Письма Андрея Белого в собрании Амхерстского центра русской культуры

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Письма Андрея Белого в собрании Амхерстского центра русской культуры

Значительную часть русских архивных фондов, сосредоточенных в Амхерстском центре русской культуры (Amherst College. Amherst Center for Russian Culture) в США (Амхерст, штат Массачусетс), составляет коллекция, принесенная в дар Томасом П. Уитни (Thomas P. Whitney), на протяжении долгих лет собиравшим книги и рукописи русских писателей, картины и рисунки русских художников. Материалы коллекции Уитни, относящиеся главным образом к XX веку, представляют собой собрание, исключительное по ценности и историко-культурной значимости[987]. Многие рукописи, сбереженные Т. Уитни и сосредоточенные в его коллекции, безусловно, станут предметом самостоятельных публикаций; некоторые из них уже доступны читателю[988].

Среди личных фондов, приобретенных Т. Уитни в Париже, имеется часть архива Мережковских. В числе нескольких сотен документов этого архива хранятся и письма Андрея Белого, адресованные Д. С. Мережковскому, З. Н. Гиппиус и Д. В. Философову. Шесть писем Белого, оказавшиеся в этой части архива, — лишь малая часть эпистолярного корпуса, о реальных размерах которого можно судить по другой его половине, сохранившейся если не с исчерпывающей полнотой, то, во всяком случае, в значительном объеме: в московском архиве Белого имеются 24 письма к нему Мережковского, 45 писем Гиппиус, 23 письма Философова[989]. Общее количество писем Белого к тем же адресатам было, безусловно, сопоставимо с этими числами — т. е. могло приближаться к ста. Хочется надеяться, что последующие находки в рукописных собраниях Западной Европы и Америки восполнят этот эпистолярный свод. До сих пор, однако, основная часть писем Белого к Мережковским и Философову не выявлена; опубликовано лишь одно письмо Белого к З. Н. Гиппиус (от 7–11 августа 1907 г.), сохранившееся в частном парижском архиве А. Я. Полонского[990].

Несмотря на свою малочисленность, письма Андрея Белого из коллекции Уитни существенно дополняют картину его взаимоотношений с Мережковскими и имеют большое историко-литературное значение. Эти письма отражают главным образом личные переживания Белого и выдержаны в исповедальном стиле. Большинство их относится к поре тяжелого душевного кризиса и мучительных психологических испытаний, вызванных неразделенной любовью к Л. Д. Блок. Будучи посвященными (через Белого и Т. Н. Гиппиус) в обстоятельства этой драмы, Мережковские и Д. В. Философов активно сочувствовали Белому (с особенной откровенностью его усилия «завоевать Любу» поддерживала З. Н. Гиппиус[991]). Белый сблизился с Мережковскими наиболее тесно и ощутил их духовную поддержку во время совместного проживания в Париже в конце 1906 — начале 1907 г.; примечательны слова из письма к нему Философова от 19 марта / 1 апреля 1907 г., отправленного из Парижа в Москву: «Боря, милый мальчик, а все-таки как отрадно, что Вы были здесь, что мы полюбили друг друга вне идей, а как-то органически, что я Вас чувствую теперь не как нечто отвлеченное, хотя и очень милое, а как часть себя, как палец, которого не всегда замечаешь, но которого ясно чувствуешь, когда он болит. Все-таки мы вместе с вами. Это — факт»[992]. Той же атмосферой доверительной близости проникнуты и публикуемые письма Андрея Белого, дающие чрезвычайно выразительную картину внутреннего состояния писателя в один из наиболее драматических периодов его жизни.

1. Д. В. ФИЛОСОФОВУ

Москва. 7 августа 1906 г.

