаем, что такое данная вещь, то, следовательно, она есть для нас нечто, а если нечто, то и нечто определенное, а если нечто определенное, то, значит, и совокупность тех или иных свойств. Стол есть нечто деревянное, это — раз. Стол есть приспособление для разного рода бытовых целей, для принятия пищи, для чтения и письма, для целесообразного помещения и размещения разных предметов. Это — два. Вот совокупность всех этих существенных свойств стола и есть его идея. Ясно, что, если мы не понимаем устройства и назначения стола, то у нас нет и никакой идеи стола, то есть мы ровно ничем не можем отличать стол от стула, от дивана, от кровати, от стен комнаты, где находится стол, и т. д. Но мы вполне понимаем, что такое стол, каково устройство этого деревянного предмета и каково его назначение. Следовательно, если мы действительно познаем стол, то мы обладаем и идеей стола. Другими словами, идея вещи есть нечто существенно, жизненно и разумно необходимое для того, чтобы мы познавали эту вещь, общались с ней, пользовались ею, могли ее создавать, могли ее переделывать и могли ее направлять в тех или иных целях.

В этом смысле всякая вещь и вообще все, что существует на свете, имеет свою идею. Либо идей никаких нет, тогда вообще нельзя отличать одно от другого, и тогда вся действительность превращается в какой-то немыслимый и непознаваемый мрак. Можно согласиться, что Платон иной раз пишет весьма неясно, иной раз весьма трудно, а иной раз даже и совсем неверно. Иной раз он придает идее вещи еще и совсем другое значение, и вовсе не только то, что это есть совокупность свойств вещи, что это есть ее смысл и что это есть способ и познания и самого существования вещей. Однако одно здесь, во всяком случае, требует от нас нашего абсолютного признания. Это то, что идея вещи есть указание на совокупность существенных свойств вещи, на их состав и построение, на их устроение, и на их назначение, и вообще на их смысл. Что к этому у Платона примешивается и многое другое — об этом мы скажем ниже. Но что идея вещи есть смысловая и существенная сторона вещи, указывающая нам на ее назначение, это, во всяком случае, должно быть понятно всякому, и это также у Платона в его учении об идеях играет первенствующую роль.

Если мы это себе усвоили, то мы можем пойти и дальше. Именно, всякий спросит: а какое же существует отношение между так понимаемой идеей вещи и самой вещью?

Стол можно покрасить, стол можно сделать большим или малым, стол можно украшать или ремонтировать, стол можно разломать на отдельные куски, а эти куски жечь в огне и, следовательно, превратить весь стол в пепел. Но можно ли то же самое сделать с идеей стола? Можно ли идею стола сделать светлой или темной, красной или коричневой, тяжелой или легкой? Можно ли идею стола понюхать и пощупать? Самый-то стол можно и понюхать, и пощупать. А вот идею стола тоже можно ли пощупать или понюхать? Можно ли идею стола разрубить на куски и превратить в пепел? Конечно, сама-то вода и замерзает, и кипит. А вот идея-то воды тоже может замерзать и кипеть или она не может ни замерзать, ни кипеть?

Из этого простейшего наблюдения за самыми обыкновенными, за самыми обыденными и бытовыми вещами, явлениями и процессами с полной ясностью вытекает, как это скажет всякий человек с нормальной психикой, окончательная невозможность приписывать идеям вещей те или иные вещественные свойства. Идея вещи ни о чем другом и не говорит, как о самой же вещи, но удивительным образом эта идея вещи, вскрывающая все ее существенные свойства и качества, сама-то вовсе не есть что-то вещественное, и ей бессмысленно приписывать что-нибудь вещественное.

Да это мы и сами хорошо знаем, хотя бы из наших элементарных сведений по арифметике. Вот перед нами таблица умножения. Ведь всякому ясно, что дважды два — это обязательно четыре, а не пять, а дважды три — это обязательно шесть, а не семь. Ясно и то, что, не будь таблицы умножения, мы не могли бы считать, а не умея считать, мы не понимали бы, чем единица отличается от двойки и двойка от тройки, и, не зная всех этих элементарных отличий одного числа от другого, мы и вообще не могли бы воспринимать или мыслить что-нибудь. Но что удивительнее всего, это полная невозможность приписать таблице умножения какие-нибудь чувственно ощущаемые свойства. Что само яблоко имеет определенный вкус и цвет, это ясно. И что, желая умножить два яблока, например, путем увеличения в три раза, мы получаем шесть яблок, это тоже совершенно ясно. Но вот сама-то двойка и сама-то тройка, имеют ли какой-нибудь цвет или не имеют никакого цвета, имеют какой-нибудь вкус или не имеют никакого вкуса? Два яблока я смогу пощупать и понюхать, и, увеличивая их количество в три раза, я могу и эти шесть яблок понюхать и потрогать руками. Но сама-то двойка пахнет чем-нибудь или не пахнет? И сама-то тройка имеет зеленый или красный цвет или не имеет никакого цвета? Ведь все время надо иметь в виду, что двойки и тройки относятся вовсе не только к таким вещам, которые можно понюхать и потрогать. Скрипичные струны, например, хотя и можно понюхать и пощупать, но когда мы слышим игру скрипача, то наши органы обоняния и осязания оказываются здесь ни при чем. Симфония ничем не пахнет, ее невозможно физически пощупать. А тем не менее физически она определенным образом нами ощущается, и в этом ощущении количественная сторона имеет огромное значение. Но по качеству своему здесь имеют место совсем другие чувственные ощущения и вовсе не цвет или запах.

