ПИСЬМА АНДРЕЯ БЕЛОГО Г. А. САННИКОВУ[15]

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСЬМА АНДРЕЯ БЕЛОГО Г. А. САННИКОВУ[15]

Детское <Село>. 25 ноября<1931 г.>

Дорогой друг Григорий Александрович <…> Что сказать о нашем житье в Детском? Все, что касается нас с К<лавдией> Н<иколаевной> — мирно, благополучно; живем тихо: очень много работаем; К<лавдия> Н<иколаевна> помогает мне в работе над Гоголем[16] (диктую ей, и она ведает роем выписок и цитат); работа разрастается так, что никакой нет возможности вогнать интереснейший материал в 12 печ. листов, ибо проделана работа на минимум 25 печ. листов (изучен Гоголь, рассортированы в 100 почти рубриках и выписаны цитаты): три месяца с половиной прошло лишь в чтении Гоголя, извлечении сырья; и богатство материала к плану книги превысило ожидания; сейчас жалко такой богатый материал вгонять в 12 печ. листов, то есть комкать, когда в деталях вся сила; и придется мне писать В. И. Соловьеву, что представлю лишь 1/2 плана (стиль, мир глаза и часть быта): сюжет, идеология и ряд глав предполагают вторую часть.

В Ленинграде почти не бываем; видим главным образом детскоселов, соседей (Шишковых, Петрова-Водкина и нек<оторых> других); живется с Разумниками тихо и просто[17] <…>

Вероятно, в первых числах января будем в Москве; и тогда, конечно, будем видаться, это для меня радость, ибо я так привык к Вам и к К<лавдии> Алек<сандровне>[18] за те роковые в моей судьбе летние месяцы; хотелось бы с Вами поделиться и мыслями о Гоголе, и многим еще <…>

Остаюсь искренне любящий Вас

Борис Бугаев

* * *

Детское Село. 5 дек<абря> <19>31 г.

Дорогой, милый Григорий Александрович, Очень порадовались, получивши Ваше письмо. Хорошо, что Вы приехали, полный впечатлений; и — пишете; и заранее облизываюсь, как кот, предвкушая момент, когда Вы мне, а может быть, и Кл<ав-дии> Ник<олаевне> прочитаете, на что прочно надеюсь, как и на то, что мы с Вами не раз увидимся, ибо опять будем соседями; сквозь все печальные и тревожные впечатления лета, от которых (это парадоксально) осталось и что-то по-особому радостное, выступает светлым пятном Ваша комната, телефон, Вы или Кл<авдия> Александровна; и невольный, вспыхивающий разговор между двумя телефонами.

Как хорошо, что Вы пишете так, как пишете, о назначении писателя: да, надо любить человека; и — верить в то, что даже он лучше, чем выявляет себя. И ведь это так и есть, ибо все лучшее в каждом так же не выступает наружу, как и худшее; худшее сознательно утаивается; и все же проступает (о нем подозреваешь); а лучшее, обыкновенно, невыразимо в жесте; оно утаено самой судьбой; и — увы — чаще всего о нем никто не подозревает; иногда о нем не подозревает и тот, в ком оно живет; и потому-то совершенно реальна наша вера в то, что человек лучше того, чем он кажется; во-первых, оно в известном смысле так и есть; во-вторых, верю в могучее, волевое действие «веры», ибо корень ее волевая уверенность, т. е. творимый образ поволенной действительности, который и есть действительность собственно; ибо обставшая действительность, или то, что кажется в ней настоящим, в каком-то отношении всегда прошлое; она «ставший склероз», а живо, динамично то, что действует как становление.

Вот почему меня обрадовали Ваши слова, и по-человечески, и как писателя, и за Вас, и за всех нас, т. е. тех, кто пытается себя плавить и расширять в людях и с людьми.

