О ЧЕМ РАССКАЗАЛИ ПИСЬМА
О ЧЕМ РАССКАЗАЛИ ПИСЬМА
Художник Матэ сказал как-то Репину, что одна молодая девушка, очень способная, хотела бы учиться у него живописи. Репин поверил рекомендации своего хорошего друга. Он любил заниматься с одаренными учениками, ему нравилось вводить их в мир искусства, наблюдать, как на его глазах, с помощью его советов развивался талант и ученик становился самостоятельным мастером.
Сам он также стремился впитать в себя все новое и молодое. Своему старому другу Поленову Репин сообщил из Питера:
«По воскресеньям утром у меня собираются человек шесть молодежи — акварелью. Антон, да еще Врубель — вот тоже таланты. Сколько любви и чувства изящного! Чистяков хорошие семена посеял, да и молодежь эта золотая!!! Я у них учусь…»
Репин назначил время, когда Матэ мог представить ему новую ученицу.
Знал ли художник, что это согласие принесет ему впоследствии столько восторга и столько горя!
В комнату вошла стройная девушка и пожала руку учителю своей мягкой и сильной рукой.
Это было в ноябре 1888 года. Очень скоро Репин увлекся своей ученицей. Их отношения приобрели напряженный, трудный характер.
Сохранилась пачка писем, написанных Репиным Е. Н. Званцевой с осени 1888 года до осени 1903 года. Мы держим в руках эти пожелтевшие страницы с тонкой готикой репинских строк. В них — история пламенной любви художника к своей ученице, его страдания, его восторги.
Нельзя без глубокого волнения читать эти строки, как будто и сейчас прикасаешься к сокровенной тайне, к тому, что скрыто от взоров посторонних. Нет в живых автора этих строк. На восемь лет раньше своего учителя ушла из жизни его ученица. И все-таки вас невольно охватывает какой-то священный трепет, словно вы без разрешения проникаете в святая святых израненной души. От Званцевой не сохранилось ни одного письма. Она просила их возвращать или уничтожать. Есть только несколько строчек, обрывок ее письма, случайно уцелевший.
Поэтому семьдесят четыре письма, бережно сохраненные Званцевой, читаются сейчас как дневниковые записи. Больше всего писем относится к первым двум годам знакомства, когда чувства Репина достигли наибольшей силы. Но переписка не затухала и в 1890 и в 1891 годах.
Потом писем становится все меньше — долгие годы перерыва и, наконец, в 1903 году — одно сухое, чисто деловое письмецо.
После разрыва с женой Репин мечтал встретить такую женщину, которой он мог бы быть преданным. Он ждал. Приход Званцевой совпал с этим ожиданием. Очень скоро талантливая ученица вызвала в сердце своего учителя бурю чувств, которая лишала его самообладания.
Вначале это походило на шутку. Молодой девушке, начинающей художнице льстило внимание маститого мастера, имя которого в ту пору уже произносилось с уважением во всем мире. С молодой беззаботностью, весело попыталась она расположить Репина к себе. Кто знал, что шутке уже очень скоро суждено перерасти в трагедию и надолго лишить художника покоя!
В присутствии Званцевой он так терялся, что говорил каким-то несвойственным ему голосом, походил на человека легкомысленного, а порой и пошловатого.
Страсть кружила ему голову. Чувство, пришедшее в зрелые годы, после такого долгого ожидания настоящей любви, не принесло радости. Оно мучило. Говорить бывало трудно. Поэтому Репин предпочитал писать, хоть он виделся со своей ученицей часто и письма можно было передавать из рук в руки. Вот одно, написанное в декабре, после бурной сцены, происшедшей в мастерской. Оно наполнено покаянием, обещаниями. Но Званцева насторожилась, и должно пройти много времени, прежде чем она снова отнесется к своему учителю доверчиво.
«У меня гора с плеч (с сердца) свалилась… Отношения наши выяснились так скоро и так благополучно. Вы правы, конечно, ни о какой любви тут не может быть и мысли ни с той, ни с другой стороны. У вас это раздутый романтизм, книжный, головной. Я подчинился гипнозу женской воли.
Дружески протягиваю Вам руку, как товарищу; прошу забыть мою сегодняшнюю глупую выходку — я прощаю ее себе только потому, что она отрезвила меня, сделала здоровым и избавила от неопределенного, страстного мучения мое пожилое сердце.
Ради бога, не дичитесь меня, не стройте из меня то злодея, то необыкновенного человека. Я человек самый дюжинный, заурядный».
