Письма Андрея Белого к Е. Ю. Фехнер
Письма Андрея Белого к Е. Ю. Фехнер
1
Берлин. Конец декабря 1921 г.[1102]
Дорогая, милая и близкая мне
Елена Юльевна,
Спасибо Вам за Ваше письмо[1103]. Спасибо за то, что Вы — такая. И спасибо за то, что Вы — есть. Если я не писал Вам, не думайте, что я Вас забыл; наши встречи, наше «вместе» в Вольфиле и особенно наши последние встречи (особенно последняя) — все это лежит в сердце: всему этому радуюсь я. И все это — сериозно.
Я Вам как и никому почти не писал, во-первых, потому, что лишь к Рождеству «утрясся»; до Рождества были: муки ожидания визы в Ковно (3 недели), подыскивание комнат в Берлине (2 1/2 недели)[1104], разные «Wohnungs-Amt»-ы[*]; наконец: встречи с Асей (женой), Доктором[1106], русскими в Берлине, устройство материальных дел, — все это составляло пестроту и рябь переживаний, не позволяющих сосредоточиться и найти себя; не хотелось писать из-под марева; а я еще — в мареве.
…………………………………………………
Да, много сериозного, трагического даже пришлось пережить; и — переживаю еще. Помните, — наши разговоры о том, что мне не на легкое придется ехать. Так оно и случилось: не легка… была встреча с Асей; от встречи же с Доктором, более близкой, я уклонился сознательно (навсегда или на месяцы, — не знаю еще). Только что отправил Михаилу Бауеру письмо[1107], где ему все-все-все свое выкладываю: нелегко мне было составить это послание-бунт против того, как евритмическое искусство[1108] отняло у меня жену (это — факт). Мы с Асей вроде как разошлись, без видимых упреков, дружески, но… но… но…
Как будто душа о желанном просила, —
И сделали ей незаслуженно больно.
И сердце простило, но — сердце застыло:
И — плачет, и плачет, и плачет невольно.[1109]
Да, наша русская дорога[1110], когда вспоминаешь ее перед немцами, то хочется сказать: каждый русский с гордостью может выдвинуть свой лозунг — лозунг Судьбы.
Eine Strasse mus ich gehen,
Die noch Keiner kommt zur?ck.[*][1112]
И тогда по-особенному начинаешь любить наше, вольфильское; и немцам оно нужно, а нам все же надо учиться у немцев; и главное, — полюбить немцев; они — единственные, кто любит нас из европейцев. И это всюду чувствуется в Германии в отношении к русским. А эмиграция (русская) — ужасна: тупа, глупа, глуха, слепа.
…………………………………………………
Но что это я пустился в сторону; я хочу о Вас писать, о том, что Вы — милая, милая, милая, милая. Вот — больше ничего. А там, как знайте; сердитесь на меня, или примите так же просто эти мои слова, как я их пишу Вам: милая, милая, милая, милая!..
…………………………………………………
Что это я так перекидываюсь от темы к теме? Да так — время в жизни моей перекидное какое-то: —
— основываем здесь отделение «Вольфилы» (в Совете: Лундберг, Шрейдер, проф. Браун, проф. Ященко, Вальтер, я, Минский, Венгерова, Ремизов)[1113]; не знаю, пойдет ли: ведь из «вольфильцев» Вольфилы только я один, а у меня пафоса нет: душа моя мрачна… Основали «Дом Искусств»[1114]; влекут меня редактировать журнал; прочел две лекции; еще буду… — Да все это не то: —
— Как жаль, что я не видел Вашей сестры и не получил Вашего письма (ведь в Риге я пробыл лишь от поезда до поезда[1115]: мне не дали остаться!..); Ваше письмо было мне нужно, Елена Юльевна, как вообще нужны Ваши письма. Давайте условимся, что Вы будете мне писать все, все, все, что ни взойдет в голову до… самого невыговариваемого, неудобописуемого. Я такой одинокий сейчас здесь; и всякое Ваше слово — и именно несуразное слово, мне дорого: мне дорого Ваше слово, какое бы оно ни было; захотите меня ругать — ругайте; захотите сердиться на меня (ведь Вы бываете серди-и-и-тая!), — сердитесь; захотите приласкать словом, — приласкайте. Будьте прямы со мной. Правда: со мной можно Вам быть всякой; какой захотите быть, такой и будьте. И я буду — тоже: буду писать и сериозности, и глупости; и о — «сказочном» (хотите?) писать буду.
Но только: смотрите на меня, как на своего друга (не то это слово), как на того, кто близкий и с кем по-всякому возможно быть; и по-всякому говорить. Будьте со мной всякой; и все, все, все пишите — да? Хорошо?