Итак, если мы раньше сказали, что идея вещи, будучи ее смыслом, совершенно необходима для ее существования и для нашего ее познания, то теперь мы должны сказать, и тоже с полной убежденностью, что идея вещи, вскрывая смысл вещи, то есть отвечая на вопрос «что такое эта вещь?», вовсе не сводится к материальной совокупности материальных свойств вещи, а есть нечто вещественное, нечто нематериальное, хотя указывает она только на что-нибудь материальное и только на что-нибудь вещественное.

Здесь, однако, возникает весьма существенная неясность. Как будто бы действительно это так: сама вода замерзает, а идея воды не замерзает. Но стоит только выставить этот тезис в более общей форме, как тотчас же возникает недоумение: каким же это образом идея вещи вдруг оказалась невещественной? Очевидно, здесь требуется какое-то весьма существенное разъяснение. Очевидно, здесь сам собой возникает вопрос о взаимном соотношении идеи вещи и самой вещи с точки зрения их происхождения, с точки зрения того, что же тут и из чего происходит и как возникает. Отвечать на этот вопрос можно разными способами. И чтобы понять, какой способ характерен для Платона, надо вначале попробовать представить себе еще до Платона, какие именно возможны здесь способы соотношения идеи вещи и самой вещи. Тогда будет ясен и тот путь, по которому шел Платон в поисках разрешения этого вопроса. Формы соотношения идеи вещи и самой вещи, несмотря на их весьма пестрое разнообразие, в конце концов сводятся к двум основным. Скажем о них несколько слов.

Одни мыслители рассуждают так. Да, говорят, вещи существуют, и их идеи тоже существуют. Это ясно. Но, спрашивается, что же является из этих двух областей первичным и необходимым? Ну, конечно, говорят, на первом плане выступают для нас вещи, то есть сама действительность, сама материя. Материю можно понимать по-разному, не только физически. Материю можно понимать и психически, и общественно, и исторически, и просто как логическую категорию. Но, как бы вы ни понимали материю, говорят эти мыслители, все равно без материи, без действительности, без вещей совершенно не может существовать и никаких идей. Если вещи существуют, то существуют и их идеи. А если никаких вещей не существует, говорят эти мыслители, то, конечно, нет и никаких идей. Значит, вещи и вообще материя есть нечто первичное, а идея вещи есть нечто вторичное. Здесь можно выражаться и более конкретно.

Очевидно, говорят нам, идеи есть отражение вещей, порождение вещей, результат соотношения вещей. Это не значит, утверждают такие мыслители, что никаких идей не существует или что они обязательно по своей природе тоже вещественны. Ведь отражение реальных вещей тоже вполне реально, тоже существует фактически. И, говорят, это отражение вещей совершенно своеобразно и, в частности, вовсе не вещественно. Можно признавать какие угодно невещественные идеи. Важно только то одно, что они суть порождение вещей и их отражение. Если признать, что в основе всех идей лежат вещи, то можно сколько угодно изучать и развивать эти идеи уже без обращения на каждом шагу к самим вещам. Нужно только признать, что таблица умножения возникла из наблюдения над вещами, а раз мы это признаем, то мы уже без всякого труда и без всякого опасения впасть в ошибку можем строить нашу таблицу умножения без всякого внимания к реально существующим вещам.

Французский астроном Леверье вначале совершенно не видел в телескоп никакого Нептуна. Он только хотел объяснить разные, требуемые законами механики, явления в Солнечной системе и для этого предположил существование особой планеты. И когда он вычислил время и место появления этой предполагаемой планеты, она как раз и появилась в этом месте и в это время, так что ее можно было вполне наблюдать и физически, при помощи телескопа. Итак, говорят эти мыслители, идея, в случае Леверье, есть не что иное, как математическое вычисление, вполне осязательное, вполне независимое, вполне своеобразное, и обладает своей собственной числовой логикой. Но ни Леверье, ни каждый из нас никаких идей, числовых или нечисловых, не мог бы себе и представить, если бы предварительно не существовали сами вещи и если бы предварительно мы не почерпнули эти идеи из реального восприятия вещей, из чувственного и вполне элементарного их наблюдения.

Итак, вот первый ответ на вопрос об объективном соотношении идеи вещи и самой вещи: вещи и вообще материя первичны, а идеи вещей, являясь отражением, порождением и воспроизведением вещей, вторичны.

Учение о таком примате вещей над идеями вещей называется в философии материализмом. Некоторые называют это вообще реализмом. Но, конечно, сущность дела от этой терминологии не меняется.