В мастерскую к Репину приходила также заниматься знакомая Званцевой М. Шпак. Репин пишет, что она «усердно работает, но, знаете ли, в рисунке, форме она слабее Вас оказывается».
Интересно, что 1 декабря 1888 года В. Серов в своем письме к художнику Остроухову вспоминает об этой талантливой девушке:
«…Репин говорит, не мне, конечно, что в данное время в России, или в целом свете уж не знаю, имеются только два таланта — я (конечно) и Маня Шпак».
Если вспомнить об этой оценке, то еще выше покажется похвала, сказанная Репиным о способностях самой Званцевой. Он очень многого от нее требовал, постоянно наталкивал ее на серьезные занятия, советовал целиком проникнуться искусством.
Учитель ждал ученицу. Она появлялась обычно в утренние часы. Время тянется мучительно долго. До работы ли тут, когда весь превращаешься в слух. Часы отстукивают минуты. Утро уходит, а с ним и надежда на встречу. Наконец истерзанный художник берется за перо.
«Скоро три часа, дорогая Елизавета Николаевна, Вы не приедете… Если бы Вы знали, сколько страданий я перенес в эту неделю!.. Итак, Вы больше не приедете?! Я не услышу более мягких, но сильных шагов по лестнице… Я более не увижу Вас?! Прощайте, милая, прелестная, дорогая… Если бы Вы знали, как глубоко уважаю я Вас и как безумно люблю!! Я желаю Вам счастья, больше, чем себе, — моя жизнь уже прожита, Ваша начинается…»
Званцева старалась реже бывать у Репина, даже избегала его. Думалось, что такая холодность вернет ему самообладание. Но ничего не помогало.
«Все реже и реже встречаюсь с Вами — Вы этого хотите. А я сколько ни уговариваю себя быть к Вам равнодушным — не могу».
Званцева даже решила переменить учителя. Она перешла в другую мастерскую, встретив одобрение Репина:
«Что же, Вы правы, работайте у Чистякова (он был у меня недавно, хвалил Ваш этюд), он лучший учитель. Я же, право, учить не умею, и если Вы бросите совсем мою мастерскую, то, вероятно, только выиграете во времени. Вы даже избегаете моих советов, я Вам только мешаю».
Но и среди своего занятого дня Репин находил время, чтобы побывать в мастерской у Чистякова и установить для Званцевой натюрморт.
Он приготовил ей этюд и в своей мастерской, надеясь, что ей когда-нибудь еще захочется у него поработать.
Однако время проходило, натюрморт покрывался пылью, а ученица на него даже не взглянула. Это была у Репина пора самой высокой вспышки страсти. Он писал, писал письма, плененный обликом Званцевой, поклоняясь ей, позабыв себя, даже искусство, которое ни для кого не оставлял.
Он потерял гордость, искал встреч, просил, умолял о свиданиях.
Что-то мешало взаимности любви, становилось препятствием на пути к счастью. Званцева не переставала видеться с Репиным, но честно и открыто говорила о том, что у них двоих нет будущего. В то же время всячески хотела удержать его. День за днем он писал ей письма, одно пламеннее другого. Но вот это было гимном его неумеренности и восторга:
«Как я Вас люблю! Боже мой, боже, я никогда не воображал, что чувство мое к Вам вырастет до такой страсти. Я начинаю бояться за себя… Право, еще никогда в моей жизни, никогда никого я не любил так непозволительно, с таким самозабвением… Даже искусство отошло куда-то и Вы, Вы — всякую секунду у меня на уме и в сердце. Везде Ваш образ. Ваш чудный, восхитительный облик, Ваша дивная фигура с божественно-тонкими, грациозными линиями и изящнейшими движениями!!! Как я прежде не видел всего этого? Удивляюсь, не понимаю! Как не мог видеть раньше Ваших душевных особенностей, Вашей нравственной красоты. Ваша душа так неподражаема, так изящна, в ней столько простоты, и правды, и глубины ума…
Теперь я думаю — никогда, никогда не вырву я из своего сердца этого болезненно сладкого чувства Вас, божественно-прекрасной. Ваш раб».
Много написано о любви стихов, романов, сонетов и баллад. Но каждый раз, когда читаешь строки, продиктованные искренним, реально пережитым чувством, они действуют сильнее всего созданного гением поэтов.