Жду Ваших писем. Пока же еще повторяю Вам: Вы — милая.
Остаюсь искренне Вас любящий
Борис Бугаев.
Мой привет «Вольфиле»; любите «Вольфилу»; привет: Р. В., Штейнбергу, Эрбергу, Соне Каплун, <Надежде> Михайловне, Виссель[1116]. Всем, всем, всем.
Мой адрес. Berlin. W<est>. Passauer Strasse 3. III Stock bei Albert.
____________________________
Ax, как протянута сейчас моя душа к Вам: Вы — милая!
2
Берлин. 29 декабря 1921 г.
29 декабря. 21 года № 3.[1117]
Милая Елена Юльевна,
— вот опять: пишу. И пишу — ни о чем. Из-под гаммы чаще тяжелых чувств блеснет золотое и ясное: «Ни о чем». И это «ни о чем» отдаю Вам. Будьте духом со мною: мне очень тяжело, тяжелей, чем в России, хотя быт жизни — иной: комфортабельный, питательный, часто кафэ-кабарейный. И вот: несмотря на кафэ и на то, что сравнительно с Россией я утопаю в комфорте, — на душу мне навалились тяжелые камни. Встре<ча> с Асей, восприятие фигуры Доктора (иное, чем прежде), самый ритм здешнего антропософского воздуха (я его не критикую: я только не в состоянии установить никакого контакта с антропософами, вышедшими на внешнюю арену жизни), — все это вместе: тяжелый, лежащий на душе камень; идешь к русским, и — русские здесь не те; и среди них вьются кляузы, сплетни; постоянно: в какой-нибудь очередной гадости; не успели организовать «Вольфилу», а уже разные Мине[1118] ведут подкопы; все это закупоривает в себя, а в себе находишь тяжелое; так ищешь друга, а друга нет: Ася, — друг, который сбежал от меня, оставил меня одного.
И часто идешь в пивную; и находишь утешение…. в пиве.
Работа тоже как-то не клеится; <с> сентября до декабря непрерывная тормошня до такой степени развоплотила мою рабочую сосредоточенность, что работаю 1/10 рабочей силы…
Подумайте: одно трехнедельное сидение в Ковно, где у меня не было комнаты, — сидение вынужденное в кафэ оставило след.
И потому-то особенно я протянут весь к Вам: знаете, — за последние недели в Петрограде я так привык к Вам; знаете, Елена Юльевна, я очень по-хорошему, по-человеческому душой привязался к Вам: не забывайте меня. — Да? Нет? Не забудете?
Б. Бугаев.
P. S. Это — третье письмо: пишите, какое вы получили. Буду письма номеровать.
Мой адрес: Berlin. W<est>. Passauerstr<asse> 3, III Stock, bei d’Albert.
3
Берлин. Конец декабря 1921 г. — начало января 1922 г.[1119]
Милая Елена Юльевна, —
Так рвутся навстречу Вам слова; и какие-то невнятные душевные жесты приподымаются; вижу — будущее: хорошие, хорошие разговоры наши мне видятся; приоткрываются какие-то горизонты, но — смутно; милая Вы, хорошая; нет, позвольте на расстоянии Вам сказать несколько хороших, хороших слов… А вот не умею: научите.
Видите, как беспомощно я с Вами говорю; и не в словах дело: в улыбке, в жесте. Хочется Вам сказать: «Спасибо за все!»
Мне очень тяжело сейчас от смутного разочарования: что-то — отходит; и что-то — вспыхивает вдали. И пусть эта вспышка стоит — новой, возможной зарей; а то, на чем поставлена точка, — стерпится, заживет.
Я не говорю ни о людях, ни об идеях, а о какой-то тональности подхода к действительности; но в новой тональности — я вижу: Разумника Васильевича, и Соню[1120]. И — особенно Вас. Вы мне дали радость в последних минутах наших встреч, как смутное обетование, как песнь. И этою песнью Вы мне помогли (Ваше письмо — мне, больному, в Москву, — да, оно было реальным…).
Видите — вновь невнятен, но именно хочется быть невнятным; и «ни о чем». В «ни о чем» — Всё.
Не забывайте меня: пишите.
И пишите всё, всё, всё: как хотите, и что хотите: невнятное, так невнятное; внятное, так внятное.
Ну? Господь с Вами. Вы — милая.
Борис Бугаев.
Passauerstrasse 3, III Stock, bei d’Albert. Berlin. W<est>.
Это — третье письмо Вам.
4
Берлин. Начало января 1922 г.[1121]
С Новым Годом, —
Милая, милая, милая, милая, милая,
Елена Юльевна, —
— вот сколько раз «милая» —
— не с?рдитесь?..