Теперь посмотрим, что говорят другие мыслители. Они рассуждают так. Хорошо, материя первична. Но вы знаете, что такое материя? Материалисты говорят: да, знаем. Это есть принцип вообще объективного существования вещей вне и независимо от нашего сознания, несмотря на то, что объективные вещи сколько угодно могут нами познаваться, могут быть предметом наших ощущений и вообще так или иначе входить в наше сознание и в наше мышление. На это говорят: так, значит, ваша материя есть нечто или, может быть, ничто? Но сказать, что материя есть ничто, никакой материалист уже не может. Значит, как бы ни определять материю, она, во всяком случае, и для материалиста, и для всякого здравомыслящего есть нечто, то есть является носителем тех или иных существенных свойств, качеств, признаков, отношений. Она определяется, во всяком случае, при помощи известной совокупности известных признаков. Но ведь совокупность известных свойств или признаков, как мы видели выше, это и есть идея. Но тогда, если материя действительно есть нечто, если она действительно познается, то уже по одному этому она содержит в себе также и свою собственную идею. Поэтому, говорят, бессмысленно противопоставлять идею и материю, да еще требовать понимать эту идею как отражение материи. Ведь уже сама материя не существует без идеи материи. Уже сама материя пронизана своей собственной идеей. Поэтому идея, во всяком случае, настолько же первична, как и материя. А иначе материя превращается в глухую и слепую бездну непознаваемого, о которой ничего нельзя ни сказать, ни помыслить.

Такого рода философия, которая не признает примата материи над идеей, но признает идеи, во всяком случае, чем-то неотделимым от материи, если не прямо предшествующим ей, называется идеализмом. Если материализм является учением о примате материи над идеей, так что здесь идея есть только отражение материи, то идеалисты учат, наоборот, о примате идеи над материей, поскольку без осмысления того, что такое материя, то есть без признания в ней также и идеальных начал, невозможно ни существование материи, ни наше ее познание.

Это — дилемма всегдашняя и, можно сказать, неискоренимая. Все хотят быть либо материалистами, либо идеалистами. Правда, необходимо признать, что материализм и идеализм являются только предельными и логически выдержанными до конца философскими позициями. Поскольку является весьма трудным делом проводить неукоснительно и бесповоротно одну из этих позиций, то фактически в истории человеческой мысли эти точки зрения выступали в смешанном и даже весьма запутанном виде. Одни мыслители только еще тяготели к материализму и были не в силах проводить его до конца. Другие мыслители только еще тяготели к идеализму и тоже были не в силах проводить свою точку зрения до конца. Вот теперь возникает вопрос: какую же позицию занимает сам Платон? Ответить на этот вопрос не так просто. И большинство ответов на этот вопрос часто страдают и неполнотой, и во многом даже прямой ошибочностью.

Прежде всего для всякого непредубежденного читателя Платона ясным и бесповоротным является наличие у Платона именно идеалистического мировоззрения, то есть наличие у него во всяком случае примата идеи над материей. Больше того, Платон является даже общепризнанным основателем мирового идеализма. Он впервые дал идеалистическое обоснование примата идеи над материей. И в этом смысле он, можно сказать, и был, и остается главой и учителем всех идеалистов, которые только существовали. Но мало и этого.

Если мы станем заниматься вопросом о том, как возникали новые проблемы в философии, то мы удивимся, с каким энтузиазмом и восторгом, а иной раз даже с каким фанатизмом, ставится новая проблема и с какой настойчивостью, а часто даже с каким упорством дается новое решение той или иной проблемы, как новой, так иной раз даже и старой. Например, сейчас уже всякий школьник знает, какая разница между мышлением и ощущением. Но в свое время, а именно в Древней Греции и именно в школе элеатов у Парменида, Ксенофана и других, это открытие различия между мышлением и ощущением вызвало неистовый восторг, изображалось в целых мифологических картинах и даже воспевалось в стихах. А все дело и заключалось только в том, что вместо мифологии, в которой не было различия между мышлением и ощущением, у древних греков возникло совершенно новое сознание, которое как раз уже отделяло мышление от ощущения, что, конечно, уже было разрушением древней, дорефлективной, вполне наивной и буквальной мифологии. Это вызвало безумный восторг А сейчас у нас это вовсе не проблема. А если это и проблема, то только для научной философии, в которой вообще все самое обыкновенное и даже все обывательское обязательно является проблемой.

Приведем другой пример. Ну, кто же сейчас не знает арифметики и не знает, что такое число, что такое величина, как можно и нужно считать и, вообще, какие возможны операции над числами и величинами? Однако в Древней Греции вовсе не было такого скучного и прозаического отношения к числу и к числовым отношениям. В свое время это тоже было величайшим открытием. Люди изумлялись, что числа действуют строго и определенно, что без них нельзя обойтись не только в науке, но и в самой простой, обывательской жизни и что без чисел и величин невозможно даже и само познание вещей. Уж если я сказал, что правая рука отличается у меня от левой руки, то, значит, без единицы и без двойки я не мог обойтись даже в таком простом предмете, как отличие одной моей руки от другой. И когда была открыта подобная всеобщая значимость числа, то эти числа стали восхвалять, стали превозносить и даже обожествлять. Появились мыслители, которые прямо стали говорить, что числа — это боги, а боги это в первую очередь суть числа. Конечно, на первом плане была единица, и ей воздавались божеские почести. На втором плане была двоица, без которой невозможно было выйти за пределы единицы. Обожествлялась тройка, четверка, семерка, десятка. Да и вообще восхвалялись и обожествлялись все числа, какие только существуют. В Древней Греции были целые трактаты с изображением божественных и мифологических свойств чисел первого десятка. Сейчас начинающий школьник знает, что два да один — это три, а три да один — это четыре и что сумма первых четырех чисел составляет десятку. Но у древних греков мы находим такое объяснение этих элементарных операций счета, которое нужно прямо назвать и мифологическим, и религиозным, и сказочным, и философским, причем философия эта была очень глубокая, очень трудная и мало доступная широкой публике. Но эта мистика чисел со времени открытия ее пифагорейцами в VI веке до нашей эры так и оставалась в течение более чем целого тысячелетия, до самых последних десятилетий всей античной философии.