Теперь, когда прекратились занятия в мастерской, видеться все труднее. Репин бывает в концертах и ищет там стройную фигуру черноокой девушки с пышной копной темных волос. Он приходит на выставки и высматривает там, не мелькнет ли где волнующий профиль и спокойная грация движений.
Но проходят дни, стоит в углу нетронутый ящик с красками. Давно уже не видел художник девушку у мольберта. Она ходит в другую мастерскую, слушает советы другого учителя.
Зачем же сохнуть краскам?
«Я послал вам Ваш ящик, думая, что он пригодится Вам, что Вы воспользуетесь красками, которые бесплодно сохли».
Званцева рассердилась не на шутку и даже, увидев Репина на улице, прошла мимо, не узнавая.
Роман становился затяжным. Неопределенность отношений приводила к частым вспышкам, обидам, примирениям. Дня не было спокойного, как будто они все время ходили на острие ножа.
В марте 1889 года Репин начал писать сразу два портрета Званцевой. Один большой, сидящей в кресле. Другой — голова в профиль. В это время встречи стали чаще, письма реже. Репин работал с вдохновением, с тем воодушевлением и восторгом, какое давало ему любование моделью.
Портрет этот — один из лучших женских в творчестве художника. В нем выражено его поклонение красоте, молодости, женственности. Он великолепно построен, светлые крупные кисти рук с «розовыми ладонями, как у Афродиты», легли спокойно на темном платье. Посадка головы, всего корпуса — горделивая, сквозь каждую складку на платье лучится эта торжествующая красота девушки и упоенное восхищение художника. Званцевой тогда было двадцать четыре года, и она была в расцвете своей самобытной красоты.
На высоком вороте платья — узкая полоска золотого колье. Оно обнимает шею так мягко, так ласково и так подчеркивает округлость полной, налитой высокой шеи, поддерживающей прекрасную голову. Она как бы леплена, так плотно смотрится на холсте вся фигура, так скульптурно переходит шея в плечи, так округло спускается эта линия по рукам, она словно стекается к светлым кистям, положенным предельно естественно и красиво. Одухотворенное лицо, умный, чарующий взгляд, и губы сложены мягко, готовые подарить вас улыбкой.
Репин торопился: он должен был уезжать со Стасовым за границу. Портрет удавался, художник не мог этого не сознавать при всем том, что встречаться со Званцевой было для него сладкой отравой.
Он страдал и млел одновременно. И в портрете выразилось это восторженное состояние художника, который наконец-то писал девушку, неистово им любимую. А это особое, ни с чем не сравнимое наслаждение — переносить на холст любимые черты, вглядываться в них и заново ими восхищаться, делать для себя открытия — в красоте цвета кожи, в пластике линий, изысканно изящных и очень простых.
Званцева собиралась уехать в Москву. Но жаль оставлять работу неоконченной. Репин просит девушку попозировать еще.
«Сегодня я посмотрел свежим взглядом на Ваш портрет, и он мне показался довольно интересным и положительно стоящим некоторого окончания. Умоляю Вас, пожертвуйте мне еще два сеанса — для каждого портрета по сеансу: они будут приведены в приличный вид и не будут брошены, как это произошло бы с ними сейчас. Правда, сходство не полное, и они почему-то мне кажутся более похожими на мой идеал, чем на Вас, но все же стоит их кончить — они содержат в себе какое-то скрытое очарование, как в Вас самих, и страшно привлекательны. Завтра надеюсь условиться с Вами. Мне страшно совестно так эксплуатировать вашей ангельской добротой, но я так много облагодетельствован ею, что бессовестно прошу еще немного — два дня. Отнимите у Москвы и подарите для двух портретов.
Когда приедете из Тарталей? Какой приедете? И приедете ли еще? Да, вообще при счастливом обороте, тогда я напишу другой, другой манерой и другой поворот».
Видимо, сеансы эти состоялись, так как портреты удалось закончить. Профильный портрет художник подарил Званцевой и трогательно заботился о том, чтобы подобрать для него подходящую рамку. Большой портрет был ему особенно дорог. До конца дней Репина он висел в столовой в «Пенатах» и всегда напоминал уже старому художнику о яркой странице его жизни.
А пока портрет был в мастерской, и его смотрели знакомые. Отзывы передаются Званцевой:
«Стасов пришел в восторг от Вашего портрета, говорит, что это лучшее, что я до сих пор сделал. И какая красивая! Ах, какая славная, красивая, глаза с поволокой. Баронесса Икскуль тоже нашла Вас (по портрету, конечно) очень красивой, а она редко кого хвалит».