Но обрываю себя; чувствую, что, если не оборву, растекусь мыслью по древу и пропущу почтовый час; у нас с К<лавдией> Н<иколаевной> ряд деношних дел: метка, колка дров, печи, очереди; у меня расчистка двора, что «плюс» работа переполняет день до иногда невозможности вовремя попасть на почту; зато жизнь вдвоем осмысленная и радостная; диктую К<лавдии> Н<иколаевне> «Гоголя»; К<лавдия> Н<иколаевна> вообще вверглась до дна в мои работы; вместе пишем Гоголя. После того, как она стала моей женой, она еще более стала секретарем-другом-сотрудником. И опять обрываю себя, потому что ближайший мотив ответа Вам, во-первых, сердечно Вас поблагодарить 1) за книжку, 2) за справки; Вы меня бесконечно выручили. Но я уже так Вам обязан, что просто машу рукой, ибо стыдно повторять словами то, что есть жест сердца <…>

С чувством живейшей любви

Борис Бугаев

* * *

Лебедянь. 18.VIII. <19>32 г.

Дорогой Григорий Александрович,

Великолепно отдыхаем в Лебедяни; она превзошла все ожидания; мы попали в то именно место, где быстро излечиваются нервы; и с питанием недурно. Первую неделю одолевала законная лень; теперь пишу статью о Вашей поэме[19], которую надеюсь кончить послезавтра; и отослать Вам для Гронского[20] в конце августа; боюсь, что размер статьи не менее листа и что не для «Известий» (по размеру), хотя по языку изо всех сил стараюсь писать просто. Думаю, что статья скорее для «Нового мира»; а может быть, в сборнике, редактируемом Гладковым, если там есть место статьям, нашлось бы ей место. Вам или Гронскому будет виднее. Милый друг, невыразимо хорошо отдыхать; и по реакции на «деревню» нашу, до чего мы с К<лавдией> Н<иколаевной> нервно измотались в Москве. Наш сердечный привет Е<лене> А<ветовне>. К<лавдия> Н<иколаевна> шлет Вам привет. Остаюсь любящий Вас. Б. Бугаев.

* * *

<Коктебель>. 29 июня <19>33 г.[21]

Дорогой Григорий Александрович <…>

За 10 дней жизни здесь был только один теплый день — тот, в который писал Вам второе письмо. А то все холодок; ходим с придрогом; сейчас небо закрыто войлоком беспросветных туч; моросит осенний дождичек. Когда это все кончится, — неизвестно. Бедные приезжие! Уже их опрашивают, когда они уедут, а они ни разу не выкупались; ни разу на пляже вволю не належались; на пляже и сыро, и ветристо; хожу в зимней шкурке своей; и — только так. И настроение соответствует погоде: апатия, сонь, разуверение в своих силах; и отвращение ко всякой работе, связанной с литературой. Последний инцидент (разговор с Мстиславским)[22] точно вышиб из рук перо. Чувствую себя вполне беспроким и ненужным, выбывшим из колеи жизни. Видно, пора умирать.

Отвращение и негодование на то, что люди так мелко плавают, что осмысленная работа покрыта интрижками, — вот реакция на последние 2 месяца жизни в Москве. Время ставит задачи огромных масштабов, социалистическое будущее взывает к тому, чтобы мы все работали из энтузиазма; но слишком много мелких людишек поставили своей задачей: гасить энтузиазм и вышибать перо из рук тех, кто им владеет; и их так много, что самое перо, орудие работы, становится постылым тебе.

Вот какие грустные настроения навевает на меня убийственная погода: не Крым, а… полярный круг! Простите, что и от этого письма веет… полярным кругом. Остаюсь любящий Вас Борис Бугаев <…>

* * *

Коктебель. 12 июня <19>33 г.

Дорогой, милый Григорий Александрович,

Сердечное Вам спасибо за скорую посылку путевок; мы их давно получили; и очень радовались, что легализированы до 15 июля. Дело в том, что 15-го сюда ждут 36 человек из Ленинграда, а завтра уезжают лишь 6 человек; итак: 30 новых мест понадобятся для размещения путевочников. Конечно, наш управляющий, человек любезный, не лишил бы нас нашего домика; но мы бы чувствовали себя крайне неловко перед новоприбывшими. Приезжают усталые люди отдыхать; и тот факт, что двое теснились бы из-за нас, смущал бы нас.