Многоуважаемый, всегда глубоко любимый Дмитрий Владимирович, я глубоко виноват перед Вами. Христа ради простите меня. Ведь я вот уже два года в положении человека, которого распинают, и не люди, а судьба. Я люблю Бога, а все меня толкает против. Я люблю Вас, я хотел молиться со всеми Вами, а мучение исторгает вместо молитв крик боли и негодования. Все поступки мои — сплошная истерика[993]. Все, что я ни делаю, слагается так, что поступки мои бестактны, грубы. Я сам глубоко тоскую, что во внешнем мучения мои бросают меня в разные стороны. Я Вас глубоко люблю. Нет дня, чтобы я Вас не вспоминал, потому что Вы, Зина и Дм<итрий> Сергеевич близки, близки, потому что Вам я уже столько всем обязан, что никогда, никогда не покрою любовью то, что Вы все уже сделали для меня. Никогда, никогда! Простите же меня, Дмитрий Владимирович, помолитесь за меня, а я сейчас Ему не могу молиться, но молитва моя за всех Вас будет воздыханием любви, а если Господь вернется ко мне, если грядущие ужасы вынесут меня с признаками жизни (чему не верю), я всей своей жизнью докажу, что значите Вы все для меня.

А пока не сердитесь, не отрекайтесь, не покидайте духом: смятению моему нет предела. Точно из бессмертных далей смотрю я на все, и далекое, и близкое, — все отодвинулось, потому что от всего отрешила меня моя боль.

Христос с Вами! Не забывайте меня. Я никогда Вас не забываю.

Бесконечно преданный и глубоко любящий Вас

Борис Бугаев.

1906 года. Августа 7-го. Москва.

2. Д. С. МЕРЕЖКОВСКОМУ

Мюнхен. Середина ноября (н. ст.) 1906 г.[994]

Близкий мне, родной, милый, многоуважаемый Дмитрий Сергеевич!

Я даже не в состоянии Вас благодарить за то, что Вы сделали для меня письмом. Но точно что-то большое, светлое, осеняющее коснулось меня от Ваших слов[995]. Я не сразу ответил. У меня были нервные дни[996]. Я не хотел, чтобы нервы или истерика проскользнули у меня в ответе Вам, потому что нервы всегда создают ту поверхностную рябь, которая мешает глубине сказаться. А я все эти годы до такой степени тонул в нервах, что все, к чему ни касался я своей нервностью, двоилось для меня и в то же время двоило меня в глазах тех, к кому я хотел обратиться.

Вы пишете, что я не сообщил Вам о реальной житейской причине моей боли[997]. Но моя боль создалась не только под влиянием житейских отношений. Она — вывод из всех моих прегрешений частью вольных, частью невольных. Она создала ту сложность и кошмарность, в которой я беспомощно барахтался последние годы.

Я Вам сообщу.

Я никогда в жизни не испытывал глубокой, сильной любви. Но Любовь глубокая и сильная бывает только один раз в жизни. И вот с такой любовью мне пришлось иметь дело тогда, когда в умственном и теоретическом отношении я был уже подготовлен ко всему тонкому, сложному, а в житейском отношении был совершенно беспомощен. Любовь застала меня врасплох. Сначала она создавала атмосферу несказанную, какой-то ореол, в котором тонули все люди, замешанные в том положении, которое создавалось моей любовью; потом она обозначила тернистый, трагический путь, из которого не предвиделось выхода без катастрофы. Я был виновен, что с самого начала не убежал за тридевять земель от всего того, что создавало атмосферу Любви. Но я не знал, что мое чувство, развиваясь и укрепляясь, неминуемо приведет к трагедии. Мне хотелось всегда претворить мое чувство в какое-то коллективное действо, озарить им все и самому быть озаренным. И мне не противились люди, которые должны бы были предупредить все дальнейшее. Я не знаю, любит ли меня то лицо, к которому я испытывал такое сильное чувство. Быть может да, быть может нет. Но в его поведении столько жестокого, отравляющего, что в течение двух с половиною лет я совершенно изнемог от всего. Со мной играли, как играет кошка с мышью: когда я пытался бежать, меня прихлопывали лапой, когда, наоборот, я шел навстречу, от меня отвертывались. Как нарочно, это лицо уже два раза в жизни почти спасло меня от различных недоумений и ужасов, но чтоб потом с большей жестокостью погубить. Из меня вырвали все устои, разбили все мои взгляды на жизнь; от меня потребовали, чтобы я всего себя принес в жертву, и когда с болью и мукой я все это делал, от меня отвертывались. И все это совершалось с видом невинного «ангельства», «простоты» и кротости. Так тянулось два с половиной года. За эти два года это же существо нанесло чуть ли не смертельную рану моему другу и брату Сереже[998]. Оно чуть не разбило наши отношения. Я не мог поверить, чтобы та, в ком я видел столько «несказанного света», оказалась кровожадной и хищной пантерой, питающей свою психику противоестественной жестокостью.