Подробно описывается и впечатление, какое произвел портрет на других знакомых:
«В воскресенье у меня была компания стасовских знакомых барышень и барыня одна, и Матэ. Девицы сразу выстроились перед Вашим портретом: «Какие злые глаза и, должно быть, капризный характер». У Вас, у которой бывают иногда злые глаза, но на портрете, особенно… перед которым сказано, глаза необыкновенной кротости, мне кажется. Любовалась долго баронесса (как и все, восторг неподдельный). Ваш портрет для нее был неожиданностью. «А это кто? Какая прелесть, вот прелесть! Кто это такая? Ах, как мне нравится ее лицо!» А Матэ оторваться не мог от портрета Вашего, и когда мы с балкона смотрели во все стороны бесподобных далей моей прелестницы северной Пальмиры и наводили трубу то на Василе-Островскую часть, то на Адмиралтейство, то на синагогу в лесах, жаль, что не зеленых, а серых, то на Исаакия (каковы виды!) — а Матэ, о, Матэ, — я нечаянно взглянул вниз в мастерскую, — склонив голову на сторону, скрестивши руки на груди, сидит перед портретом Вашим и тает».
Прошло много дней, принята большая мука, пока Репин в марте 1890 года не написал Званцевой о другом портрете, подаренном ей:
«Я очень рад, что голову с Вас одобряют. Я иногда, особенно в последнее время, смотрел на нее с ненавистью, мне она не нравилась и казалась неприятной. И только когда я снял ее, чтобы отдать уложить, был поражен вдруг вспыхнувшей жизнью в этом профиле. Особенно значительной и загадочной мне показалась улыбка. Богини греков так улыбались — Афина Паллада — затаенная, материнская любовь ко всему миру теплилась в ней. И что-то цветущее, блестящее, живое. Но я подумал, что галлюцинирую перед этим малеванием».
Портрет все годы был напоминанием Репину о его мученическом романе.
Только Званцевой он позволял себе рассказывать о своих страданиях. А о своей любви поведал, и тоже секретно, одной С. А. Толстой. Никому из самых близких друзей, знавших о его переживаниях, он ничего не рассказывал, не называл в их присутствии заветного имени, не приоткрывал завесу над всецело поглотившим его чувством. Он оставался с ним один на один.
«Вы, пожалуй, подумаете, что я ломаюсь и сочиняю себе горе — нет, оно очень глубоко и серьезно. Я безысходно страдаю теперь — и разница лет и роковая разница положений грозным, неумолимым призраком стоят между нами и не допускают нашего сближения. Может быть, Вы довольны? Я постараюсь утешать себя, что это, пожалуй, к лучшему… Но как мне тяжело!!! Если бы Вы знали, как тяжело мне. Ни у кого нельзя спросить совет — что делать, надо терпеть».
Письмо подписано коротко: «Старик».
Вот слова, в которых приоткрывается правда этих сложных отношений. Разница лет и разница положений. Чувствовалось, что Званцева относилась к Репину очень внимательно, бережно, любила его по-своему, ценила его поклонение и гордилась им. Она не шла на разрыв, первая добивалась примирения. Но она не решалась соединить свою жизнь с отцом четырех детей, которые были почти ее сверстниками. Сложные семейные отношения, буря пронесшихся увлечений — все это, видимо, рождало то недоверие, которое отстраняло ее от пылкой любви Репина.
Она оставалась неприступной. Нельзя забывать, что в те годы официально разойтись с семьей для Репина было чрезвычайно трудно, и выйти замуж за него можно было лишь неофициально, без оформления брака. Не всякая девушка могла пойти на такую жертву.
Строгие нравы дома, несогласие на брак родителей Званцевой также были к этому серьезным препятствием.
Репина заботит будущее любимой девушки. Он не устает твердить ей о том, что она должна много работать, совершенствоваться в живописи.
«Пишите, непременно пишите в Тарталеях (не могу равнодушно произносить и думать это название) Ваш портрет. И напишите как можно лучше, не отставайте, пока не кончите…»
Иногда педагог преобладает над всем. Это дает короткие минуты радости:
«Вы меня очень обрадовали известием, что Вы принялись за работу. Деятельность — великое спасение от всего. Какой добрый, мягкий тон Вашего письма… Работайте! Отлично. Нарисуйте, повторите, не торопитесь: ведь у Вас большие способности; мне и та фигурка Ваша очень нравилась, которую Вы разорвали когда-то из-за Кони — взорвало Везувий, сверкнули молнии и затрещало колоритное произведение в могучих пальцах, не быв даже рассмотренным.