И еще спасибо за мудрое, хорошее, поддерживающее письмо; Вы правы: все волнения по мелочам — пена на гребне волны; иногда изнемогаешь, когда не видишь самих волн жизни, а одну пену. Но сейчас смотрю сверху на жизнь; и пена — растаяла; твердятся старые строчки Брюсова: «Отступи, как прибой, все пустое, дневное волненье! Одиночество, встань, точно месяц над часом моим!»[23]. И в этот час жизни, переживая одиночество, переживаю, в сущности говоря, общение с тысячелетиями; когда поднимаешься над Коктебелем к развалинам старого армянского монастыря 15 века, то вид на взволнованное море хребетиков и холмов, выгравированных, точно резцом, вызывает впечатление застывшего ряда волн времени, где каждый холм — столетие; видишь перед собою эпохи; земли трухлявые, старые, изжитые; они полукамни, полупрах; и не знаешь, что здесь испепеленный кусок замершей лавы (здесь почва вулканическая: холмы — бывшие сопки, а сбоку потухший вулкан, Карадаг), это — развалины древних культур, отложенных друг на друге. Ведь мы в сердце древней Киммерии, начало которой убегает в до-историю; на ней отложения — скифов, эллинов, татар, генуэзцев, турок. Судак (древняя Сукдейя) насчитывает 2000 лет.

Мы с Клодей потому и любим Коктебель, что он не напоминает нам Крым; здесь в миниатюре странный синтез русских степей, Армении (сухость и четкость рельефов) и… греческого Архипелага, который я переплывал много лет назад и который таким близким увиделся. Здесь — место встречи когда-то Скифии с Элладой; для древних русских это — крайний юг: предел их распространения; для древних греков это — крайний север. Самая скромность и некоторая угрюмость летом выжженных степей и холмов, сочетание моря, степи и гор, — говорит сердцу, приподымает сознание. И помогает здесь жить тот факт, что Коктебель — не «модный» курорт; он маленький; несколько вилл, превращенных в дома отдыха, не теснящихся друг к другу, вдали — деревня; рядом огромный пустой пляж, множество прогулок (и в степь и в горы — по выбору), — все навевает покой; наш домик шагов на 200 отступает от Дома отдыха; а этот последний — крайний дом Коктебеля; мы — на холме, за нами гривастая гряда над морем, куда легко карабкаться; а далее — горы с легкими подъемами и с очаровательными видами на море и долину. Люблю вечером, перед сном, сидеть на террасе и видеть под собой, несколько отступя, огни Коктебеля.

Все — прекрасно, кабы не погода: тот же пронизывающий ветерок гонит с пляжа, хотя и солнечно; в степи — жарко, а у моря — пронизывает; и ловишься на этом; два только раза погрелись в купальных костюмах, а вчера — продрог; и боюсь, что опять что-то подцепил: ломит голову, есть чувствительность в боку, слабость и усталость (может быть, это и перепек, может быть, это и усталость от 4-х прогулок в горы). Хоть на солнце и жарит, а… холодно; нет доверия к самому солнцу; и опять спрятался в теплое; а на купанье махнули рукой; авось к июлю можно будет и купаться. Мне не советуют лезть в воду, пока не будет 18° по Ц (а сейчас t° воды — 14–15, не более). И потом — огорчение: из Коктебеля исчезли красивые камушки, и нет даже охоты их искать.

Не знаю, выйду ли из сонной одури, в которую впал здесь; приехал усталый, а сейчас чувство усталости перешло в откровенную лень; присоединяется и сознание, что не стоит работать. Ведь я мечтал, отдохнув, приняться за 2 часть «Между двух революций» и, кончив ее, поставить точку на стиле работ последних лет (прицелиться к Грузии, Армении или к Алтаю и т. д.); а Мстиславский, сыграв-таки злую свою роль, точно зарезал во мне мое детище. И, глядя вперед, недоумеваю: кончать или не кончать работу. Во всяком случае, я намереваюсь «Федерации» поставить прямой вопрос: когда она печатает первую часть; и в случае, если Корнелий Зелинский, или Селивановский,[24] или тот же Мстиславский поставят дело так, что надо-де переработать заново отданную порцию книги, я вторую часть книги писать откажусь и потребую назад рукопись. Эта-то неопределенность за целый сезон 1933/34 года (над чем работать) таки ставит в глупое положение; точно человека, работавшего в поте лица б месяцев, рассчитали: («убирайся на все 4 стороны») в разгаре его работы. Вкус к ней потерян. А еще не знаешь, над чем иным работать (над 3-м ли томом «Москвы», над «Германией»[25] ли, или искать работы очеркистской). Когда пишешь большой том и планируешь время полугодиями, то удар по неоконченной работе на ряд месяцев ставит тебя в положение безработного неудачника.