Вот теперь мы и спросим себя: неужели открытие разницы между идеей вещи и самой вещью могло остаться в Греции чем-то прозаическим, чем-то обывательски-деловым и чем-то безразлично-житейским? После приведенных сейчас примеров мы уже заранее должны сказать, что открытие разницы между идеей вещи и самой вещью должно было быть в Древней Греции каким-то небывалым торжеством науки, каким-то поэтическим и мифологическим восторгом, каким-то сказочным и мистическим умилением.

Поэтому не нужно удивляться тому, что Платон восторгается перед существованием идей, всячески восхваляет их бытие и доходит даже до прямого их обожествления. У Платона мы находим не только примат идеи над материей, но все эти идеи образуют у него свой собственный мир со своими собственными законами и с их всемогущей и вездесущей значимостью. У Платона дело доходит до того, что мир идей иной раз трактуется у него как нечто вечно существующее в небесах и даже за пределами неба, как нечто божественное, если не прямо в качестве самих же богов, как то, что изливает свою мощь на весь мир и решительно на все, что находится в мире. И такое положение дел у Платона как раз и вызывало всегда то или иное эмоциональное отношение.

Одни восхваляли Платона за то, что он, исходя из наличия в мире тех или иных видов красоты, истины или добра, постарался отвести этим высоким предметам подобающее место в космосе, что он не разменял возвышенных человеческих идеалов на мелочи и пустяки, а собрал все это вместе и стал трактовать как особого рода идеальный мир. Это, всегда говорили очень многие, является безусловным основанием и оправданием для всех мелких и частичных проявлений общечеловеческого идеала. И это, говорили поклонники Платона, есть принцип и опора для всех лучших и высших стремлений человеческой души.

Другие, наоборот, будучи настроены трезво, практически и земным образом корыстно, отвергали платоновский мир идей, всячески его критиковали, даже ненавидели и представляли в ничтожном, антинаучном, антифилософском и противоестественном виде. Как же нужно поступать нам в этой большой, если не великой проблеме: что мы находим существенного у Платона?

Прежде всего мы бы считали необходимым отделить эмоциональную сторону разрешения этой проблемы от научной, и притом научно-исторической. Можно предоставить каждому читателю как право им восторгаться, так и право его осуждать. Ведь самое важное у Платона, как мы уже разъясняли выше, это — открытие, самого факта существования идей, необходимости их для познания вещей и их невещественный характер, который нам хорошо известен и без Платона, хотя бы все из той же приводимой у нас выше таблицы умножения. Идея в этом смысле слова является не только открытием Платона, но без нее невозможна никакая философия, никакая наука и никакое вообще человеческое познание, даже самое обыденное, даже самое элементарное. Вот этим Платон как раз и велик, и это навсегда обеспечило для него огромную роль в истории последующей культуры. Можно сколько угодно присоединять к этому наши восторги или наши возмущения, наши проклятия. От этого всемирно-историческая роль платонизма не пострадает ни на волос.

Здесь весьма важно отметить то колоссальной значимости обстоятельство, что Платон хотя и привлекался как безусловный авторитет в разных последующих культурах, в разные эпохи у множества различных мыслителей, но он привлекался всегда для обоснования отнюдь не платоновского мировоззрения и отнюдь не для оправдания или защиты давно уже ушедших в историю идеалов античного мира. Так, Платон привлекался в средние века для обоснования христианской, иудейской или магометанской религии. Однако все эти религии относились безусловно отрицательно к античной религии как к язычеству, и Платон здесь везде использовался постольку, поскольку это нужно было для монотеизма, а отнюдь не для языческого политеизма.

Платон имел огромное значение и для всей новой и новейшей философии. Но и Кант, и Гегель, и Шеллинг, и вообще все представители нового и новейшего идеализма тоже брали из Платона то вполне очевидное и никакими средствами не устранимое достояние платонизма, которое сводилось к тому, что вода замерзает и кипит, а идея воды не замерзает и не кипит, и вообще невещественна. Поэтому и мы в настоящее время должны хвалить не Платона в целом — в этом смысле он уже давно ушел в историю, — но Платона как такового философа, который впервые попытался дать обоснование для точной науки, для построения теории морали, для понимания искусства, для понимания общественной и политической науки. Сама-то наука у нас совсем другая, и само-то искусство у нас тоже совсем другое; и наша общественность и политика, можно сказать, не имеют ничего общего с платоновскими воззрениями. Однако, повторяем, то основное, что открыто Платоном под именем идеи, не зависит от того, признаем ли мы небесные и занебесные идеи или не признаем, а сводим их только на роль реально-познавательных и позитивно человеческих принципов познания. И этот принципиальный платонизм должен всякий признать, верит ли он в загробный мир или не верит, признает ли он бессмертие души или не признает и является ли он поклонником Платона или античного идеализма в целом или таковым не является.