Напишите поверней отношение фона, т. е. все предметы, какие будут, к фигуре. Это всегда хорошо».
Поездка за границу. Снова Париж. Новые впечатления, музеи, выставки. Кипучая жизнь прекрасного города. Как хочется отвлечься от своей муки, для которой не существует границ! Она не оставляет его и в поездке. И там он ждет писем от Званцевой жадно, нетерпеливо.
«О, милая, прекрасная, жестокая, бессердечная Елизавета Николаевна, если бы Вы знали, как Вы меня бесите Вашим загадочным отношением ко мне!»
Близится к концу год 1889-й, принесший Репину так много радости и горя. Неопределенность отношений измучила. Свежесть чувств как-то запеклась от перенесенных страданий. Любовь все так же сильна, но она отравлена, скомкана, поэтому в письмах все чаще упреки, мысли о разлуке и невозможности дружбы, бесплодности переписки.
Вместе читаются книги. Посыльный приходит к Званцевой за «Крейцеровой сонатой» Л. Толстого, недавно вышедшей, и приносит другую книгу с восторженным отзывом Репина. Иногда, видимо, Званцева работала в мастерской своего неукротимого учителя. Свидетельство тому — короткая записка:
«Я придумал для Вас этюд, который будет ставиться только при Вашем появлении, поэтому можете даже не беспокоиться извещениями — никаких забот».
После крупных споров, упреков — тишина и покой, милые, добрые письма, лечащие незатихающую боль художника. И даже весной 1890 года в одном из писем — приглашение приехать летом в Тарталеи.
«А уехать в деревню — это превосходно, лучше этого трудно выдумать. Только я уверен, что с Вами мне не будет спокойно… Ах, Вы смеетесь над стариком!»
Летом Репин побывал в имении Званцевой. Долго ли, коротко ли было это пребывание, но оно оставило незабываемый след.
«Тарталеи! Чудный, упоительный сон… И как Вы были добры ко мне! Могу ли я когда-нибудь забыть, как Вы сели со мной в тарантас и проводили меня через весь Княжин! Долго я смотрел вслед, как Вы удалялись, «солнцем томимый». Я загадал — если она обернется, то… Вы не обернулись… Так и следовало. Я так рад, что во мне навсегда прошло то нелепое чувство к Вам, которое Вам так ненавистно было во мне…»
Постоянство! Разве было оно когда-нибудь у Репина, прослывшего легкомысленным, увлекающимся человеком, который непрерывно ищет смены впечатлений. В этом трагическом своем романе Репин проявил постоянство, упорное стремление силой своей любви вызвать ответное чувство у Званцевой.
Третий год знакомства. Зимнее февральское утро. Глухое, тоскливое одиночество. Репин — за письменным столом. Единственная отрада, хоть в письме отвести душу. Со стены смотрит своим кротким взглядом та, что не дает ему покоя. Она присутствует в комнате, она всегда с ним, эта гордая девушка с тяжелыми полуопущенными веками, со спокойным сознанием своей неотразимости. Рука сама тянется к перу, а оно само пишет нежные слова обращения:
«Дорогая, милая Елизавета Николаевна! Вы не можете себе представить, как тянет к Вам, как мысли все перепутались Вами, как образ Ваш рисуется и заслоняет все».
По-прежнему непрестанная мысль о любимой мешает Репину работать.
«Вот мне и кажется сегодня: лучше было бы мне не встречаться с Вами вчера… я не дотравил офорта… и сегодня не могу сосредоточиться, не могу перенестись в Сечь, где не было женщин, где сильные, здоровые, свободные люди обрекли себя на защиту слабых, на защиту всех дорогих интересов своей родины — веры, свободы, благоденствия. Они смеялись, веселились, забавлялись как могли, заглушали в себе чувство личной жизни, стремление к счастью, к тихой семейной жизни где-нибудь на хуторе, в вишневом садочке, окруженным детьми и заботой милой женщины. Едва ли кто-нибудь из смертных не мечтал об этом!»
Однажды Репин высказал много своих мыслей о самом сокровенном.