Знаете, Гр<игорий> Александрович, я Мст<иславскому> не прощу его гадости: он точно «сглазил» меня; и теперь знаю, что «Межд<у> двух рев<олюций>» останется недоноском. Когда книга написана, есть удовлетворение; и не пугает судьба ее (напечатают или забракуют); а когда она еще в зародышевом состоянии и ее «сглазят» в утробе — родится уродец.

Но эти размышления уже — «пена»: суета сует! А я — над ней; боюсь, что и немного над жизнью.

Меня влекут ритмы тысячелетий (социализм через 500 лет, история старых культур и т. д.), а не современность, не «злобы дня»; и менее всего писат<ельский> съезд после того, как я узнал, что И.М. <Гронский> покидает Оргкомитет (так здесь передали мне); и чувствую: он-то и был связующим звеном между литер <атурной> современностью и мною.

Кстати: не можете ли сообщить, кто сейчас в Орг-комит<ете> ответственное лицо, ибо меня волнует судьба М. С. Волошиной[26], она всецело зависит от Оргком<итета>, положение ее очень неопределенно; ввиду этого ей надо знать лицо, а не безличное учреждение; зависимость всей жизни, судьба ее, — от безличн<ого> учреждения с текучим составом; она не знает, к кому ей обращаться с рядом недоумений; и она очень беспокоится. У меня было намерение, вернувшись в Москву, поговорить с И.М. о трудностях ее; а он, кажется, уходит; пока судьба ея жизни зависела от канцелярии, а это нести — трудно.

О ней, вообще, хотел переговорить с Вами и посвятить даже И.М. с особенностями ее бытия (ведь ее могут каждый день попросить очистить дом отдыха, отданный Волошиным Союзу писателей).

Рад, что скоро выйдут «Египтяне»[27].

------

Дорогой друг, Вы вероятно чувствуете по письму, что я все еще в некотором смысле в упадке; но «упадочность» эта не на почве моральной, а, вероятно, физической (и — только).

Очень-таки сдал за этот год организм; и все еще никак он не может приспособиться к жизни. Надеюсь все же на второй месяц отдыха; было б обидно, если бы не удалось ни разу выкупаться.

Еще раз простите за это пустое письмо (пишу его из-под мигрени). Остаюсь сердечно любящий Б. Бугаев.

Ф.В.<Гладкову> пишу на днях: получил от него удивительное, меня так порадовавшее письмо.

* * *

Коктебель, 24 июня <19>33 г.

<…> Сейчас вполне упиваемся отдыхом; эту неделю 2 раза в день купались и радостно вбирали в себя тепло. Вы не можете себе представить, как хорошо себя чувствуешь после солнечного дня с купаньем; кажется, что солнечные лучи бродят в крови; становимся постепенно коричневыми. Чувствуем бодрость; каждый день, проведенный здесь эту последнюю неделю, ощущали, как подарок. Только сегодня опять заоблачнело; с моря дует влажной и теплой сыростью. Но думаю, что это не надолго.

Живем мирно; нас 34 человека; народ милый, мирный; и даже Мариенгоф производит очень приятное впечатление: тактичен, любезен, скромен, не навязчив.

Чувствуем огромное облегчение: уехали Мандельштамы, к столику которых мы были прикреплены. Трудные, тяжелые, ворчливые люди. Их не поймешь.