Между прочим, мы должны указать также и на то, что и эти мировоззренческие стороны учения Платона об идеях тоже не всегда можно считать устаревшими или чересчур наивными. Если я встречаю своего знакомого и он начинает мне доказывать, что нужно опираться только на чувственно данные факты, что наше поведение преследует только конкретные, физические или общественные цели и что поэтому он ни в каком платонизме не нуждается, то я его в этих случаях спрашиваю: «Так что же, значит, вы проповедуете полную безыдейность? И вы хотите, чтобы у нас была голая практика, лишенная всякой теории и всяких высших идей?» Тут мой собеседник из элементарного позитивиста вдруг оказывается самым принципиальным платоником. «Как, — говорит он, — вы думаете, что у меня нет никаких идей, вы думаете, что я веду себя безыдейно, вы хотите свести меня на какого-то беспринципного эгоиста и вульгарного материалиста? Нет, нет, как же я буду строить свою работу, если у меня не будет никакого плана этой работы, если у меня не будет никакого принципиального подхода к этой работе, если я не буду преследовать в ней ровно никакой идеи, ровно никакой цели, ровно никакого смысла, нет, нет. Наша практика вполне идейна, и без принципиальных идей мы не сможем построить ровно ничего разумного и целесообразного, ровно ничего ведущего нас к осуществлению наших идеалов». После этого читатель пусть судит сам, исчез ли из нашего современного сознания всякий платонизм до конца или не исчез.

В смысле своего научного обоснования, в смысле своего постоянного стремления оформить хаос жизни в виде тех или иных формально-безупречных структур, в этом смысле всякий материализм всегда будет помнить учение Платона о том, что цельная идея хотя только и состоит из своих частей, но на них не сводится, что цельная идея есть уже новое качество в сравнении со своими отдельными частями, так что целое в одно и то же время и состоит из своих частей и вовсе из них не состоит. Как учат нас химики, вода состоит из двух атомов водорода и одного атома кислорода. Но ведь водород еще не есть вода, и кислород еще не есть вода. Откуда же вдруг взялась вода? А вот это и значит, что вода хотя и состоит только из водорода и кислорода и ни из чего другого, тем не менее она, взятая как целое, вовсе не сводится ни на водород, ни на кислород, ни на их комбинацию. Но ведь это же и значит, что вода, будучи насквозь вещественной, обязательно обладает такой идеей, которая уже невещественна и которая, хотя и состоит из водорода и кислорода, тем не менее обладает более общим содержанием.

Воду мы употребляем в пищу, в воде мы моемся, водой поливаем растения, воду проводим в трубах, которые так и называем водопроводом. Вода образует собою источники, ручьи, реки, пруды и озера, моря и океаны. Благодаря воде существует неисчислимое количество живых существ. Вода изливается в виде дождя, испаряется в виде пара, переходящего потом в облака и тучи. Словом, употребивши термин «вода», мы бесконечно далеко ушли и от всякого водорода, и от всякого кислорода. Термин «вода» — а это значит прежде всего и идея воды, является настолько большим обобщением, охватывает такое неисчислимое количество, также и несет с собой такие бесконечно разнообразные функции, о которых никакой химик нам не расскажет в тех главах своего учебника, которые трактуют только о водороде или только о кислороде. Да, ничего не поделаешь. Чтобы употреблять только самый термин «вода», уже приходится быть платоником, хотя по своему научному содержанию современная химия не имеет ничего общего с античным платонизмом. В заключение нашего анализа платоновского учения об идеях мы все же должны сказать, что сам Платон, будучи глубочайшим образом настроен идеалистически, лично сам в своих произведениях постоянно покидал позицию той научной теории познания, которую мы сей час обрисовали и которая остается неувядаемым достоянием для всех последующих времен.

Сам Платон, вопреки своим попыткам построить научную теорию познания, то и дело бросается в это безбрежное море своего ничем не ограниченного идеализма. Вот, например, он начинает строить отвлеченнейшие и труднейшие теории идеи в отрыве от всякого их и научного и вообще реально-жизненного назначения. Во второй части его диалога «Парменид» дается такая тонкая и такая изолированная эквилибристика учения об идеях, что сам Платон забывает о ней в своем диалоге «Тимей», где как раз он создает свою теорию космоса и где как раз мы бы и ожидали конкретного применения теорий, развиваемых в «Пармениде». Но «Тимей» Платона построен так, что в нем невозможно найти никакого намека на философию, которая проповедуется в «Пармениде». Впадая в этот восторг перед миром идей, он действительно часто доходил до учения о полной изолированности мира идей по отношению к миру вещей.