Такое адское состояние не могло долго тянуться. Последние месяцы, когда меня обманули и предали особенно нагло, я совершенно сошел с ума. Передо мной реально прошли все виды зла. Я неделями проводил все время, реально обсуждая каждую деталь убийства. Я стал убийцей в душе[999]. Я чувствовал, что после всего того, во что оказались вовлеченными целый ряд лиц, только сильный и большой поступок может быть заключительным. Я требовал дуэли. Мне отказывали[1000]. Я хотел самопожертвования, с чьей бы стороны оно ни было. С моей или с другой. Мои порывы срывались. Меня, готового на все, обращали в шута. Тогда я пришел к убийству и чуть было его не совершил: с меня взяли клятву, что больше я не обращусь к убийству. Наконец, я уже стоял на перилах Невы темной сентябрьской ночью в Петербурге, и только случай заставил меня повременить с самоубийством: но последние минуты самоубийцы я пережил[1001] и понял реально, какая это мерзость и гадость. Израненный, больной, надорванный — вот какой я был последние годы, и удивительно ли, что я возроптал на Бога, на правду, на свет. Мне казалось, что все это только диавольская насмешка и ложь. И в этой лжи я не хотел быть.

Теперь я чувствую, как на меня нисходит сон, и я только прошу судьбу, чтобы сон этот был оздоровляющий. Вот тут, в Мюнхене[1002], я тихо поникаю над прошлым, и у меня рождается надежда, что я выйду из борьбы с Богом и самим собой усмиренным и просветленным. Но я боюсь еще надеяться.

Глубокоуважаемый, близкий мне Дмитрий Сергеевич! Как хотелось бы мне приехать к Вам[1003]. Но я повременю. Полезнее, если нервы мои поправятся в тишине и молчании. Да и работа у меня тут: надо кончать одно литературное произведение, над которым работаю усиленно и которое дает мне забвение[1004].

Дмитрий Сергеевич, да не узнает никто, кроме Зины и Дм<итрия> Вл<адимировича>, то, что я пишу Вам. У меня к Вам все возрастающая любовь — любовь огромная и преданность беззаветная. Молю Вас, простите мне то жестокое и больное, что звучало в последнем письме из Петербурга[1005]. Но я писал его в самое трудное для себя время, будучи уверен, что все погибло, что Света нет и что через несколько дней меня уж не станет.

Меня удивляет несказанно, что Вы писали мне в Москву, прося не решать ничего окончательно[1006]: в это время я как раз обдумывал дуэль или в крайнем случае убийство. Получив в Москве письмо, я почувствовал что-то несказанно ласковое и далекое, но я был упорен в своем безумии, и что мог бы я ответить Вам в то время?

К «Piper’y» на днях зайду[1007]. Теперь ко мне пристали здесь читать реферат и я было имел глупость согласиться. Оттого был занят составлением реферата. Но теперь отказался[1008].

Статью для Сборника дал бы с огромным удовольствием, но напишу ли в моем теперешнем настроении[1009].

Христос с Вами. Помолитесь за меня.

Я за Вас молюсь воздыханием безмолвным.

На всю жизнь преданный и любящий Вас бесконечно

Боря.