Собираю камешки: увы, их мало. В голове, как облака, курятся мысли, переходя в звуки. И знаете вокруг чего? Вокруг темы соц<иалистического> реализма. Напишите откровенно: стоит ли их закрепить для статьи в «Новом мире»; если там Гронский остается и В.Ф.[28] присутствует, то смелости хватит; и не стыдно, если и забракуют. Если же там новая редакция (я всегда живу с мыслью, что уйдут те, с кем легко), то, разумеется, не покушусь, хотя мыслю свои мысли на эту тему не как программное высказывание, а как «заметки на полях книги», т. е. без претензий. Но без Вашего совета не дерзаю закреплять на бумагу то, что свободно роится в сознании. И еще, дорогой друг, если знаете, сообщите имя и отчество Фадеева; а также адрес его.

Спешу кончить, чтобы письмо попало к отходу почты.

Крепко обнимаю Вас; очень соскучился по Вас и Вашим. Скоро увидимся. <…>

Б. Бугаев

* * *

Коктебель, 28 июня <1933 г.>

Дорогой, милый Григорий Александрович <…> Надеюсь, что это письмо не застанет Вас в Москве; надеюсь, что Вы оба и дети вполне в природе, которая, впрочем, продолжает откалывать штуки, взывая к терпению. Не знаю, как у Вас, а у нас это так; последние 4 дня дует такой ветрище, что сшибает с ног; солнце палит, а ветер просвистывает; душно, а море ледяное, так что вчера не купались, а сегодня я лишь обтирался и обливался морской водой, а лезть в море не мог: ноги ломит от холода.

Что сказать о самочувствии, самосознании? Право, не знаю; у меня такое впечатление: суп, в который накрошили много кореньев (и добрых и злых), поставили на плиту и закрыли крышкой; что-то бурлит, варится, а что — неизвестно. Может быть, выварится доброе блюдо, а может — такая дрянь, что и не отведаешь. Но вдруг выскочило из полусознания если не решение, то — стремление (вроде как осенило): в будущем всячески искать возможности пристроиться при решенной, в принципе разработанной, перевальной дороге через Кавказский хребет. Тут все интересно: и горное дело, и железнодорожное; и места любимые (дорога пройдет от Дарг-Хоха к Гори). Пока это мечты; но загорелось желание попробовать новой жизни (тут возможность и длительно жить на Кавказе, и материал для очерков, и исканье новых форм для произ<водственного> романа). При приезде в Москву буду долго с Вами советоваться: стоит, или не стоит, возможно мне это, или — сверх сил.

Судя по тому, что это намерение выскочило из подсознания неожиданно, вижу, что что-то творится с моим «супом»; и твержу: «Я понять тебя хочу: темный твой язык учу»[29] <… >

Остаюсь любящий очень Б. Б.

* * *

Коктебель, 6 июля <1933 г.>

Дорогой Григорий Александрович! Пишу Вам открытку, ибо конверты исчерпались, а купить нельзя. Как хорошо, что Вы отдыхаете. Желаю Вам меньше бывать в Москве. Постарайтесь пожить, сделав перерыв в Сознании: это — необходимо. Так живем мы. Хотя — представьте: в прошлом году в Лебедяни, я сильней ощущал природу, чем здесь: должно быть, родные мне степи средней полосы навеяли неповторимый сон; ведь ЦЧО[30] — так связалось с родиной, а Коктебель все же — чужой; особенно этот ветер, 1 1/2 месяца нас обсвистывающий; порой он действует на нервы. И все же мы отдохнули. 15–17 — 18-го едем в Москву. Может быть, удастся до сентября пронырнуть недели на 3 и в Лебедянь. Оставаться дольше — неловко; не предложили нам; а навязываться не хочется; ведь здесь все набито людьми; нас уже 56 человек, а сюда все едут, едут и едут. Хочешь — не хочешь, а уехать придется; да и пора в Москву. Назревает для меня неприятный разговор с «Федерацией». И чем скорее, тем лучше. Надо вырешить, писать ли мне 2-ю часть или нет. Я Вам писал, кажется, что если с «Федерацией» не выйдет, брошу пока писания и буду силиться устроиться при строительстве (например, перевального участка дороги через Кавк<азский> хребет). Милый, скоро увидимся. Очень мы с Клодей соскучились по Вас и Елене Аветовне. Передайте ей привет и спасибо за милую, хорошую приписку. Остаюсь искренне любящий Вас Б. Б.

P.S. «Новый мир» не высылайте: легче нам к нему приехать, чем ему к нам.