Знаменитый ученик Платона Аристотель, вообще говоря, совершенно прав, когда упрекает Платона в проповеди этих абсолютно изолированных идей. Аргументация Аристотеля очень проста. Он спрашивает: может ли быть идея или сущность вещи отдельна от самой вещи и не будет ли больше соответствовать действительности, если мы эти идеи-сущности вещей поместим в недра самих же вещей? И действительно, если базироваться на тех местах из сочинения Платона, где проводится такое изолированное понимание идей, то сам собой возникает вопрос: для чего же нужны такие идеи вещей, которые находятся вне самих вещей и которые сами являются какими-то сверхчувственными вещами, не влияя на самые вещи, никак не осмысливая их и никак не служа целям человеческого познания вещей?

Далее, проводя свою теорию идей, Платон доходит до того, что рассматривает идеи прямо как некоего рода мифы и посвящает этим идеям-мифам много вдохновенных страниц. Ниже мы приведем примеры этого идейно-мифологического творчества Платона. Но опять-таки мы не должны поддаваться соблазну превратить всю философию Платона в какую-то сплошную мифологию.

Во-первых, эта мифология у него всегда логически продумана и далека от всякой наивной веры в какие-нибудь народные сказки. А, во-вторых, если уж говорить о народных сказках, то Платон самым резким образом критиковал эти исконные и наивные сказки и мифы, находя в них множество всяких безнравственных образов и всяких вредных тенденций, унизительных и для богов, и для людей. Даже сами боги рисуются у него отнюдь не в их народном и сказочном виде, часто действительно противоречащем всякой морали, но в виде логически продуманных и научно обоснованных идей. Поэтому и в мифологии Платона надо еще уметь разбираться и надо уметь отличать в них прогрессивную и отсталую формы.

В настоящее время наше познание природы и общества основывается на открытии точных законов, которые и должны объяснить для нас все существующее. Но ведь Платон действовал не в XXI веке или XX веке, а действовал почти две с половиной тысячи лет назад. В те времена искание законов природы и общества только еще начиналось, а нахождение этих законов было весьма редким, весьма элементарным и достаточно наивным. Поэтому для объяснения явлений природы часто пускались в ход древние образы богов или демонов, которые тоже ведь по-своему объясняли все существующее в условиях почти полного отсутствия таких законов природы и общества. Платон и здесь замечателен тем, что для объяснения природы и общества он привлекает не просто богов или демонов, но богов и демонов, продуманных логически и потому превращенных уже в идеи. Ясно поэтому, что идеи Платона — это есть в наивной форме данные законы природы и общества. Это есть принцип всего происходящего. То, что это ясно, споров ни у кого не вызывает. Однако то, что всякая такая платоновская идея призвана быть законом и принципом всего происходящего, это обстоятельство не только бесконечно важно, но оно свидетельствует о глубочайшем перевороте в человеческой мысли, в которой Платон занимает вполне передовую и, без преувеличения можно сказать, революционную позицию. Это была уже не просто мифология. Это была критика мифологии. И это оказалось небывалой попыткой установить те или иные, но обязательно точные и безусловные законы природы и общества. Идея вещи, если эта идея разработана научно, есть закон вещи, закон ее существования, закон ее всевозможных становлений и изменений. В этом законе еще нет перечисления всех тех свойств, качеств и функций соответственной вещи. Но закон существования и движения вещи есть нечто гораздо более ценное и важное, чем просто неподвижное перечисление отдельных свойств или проявлений вещи. Это то же самое, если бы мы сказали, что идея вещи есть ее правильно построенная общность. Если мы в научном смысле действительно правильно установили, что вода есть соединение двух атомов водорода и одного атома кислорода, то будет очень плохо, если мы это химическое понятие воды будем допускать только в мертвом и неподвижном виде как застывшую и ни к чему не применимую химическую формулу. Эта химическая формула, наоборот, заряжена бесконечным множеством всяких свойств и проявлений воды, из которых мы выше немногое перечислили. Платоновская идея вещи есть такое ее обобщение, что в ней как бы заложено все бесконечное множество отдельных и частичных проявлений вещи.

При этом, если общая идея есть закон для всех подчиненных ей единичных вещей и без этой связи с вещами остается чем-то мертвым, неподвижным и бессмысленным, то, с другой стороны, по Платону, и все единичное обязательно понимается только в связи с тем общим, с той общей идеей, представителем которой является данное единичное явление вещи. Ведь и действительно, если вода, которую мы пьем, есть именно вода, то и вода, в которой мы полощем белье, тоже есть вода. В ручье и реке — тоже вода, дождь падает на землю тоже в виде капель воды. И стоит только представить себе, что вода во всех этих случаях не есть именно вода, то есть стоит только отказать нашей идее воды в обобщенности, как тотчас же пропадает не только идея воды, но и сама вода, и не только сама вода, но и все ее частичные и единичные свойства, проявления и состояния. Итак, платоновская идея есть закон вещи и тем самым та ее общность, которая определяет собою и все единичное, а единичное при этом только и осмысляется через свою общность.

Здесь Платон совершенно неуязвим, хотя, повторяем еще раз, наша современная мысль по своему содержанию и по своему мировоззрению не имеет ничего общего с античным платонизмом. Значение платонизма для всех времен было научно-методологическим, потому что научная методология Платона неопровержима. Что же касается тех бесконечно разнообразных мировоззрений, которые использовали для своего обоснования платоновскую научную методологию, то в этих мировоззрениях Платон совершенно неповинен, и эти мировоззрения тоже не отвечают за всю мифологию Платона в целом.