P. S. Зине пишу. Поцелуйте от меня Дмитрия Владимировича. Я всегда его помню и поминаю воздыханием.

3. З. Н. ГИППИУС

Мюнхен. Середина ноября (н. ст.) 1906 г.[1010]

Милая, милая Зина,

спасибо за радостное письмо. Меня оно поддержало. Я непременно приеду в Париж, но только через месяц или полтора[1011]. Здесь я в совершенном одиночестве, разбитый и усталый. В России мне быть нельзя: там я схожу с ума. Здоровая и благодушная атмосфера Мюнхена начинает успокаивать немного.

Со мной только В. В. Владимиров. Он учится в Академии[1012]. Я же пишу «Симфонию»[1013] и, пока не кончу ее, не в состоянии выехать, потому что целый месяц потребовалось создать атмосферу работы. Если приеду сейчас, то «Симфония» оборвется.

Провожу время тихо и сосредоточенно. По вечерам с Владимировым сидим — молчим: курим трубки. Но тишина говорит.

Со мной был ужасный кризис. Я чуть не умер. Теперь, кажется, тихо выздоравливаю. Будущее мне рисуется одиноко сосредоточенным — холодная размышляющая старость. Но «Свет» в душе моей не погас. Он со мной — «свет». Во что отольется все во мне сейчас, не знаю. Вижу только, что мне есть выход. И этот выход опять идейно гонит меня к христианству.

Богоборство поставило меня на краю могилы, и я увидел тогда безвкусную мерзость смерти. Я остался жить, но во имя долга и света. Что есть долг и свет во внешнем обнаружении для меня, еще не знаю. Люблю Вас. Вы должны это чувствовать. Связан со всеми Вами на всю жизнь — это знаю наверно, но как связан: вот тут есть еще невыясненность для меня. Спасибо, спасибо за память. На днях напишу еще. Любящий Вас всей душою Ваш

Боря.

4. Д. В. ФИЛОСОФОВУ

Москва. Середина марта (ст. ст.) 1907 г.

Милый, глубоколюбимый Дима!

Я удивлен: разве Зина не получила двух моих писем?[1014] Я послал заказными. Скучаю о Вас. Скучно и нудно в Москве[1015]. Все время недомогание: простуда, кашель. Цели впереди — никакой. Руки падают. Это не отчаяние. Я бодр духом. Я готов ждать года внутреннего успокоения. Но сейчас цели — никакой: это факт. Свет будет. Будет новая земля и новое небо[1016]. Мы умрем: мы не увидим будущего. Мы — рядовые, которым не дано начать, ни исполнить. Мне думается, что наш подвиг — истинное сознание и только. И вот я сознаю истинность нового религиозного сознания, но сделать ничего, ничего не могу. И потому хочется повторять без конца: свет впереди — цели никакой. Образочек Ваш со мною. Часто смотрю на него — молюсь. Переписываюсь с Татой[1017]. Сплю. Тону во всякого рода истериках. Но если Вы меня будете укорять, я могу защититься: что же мне делать? Людей нет. Вы — далеко. Люба меня ненавидит. С мамой мне трудно долго быть. Я ни на кого не ропщу. Не унываю. Не падаю духом. Сознание мое ясное. Но с сознанием никуда не уедешь. И вот вдруг становится скучно, скучно. Вздохнешь — ляжешь спать; проспишь до вечера. Вечером сидишь под самоваром. Иногда пойдешь на люди. Люди или злобно на Вас поглядывают, или глядят в рот, соглашаясь со всякой моей ерундой. В первом случае неловко. Во втором скучно.

Остается одно: с самим собой спать, чтобы не чувствовать боли, на людях быть манекеном, чтобы они не коснулись больного места.

Милый Дима, но это все ничего. Мне весело от покорности моей. Бунта нет. Есть тишина. Тишина затворничества, отречения. Помолитесь за меня. Господь с Вами[1018].

Любящий Вас Боря.

5. Д. В. ФИЛОСОФОВУ

Москва. 24 апреля / 7 мая 1907 г.

Воистину Воскрес![1019]

Милый, родной мой всегда близкий и радостный брат Дима!