«А Вы правы, я очень эгоистичен, капризен — отвратительный характер, но как Вы наивны, полагая, что меня избаловала публика и рецензенты! Можно ли в жизни помнить публику и рецензентов! Для меня это такая отдаленная мишура, что я никогда не придавал ей значенья… Неужели художник, любящий искусство, может придавать этому значение. У него перед глазами стоят идеалы вроде обломков Парфенона, созданий Веласкеза, Фортуни, Морелли, Тициана и др. Он с горечью в глубине души уже почти уверен, что ему не достичь той высоты искусства, которая была 1 000, 300 и 200 лет назад! Ну что, скажите, какое утешение может быть тут публика, рецензенты, чтобы даже нечто о себе вообразить и капризничать?!»
И тут Репин высказал, быть может, самую свою затаенную мысль, ту, что таилась на дне души, ту, что сжигала и мучила всю жизнь.
«Нет, зло, раздраженность и отчаянность происходят от надорванности сил, от непосильных порывов, от невозможности приблизиться к идеалу, от сознания своей бездарности, тяжелости, недостатка чувства меры, вечное шатание с методом дела и т. Д. Вот эти-то мучения ада и создают то настроение сарказма, недовольства, недоверия и презрения к окружающей жизни. Не все ли равно… К чему все это мне, если у меня там не вышло… А тут еще похвала рецензентов!!! Надо молчать, кланяться. Праздное зевание публики, ее апатичные замечания… Ах, черт бы побрал весь этот дешевый навоз, который даже в геологическую формацию не войдет, а сметется в хлам завтра же и забудется навсегда. Вызнаете слова нашего гения:
Ты сам свой высший суд;
Всех строже оценить умеешь ты свой труд.
Ты им доволен ли, взыскательный художник?
Доволен? Так пускай толпа его бранит…
Как это гениально сказано!.. А всякий, кто достиг в своем деле настоящего развития, кто не шарлатан, кто видит правду и не боится ее, тот может быть доволен только действительно шедеврами. А может ли он их произвести? Да, наконец, это все в области очень тонких и очень неположительных впечатлений. Ах, лучше не бередить…»
Так, с такой предельной откровенностью можно говорить только с самым близким человеком. Репин сказал это Званцевой.
Как ни пылало сердце Репина, но, наталкиваясь на тупик, на полную безвыходность, оно само умолкало. Так не могло продолжаться вечно. Порывистый, нетерпеливый Репин глушил и топтал в себе чувство, у которого так и не возникло будущего. И даже когда в конце апреля 1891 года Званцева уезжала из Петербурга, она не увидела горящих глаз Репина среди провожающих.
Красивый, сложный, мучительный роман стремительно катился к финалу. Его не в силах больше была согревать неостывающая молодость репинского чувства. Вместе быть не удалось, на расстоянии тянуть такие неопределенные отношения больше нельзя. И 17 октября 1891 года Репин написал письмо — предвестник конца:
«Посылаю Вам Ваши письма, Елизавета Николаевна, — не решился сжечь».
Они еще обмениваются письмами с простым перечнем новостей. Лишь изредка промелькнет в них отголосок былого и снова затянется броней отчужденности.
В августе 1893 года Репин послал из Здравнева еще одно письмо, и в нем в последний раз брызнуло жаром былого чувства.
«Если бы Вы знали, Елизавета Николаевна, как я, две недели назад, размечтался здесь о Вас! До тоски, до болезненности. Хотелось уже писать Вам — приезжайте, приезжайте ко мне сюда, не могу жить без Вас. Но, слава богу, удержался».
Мы подошли к последнему письму этой заветной пачки. Оно написано 22 ноября 1903 года и начинается солидным обращением:
«Многоуважаемая Елизавета Николаевна!.. Относительно звания учительницы рисования прилагаю Вам программу новых правил. Жаль, что Вы не подумали об этом годом раньше — по старым правилам было легче добыть это звание. С искренним желанием Вам всего лучшего И. Репин».
Кто, прочитав эту короткую деловую записку, подумает о том, какие бури когда-то пронеслись в сердцах этих людей, сколько они вдвоем пережили, через какую муку прошли! Репин уже в то время был женат на писательнице Нордман-Северовой.
Ураган прошел, плотной пеленой затянулись воспоминания, и только прекрасный портрет, висящий в столовой, напоминал о том восхищении, какое вызывала когда-то эта модель в сердце художника, о том редком вдохновении, с каким создавал он на холсте образ гордой, чистой, неприступной девушки.
Не окончив Академию, Е. Н. Званцева уехала учиться в Париж. Там-то у нее и возникла мысль открыть в России такую рисовальную школу, в которой бы обучали искусству по-новому.