В этом смысле, кроме того, что Платон понимает свою идею как закон и как общее, делается понятным также и то, что Платон мыслит свою идею вещи еще и как ее предельное обобщение. Здесь мы находим только другой оттенок все того же учения об общей идее, которое мы сейчас изложили по Платону. Но здесь можно выразиться и проще.

А именно, можем ли мы говорить о единице, если дальше не мыслится перехода к двойке? И можем ли мы говорить о двойке, если нет никакой возможности перейти от нее к тройке? Ясно, что единица требует признания двойки, а двойка требует признания тройки. Но до каких же пор мы будем перечислять эти числа, до какой границы, до какого предела? Всякому ясно, что никакого такого предела установить совершенно невозможно. Возьмем ли мы миллион, или биллион, или триллион, везде в этих случаях можно прибавить еще хотя бы единицу. Следовательно, если для числового ряда нет предела, то ясно, что этот предел есть попросту бесконечность. Хотим мы этого или не хотим, а бесконечность все-таки существует, и платоновская идея как раз и есть эта бесконечность, то есть бесконечный предел для всех отдельных вещей, подпадающих под эту идею.

Скажут: а зачем нужна нам ваша бесконечность, если практически мы ею совершенно не пользуемся, и все наши реальные арифметические операции ограничиваются только конечными числами и вполне конечными величинами? Это возражение по адресу Платона никуда не годится. Даже если мы и не будем говорить о бесконечно большом числе, то достаточно взять расстояние между двумя рядом стоящими и вполне конечными числами на числовой оси. Возьмите, например, расстояние между единицей и двойкой и начните делить это расстояние на какие-нибудь более мелкие части. И получится, что, сколько бы мы ни производили делений и какие бы мелкие дроби здесь ни получались, мы совершенно никогда не дойдем до единицы. Точно так же и единицу мы можем дробить как угодно далеко, и мы никогда не дойдем до нуля. Другими словами, между каждой парой двух соседних и вполне конечных чисел натурального ряда залегает целая бесконечность дробных величин, и исчерпать эту бесконечность невозможно. Можно только перепрыгнуть от одного числа к другому и совершить числовой скачок, не обращая никакого внимания на проходимый при этом нами путь. Конечно, двойку мы можем разделить на два и получить единицу, но это будет скачок от двойки к единице, а не прохождение всего того реального пути, который ведет от двойки к единице или от единицы к двойке. Другими словами, по Платону, бесконечность содержится в каждой отдельной вещи, так же как в единице содержится бесконечное количество дробей, отделяющее ее и от нуля и от двойки. Следовательно, всякая точно установленная идея вещи есть не только ее закон, и притом максимально обобщенный, но и ее предел, тоже максимально большой, то есть предел, бесконечный для всех конечных состояний и проявлений всякой единичной вещи, носящей на себе эту идею.

Может быть, яснее это видно на геометрических фигурах или телах. Те круги и шары, с которыми мы имеем дело в нашей повседневной практике, никогда не отличаются абсолютной точностью. Окружность деревянного или железного круга может иметь на себе разного рода углубления, зазубрины, искривления. И если бы мы всерьез стали принимать во внимание все эти реальные и практически ощущаемые нами неправильности в построении окружности бесконечно разнообразных кругов, то ясно, что мы не смогли бы ни в каком случае построить научную геометрию круга. Только отвлекаясь от всех этих фактических неправильностей наблюдаемых нами реальных кругов и только начиная видеть, что в основе всех этих вещественно неправильных кругов лежит одно и только одно идеальное представление о круге, или, так сказать, платоновская идея круга, мы можем приступить к построению геометрии как точной науки. Даже можно сказать больше. Мы и реальные-то неправильно построенные круги и шары только и можем мыслить и воспринимать при условии наличия в нашей мысли и в самой действительности именно этого идеального круга. Можно упрекать Платона в том, что реальные шары он видит на земле, а идеальные и точно геометрические шары — только на небе. Дело тут не в земле и не в небе. А дело в том, что все конечное требует признания бесконечности, все реальное требует признания идеального, и все единичное управляется общим как своим законом, а всякий общий закон имеет смысл только тогда, когда существуют единичные вещи, которые он обобщает и осмысливает. Здесь — обычная картина платонизма. Мировоззрение можно иметь не платоническое и даже антиплатоническое, но научная методология, выдвигаемая Платоном, неопровержима.

Наконец, и в своей общественной философии Платон проводил свое учение об идеях с такой же верой в человеческий разум, с таким же упованием на всемогущую силу идеального мира и с наивной убежденностью, что достаточно только правильно созерцать идеи, как уже вся общественная жизнь тоже станет идеальной. Поэтому во главе проектированного им идеального государства стоят не кто иные, как именно философы, которые созерцают свои вечные идеи и на основании этого созерцания управляют всем государством. С теперешней точки зрения это представляется нам чем-то чересчур консервативным, чересчур непередовым и даже реакционным. Однако у Платона это была пока еще только наивность веры во всемогущество максимально общих, то есть предельно обобщающих идей-законов. И в своем субъективном построении Платон чувствовал себя здесь самым передовым философом, а свою проповедь этой неподвижной идеальной общественности считал только естественным результатом разумного господства идеи.