Радостно было так мне получить Вашу открытку[1020]. Бесконечно виноват перед всеми Вами: не писал. Но каждый час, каждый миг помню — все помню. Это время было очень буйное для меня. Помимо внутренних треволнений (они всё те же), свалилась масса хлопот. 7 рецензий[1021]; кроме того: прочел три реферата: 2 в «свободной эстетике» (кружок музыкантов, художников и писателей, имеющий будущее)[1022] и 1 в религиозно-философском кружке[1023]. Кроме того, свалилось 2 литературных вечера и, что самое трудное, — это 2 публичных лекции, каждая на 2 ? часа чтения[1024]. Обе лекции должны были быть написаны ровно в 10 дней. Вот почему я и не ответил Дмитрию Сергеевичу[1025], потому что эти дни с раннего утра и до поздней ночи писал, писал. Пойду завтра, послезавтра к Котляревскому[1026]. После лекции нервы так пошатнулись, что пришлось бежать в деревню и там залечиваться.

Вторая лекция по картине напоминала лекцию Д. С. Барышень выносили в обмороке: такая была жара[1027]. После лекции начались прения под председательством Брюсова. Любопытнее всего то, что мой давнишний враг и ругатель Яблоновский (из «Русс<кого> Слова») прочел нечто вроде дифирамба обо мне[1028]. Вторую лекцию повторяю по настоянию организаторов[1029]. Кажется, придется повторить и первую лекцию. Все это вместе с рядом других дел и вызывало мое молчание, потому что невозможно писать Вам между делами, а писать внешнее — нельзя.

Ушел я из «Зол<отого> Руна» вследствие скверной выходки Рябушинского против Курсинского[1030]. Если участвую в «Перевале»[1031], то только денег ради, а потом в «Перевале» если и глупые, то во всяком случае честные люди, а в «Руне» нет и этой честности.

Д. С. спрашивает меня, почему ушел Чулков из «Весов» и «Руна»[1032]. Из «Руна», я думаю, он ушел из-за Курсинского, а из «Весов» — из-за всех нас, его ругавших[1033].

Милые, милые мои, как Вас люблю, как надеюсь на Вас! Духом с Вами и в Главном — тверд. С чем уехал, на том и стою. Не принимайте молчание за отдаление. Скоро буду писать подробно и Вам, и Зине, и Дмитрию Сергеевичу. Сейчас же это внешнее письмо: написал второпях. Сегодня — вечер в «Худ<ожественном> Кружке», где я читаю[1034]. Сейчас надо бежать.

Вообще Москва модернизована. Лекция Брюсова покорила ему демократию. Он читал о «Театре будущего». Он произвел такое впечатление, что повторил свою лекцию. Теперь его просят прочесть ее в третий раз[1035].

Моя первая лекция «О символизме в современном русском искусстве» была встречена внимательным недоумением, а вторая «Искусство будущего», кажется, понравилась с<оциал>-д<емократам> и другим. Сейчас приходит депутация за депутацией, прося чтения, но приходится отказывать.

Христос с Вами. Дорогой брат, молитесь обо мне.

Боря.

P. S. Простите внешний тон письма. Пишу между бегами. На днях напишу подробно и толково. Зину и Дмитрия Сергеевича поцелуйте от меня. Христос все победит.

6. З. Н. ГИППИУС

Монреале. 12/25 декабря 1910 г.[1036]

Милая, дорогая Зина,

все эти дни близко чувствовал Вас, Дмитрия Сергеевича и Диму. Пишу — издалека. Мы в Монреале, старом испанско-мавританском городке; из комнаты большая терраса; внизу — обрыв; там — апельсинные рощи; вдали — Палермо; еще дальше — синяя необъятность моря; над головами обрывистые горы, поросшие кактусами; я — счастлив; от счастья хочется протянуть руки; сказать: «Милые мои — не забывайте». Христос с Вами. Я — не один. Целую крепко.

Боря.

Адрес. Italia, Sicilia, Monreale. Ristorante Savoia. A monsieur Boris Bouga?eff. От Аси Тургеневой Зине привет.

В Монреале — вот какой собор 12-го века.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.