Ей удалось осуществить свой план в 1899 году. Преподавали в ее школе прославленные художники — В. Серов, К. Коровин, Н. П. Ульянов. Вначале в школе было много учеников, дело шло хорошо. Но потом художников стало тяготить преподавание, они бывали все реже, ученики разбегались.
В 1906 году Званцева открыла такую же школу в Петербурге, и она просуществовала до 1916 года. Ею руководили художники Бакст и Добужинский. Одна из учениц этой школы, Ю. Л. Оболенская, вспоминает:
«Сама Елизавета Николаевна произвела на нас чрезвычайно привлекательное впечатление: она вся искрилась жизнью, суетилась, спорила, сердилась, улыбалась в одно и то же время».
Через четыре года, то есть в 1910 году, Бакст решил устроить выставку работ учеников. Она была безыменной. В каталоге перечислялись названия художественных произведений с первого по сотый номер.
Оболенская так описывает день открытия выставки:
«Выставочный сезон кончился, и публики не было. Унылые экспоненты бродили по комнатам в чаянии посетителей, но в залах, пожимая плечами, удалялся с цилиндром в руке старичок Прахов, бурей пронесся, сыпля ругательствами, Репин».
Впоследствии Репин посвятил этой выставке статью в газете «Биржевые ведомости». В ней — резко отрицательное отношение художника к декадентству и формалистической живописи.
В статье, озаглавленной «В аду Пифона», Репин писал:
«Редакция «Аполлон» по ошибке взяла себе имя бога солнца, света и красоты: она всецело служит отвратительному египетскому божеству — Пифону — безобразный раскоряка, в виде лягушки, он олицетворяет все гнусное и вредное в жизни человека…
Моим Вергилием в аду «Аполлона» был Н. Д. Ермаков. И когда со стен лезли в глаза мои отвратительные малевания циклопов — учеников г. Бакста, я не знал, куда укрыться, и схватился за плечи моего спутника, чтобы не упасть от головокружения.
— Пойдемте отсюда, — говорю я спутнику, — это нестерпимо!
— Да вы вникните в эти работы, всмотритесь, нельзя же так голословно порицать…
Знакомый голос, я обернулся.
Это говорила обиженно, до раздражения, Е. Н. Званцева, директриса школы г. Бакста. Так было странно видеть почтенную фигуру женщины и слышать красивый тембр ее голоса в этом чаду миазмов художественного разложения, в этой оргии пластического невежества.
— Посмотрите на эти изломанные колбасы-оглобли вместо рук; мешки, набитые трухой, вместо животов; исковерканные, изломанные кисти, следки, вроде лаптей… И какая дерзость и цинизм: женская модель в колоссальную величину с такими негодными средствами!
…Неужели руководитель находит это возможным для выставки? Кто может выносить этот кошмар холстов!!
— Да, у нас здесь была Академия и очень хвалила все это, — говорит с достоинством г-жа Званцева.
Я: Какая Академия? Не может быть! Да будет проклята Академия, которая может одобрять такой вандализм форм… И эта дикая размалевка разнузданных невежд! Красят организмы, как заборы!
Да им только и красить заборы.
И я выскочил на улицу, не прощаясь».
После этой ссоры возле ярких и сумбурных полотен Репин встречался со Званцевой не раз. Он приходил ей на помощь, когда она особенно нуждалась. А так бывало: школа дохода не приносила, маленькое имение тоже не было прибыльным.
Рассказывают, что Репин устроил как-то для Званцевой заказ на копию со своего портрета Николая II. Заказ этот был очень выгодным. Елизавета Николаевна долго мучилась, но копию сделала. Репин по ней прошелся, даже ее подписал. Это была авторизованная копия, которая всегда ценилась дороже.
К. И. Чуковский рассказал нам о своем знакомстве со Званцевой в Петербурге. Он бывал на литературных «средах» у писателя Вячеслава Иванова. Эти встречи происходили в здании, где на верхнем этаже помещалась рисовальная школа Званцевой.
«Каждую среду, — вспоминает Корней Иванович, — Званцева подходила ко мне и долго расспрашивала о Репине: как он работает, в каком настроении, как ему живется. Расспрашивала настойчиво, с какой-то, я бы сказал, ревнивой заинтересованностью в мельчайших подробностях жизни и творчества Репина. В этих расспросах чувствовалась даже плохо скрываемая горечь».
После октябрьской революции Званцева уехала сначала в Нижний — в семью брата, а потом в Москву. Деятельный характер толкал ее на поиски полезного дела.