Таким образом, подводя итог учению Платона об идеях, необходимо сказать, что его необычайная логическая заостренность была вся насквозь пропитана слишком наивной верой во всемогущество человеческого разума, умеющего правильно воспроизводить на земле все вечные красоты этих всемогущих идей на небе. Только с пониманием этой противоречивости античного философского гения мы впервые становимся на путь правильного анализа учения Платона об идеях и по его существу и в его исторической значимости.

Сейчас мы можем кратко резюмировать всю философию Платона вместе с формулировкой того, что еще и до сих пор является в платонизме неопровержимым и полностью достоверным, а также и того, что для настоящего времени является далеко ушедшим в прошлое и что, вообще говоря, признается только весьма немногими.

1. Идея вещи есть смысл вещи. Для того чтобы различать вещи и не оставлять их мало познаваемыми или совсем непознаваемыми во всеобщем хаосе действительности, мы должны стремиться относительно каждой вещи ответить на вопрос: что такое данная вещь и чем она отличается от всех прочих вещей? Идея вещи как раз и является ответом на вопрос, что такое данная вещь, и потому идея вещи в первую очередь есть смысл вещи.

2. Идея вещи есть такая цельность всех отдельных частей и проявлений вещи, которая уже не делится на отдельные части данной вещи и представляет собою в сравнении с ними уже новое качество. Одна сторона треугольника не есть весь треугольник. Так же и другая, так же третья сторона. Тем не менее из-за определенного объединения этих трех отрезков получается нечто новое, новое качество, а именно треугольник. Рука, взятая сама по себе, не есть весь организм (иначе в ампутированном виде она все еще продолжала бы быть цельным живым существом). И то же самое нужно сказать и о ноге, и о сердце, и о легких, и о глазах. Тем не менее, соединение всех этих отдельных частей организма создает нечто целое, что не содержится в каждой такой отдельной части, а именно создает организм. Даже две первые буквы имени «Сократ» не могут пониматься отдельно одна от другой. Если мы, произнося «о», уже забыли, что перед этим было «с», то есть если «со» не будет пониматься нами как нечто цельное и нераздельное, то у нас не получится ни имени «Сократ», ни вообще какого-нибудь слова. Мы не будем в состоянии ни говорить, ни понимать друг друга. Итак, идея вещи есть цельность всех составляющих ее частей, неделимая на эти части.

3. Идея вещи есть та общность составляющих ее особенностей и единичностей, которая является законом для возникновения и получения этих единичных проявлений вещи. То, что идея вещи есть общий закон, осмысливающий появление и проявление отдельных ее единичных особенностей, видно на любых вещах, и чем вещь сложнее, тем более видна ее общая идейная закономерность. Уже простой механизм, как, например, часовой механизм, свидетельствует о том, что составляющие его колесики или винтики расположены согласно некоторой общей идее, без внедрения которой эти колесики и винтики остались бы вполне чуждыми друг другу и никакого часового механизма не образовали бы. Всякое химическое соединение тоже образовано по определенному общему закону, как, например, соляная кислота возникает по общему закону, согласно которому в нечто целое объединяются один атом водорода и один атом хлора. Точно так же сказавши «Иван есть человек», мы отдельного Ивана рассмотрели в свете человека вообще, а человека вообще рассмотрели как закон, осмысляющий существование и каждого отдельного человека. Идея — есть закон.

4. Идея вещи невещественна. Это ясно из того, что сама вода может замерзать и кипеть, а идея воды не может ни замерзать, ни кипеть. Сама вода может быть твердым и жидким телом, а также может испаряться. Но идея воды не есть ни твердое, ни жидкое, ни газообразное тело и вообще не есть тело.

5. Идея вещи обладает своим собственным и вполне самостоятельным существованием, она тоже есть особого рода идеальная вещь, или субстанция, которая в своем полном и совершенном виде существует только на небе или выше неба. С этой точки зрения Платон проповедовал три разновидности бытия. Во-первых, это небесные или занебесные идеи, вечные и неподвижные, предельное совершенство всякой отдельной вещи и всего бытия в целом. Во-вторых, есть наш земной мир, полный всякой неустойчивости, несовершенства, хаотического движения туда и сюда, постоянной мучительной борьбы за существование и хаоса рождений и смертей. И, в-третьих, это есть космос в целом, который мы созерцаем в виде небесного свода и который состоит из вечного и неуклонного круговращения и постоянного периодического возвращения небесного свода к одной и той же устойчивой картине, так что все небесное круговращение есть наилучшее осуществление высших идей и потому наиболее совершенная красота, то есть необходимый предмет постоянного нашего созерцания и постоянного нашего подражания. Что же касается общественно-политической жизни, то тут Платон вопреки своему учению о вечном возвращении, то есть о вечном движении, не признавал вообще даже никакого движения вперед, а всю общественно-политическую жизнь проповедовал в виде неподвижного осуществления мира идей, в той же мере неподвижного, как и самые идеи.