Сироты, бездомные, беспризорные ребята бродили по улицам, ютились в подвалах. Е. Н. Званцева отдала свое большое, доброе сердце ребятам, у которых не было матерей. Она работала в детском доме и тут, может быть, впервые почувствовала наибольшее удовлетворение от своего труда.
Даже почти забросила искусство. Она всегда была очень строга к себе, а в конце жизни почти не писала. Ей казалось, что при ее данных она не должна этим заниматься.
Но это была излишняя скромность. Репин не зря считал ее способной. Не было только у нее веры в себя и того неудержимого упрямства, без которого не создается художник.
Званцева так и не вышла замуж, всю жизнь оставалась одинокой. У нее было свое, особенное, очень глубокое чувство к Репину. Но жизнь с ним не удалась. Она не смогла пренебречь устоями семьи и соединить свою жизнь с человеком, который был ей так дорог. Они оба пережили большую драму.
Для Репина она кончилась тем, что он встретился с женщиной, которая не посмотрела на условности морали. Нордман открыто поселилась с Репиным и не страдала из-за каких-то формальностей.
Званцева на такую роль не пошла, но ее личная жизнь была разбита.
В семье старались со Званцевой о Репине не говорить. Знали: ей это больно. Она сама часто рассказывала своему любимому племяннику Мише о великом художнике, о том, что в его искусстве любила, и его научила ценить большого мастера. Но никто никогда не осмеливался заговорить с тетей Лизой о Репине вне его картин.
Званцева хотела, чтобы племянник Миша стал художником. Она пригласила его к себе в Москву, нашла преподавателя. В 1922 году М. П. Званцев приехал в столицу, прошел пешком через весь город в Сокольники, — трамваи тогда еще не ходили, — и вошел в детский дом. Его обступили ребята. Они сказали:
— Тетя Лиза вчера умерла.
Когда-то Званцева писала Репину, что в их роду почти все умирают рано от сердечной болезни. Так же случилось и с ней. Она болела всего один день.
Перед смертью она завещала своей приятельнице, с которой жила в одной комнате, передать письма Репина к ней — племяннику. Она оставляла ему самое дорогое. Последние ее мысли были о Репине.
Недавно выяснилось, что Репин написал еще третий портрет, маслом, с Е. Н. Званцевой. Он долгое время был в семье ее брата Петра Николаевича, потом его привезли для продажи в Москву. Позже портрет попал за границу. Несколько лет назад искусствовед Н. И. Соколова видела его в шведском музее в Стокгольме. В семье его называли портретом тети Лизы в красном платке. Он размера небольшого, написан на картоне. Званцева изображена в профиль и вся закутана в красный платок.
Когда Репин гостил летом в Тарталеях, Званцева позировала ему для образа божьей матери. Образ этот долгое время был у брата Елизаветы Николаевны, потом его также продали.
В обрывке письма Званцевой к Репину она писала ему, что работает над этюдом спящего Павлуши. Это брат Михаила Петровича Званцева, ее племянник. Этюд этот висит сейчас в доме у Михаила Петровича рядом с прелестным портретом сестры Лизаньки, написанной Е. Н. Званцевой. Это та самая Лизанька, о которой Репин спрашивал в письмах, она казалась ему похожей на его знакомую пианистку Ментер.
Из-за чрезмерной требовательности к себе Званцева многое из своих работ уничтожала. Поэтому этюды в Горьком и несколько стершихся пастельных портретов в семье родных, живущих в Москве, — это то немногое, что напоминает о художнице, которую считал такой одаренной И. Е. Репин.
На репинскую выставку в Москве в 1957 году прибыл из Финляндии и портрет Званцевой. Вот он, мы стоим рядом с портретом, с которым Репин не разлучался в течение сорока одного года.
Но что это? Что за сукровичный фон, так грубо писанный и такой чужой здесь? Как он мешает самой фигуре, чудесно вылепленному лицу Званцевой, ее широко и нежно написанным рукам!
Случилось так, что Репин незадолго до смерти взял из столовой этот портрет в свою мастерскую и записал серый фон розовой краской.
Он что-то хотел сказать этим розовым фоном. Прощаясь с жизнью, он снова ласкал своими кистями дорогой ему образ любимой девушки.
Искалеченный портрет в нашем представлении сейчас сливается с уродливо сложившейся судьбой художника и его прекрасной модели. Этот фон внес в портрет такую же досадную нелепость, какая отличала все отношения между этими двумя людьми, глубоко любившими друг друга.