Я все протягиваюсь к Вам: писать хочу. Протягиваюсь, — и не нахожу слов. С тех пор как живу в Берлине — слова облетели; ведь они — листья прошлого; а прошлое мое, 1912–1921 год (десятилетие)[1122], замкнулось в Берлине; и — отлетело все; похоже, что я, как змея, меняю кожу; а, может, без кожи чувствую себя, как… без всего: просто не змея, а человек с ободранной кожей; люди с ободранной кожей, как известно, умирают (не то, что змеи); и собираюсь: не то умереть, не то… остаться жить; но… — словом: что может переживать человек без кожи, кроме боли… Нет: есть; есть любовь к людям, к правде, к маленькому, но настоящему, «так говорит правда»[1123] — какая-то правда во мне говорит; и она — убийственно горькая: ощущаю себя только Фаустом перед «Schale»[1124]. С отодранной кожей остались слова, мысли, лекции, мнения, взгляды: ничего не знаю; даже не знаю, каково мое отношение к жене, к Штейнеру, ко всему, от лица чего я говорил: еще ничего не знаю, ибо еще не знаю, буду ли жить.
Иногда, приходя вечером домой, заваливаюсь с руками на стол; и — не знаю, что делать с собой; иногда укладываюсь в постель с 9 вечера; и лежу с открытыми глазами до 12 часов следующего дня. Может быть, если б видели меня, такого, — отвернулись бы от меня. —
— Вот тут-то хочется рвануться, вскрикнуть и протянуть кому-то — руки: тому, кто эти протянутые руки подхватит; рванусь, вскрикну, протяну руки в Россию (— кто их подхватит?); и — представьте: встаете Вы. И я, с моими стиснутыми от боли зубами, — никому не пишу: пишу Вам — почему?.. Не знаю. Вероятно, доверие есть. И не умею ничего, ничего сказать, кроме одного слова, что Вы — милая…
……Вот!
Отчего Вы не пишете: мне именно от Вас нужны письма, а писем ни от кого (и от Вас в том числе) нет.
Пишите же.
Ваш Борис Бугаев.
P. S. Passauerstr<asse> 3. Bei d’Albert. Berlin. W<est>.
P. P. S. Передайте Соне[1125], что я послал ей 3 письма; и Кларе Гитмановне[1126], что таки (конечно, как же иначе!) потеряли мою корзинку с книгами: я от бешенства стискиваю зубы; эдакое хамство!.. Поставили в критическое положение: без книг Блока не могу работать, не могу издать «Котика Летаева»…[1127] Потеряны рукописи стихов: пусть она нажмет все пружины, чтобы отыскались мои книги.
5
Берлин. 17 января 1922 г.
Милая, хорошая, родная моя
Елена Юльевна,
— как? Не получили Вы моих писем? Ведь я уже до 5 писем написал… Ужасно, ужасно, что кто-то между Петербургом и Берлином рвет письма. Ужасно, что есть чертова иллюзия, будто почта циркулирует; мы пишем друг другу совершенно невинные письма, оплачиваем марки, получаем расписки в том, что письмо отправлено, а — какой-то диавол сидит; и — рвет тупо, бессмысленно письма…
После Вашего письма, преисполнившего меня счастьем, у меня отвалились руки писать Вам: значит, — 5 писем пропали… Пропадет и это письмо…
Обрываю жалобы. Пишу в пространство —
— Милая, — и я люблю Вас; и действительно: Вы — милая, милая, милая, милая, милая. Я люблю Вас — слышите? Одно письмо к Вам я разорвал: оно слишком показалось мне безумным. Убоялся. Но… — простите, но — верьте: бездумно, бесцельно хочу Вам отсюда говорить слова последние; а — рука отклоняет: не позволяет закрепить на бумаге все то, что взвихривается в сознании. Помните, что последний день, вечер, когда мы виделись, лег в моем сердце; глубоко, глубоко врезался; наши последние встречи для меня — радость. Мне кажется, что я — люблю Вас… Да, да… Я помню Вас: к Вам протягиваю руки: любите меня; люблю, люблю, люблю, люблю Вас! Вы — мое цветочное забвение; и Вы — мой друг, настоящий, прекрасный; с Вами я мог бы быть всяким: братом, собеседником, другом, просто маленьким, и — любящим Вас. Не угашайте чувства общения. Не знаю, что пишу: пишу безответственно: (так и принимайте эти слова), но — я хотел бы, чтобы Вы позволили мне словами Вас приласкать: Вы — милая, милая, милая, милая, милая; когда я думаю о Вас, — все зацветает такими душистыми цветами. Не знаю, почему это так, но — это так; вообще, — я ничего не знаю; знаю одно: не забывайте меня, как я не забываю Ваш образ; я протягиваю ему руки, я так хочу слышать Вас, говорить с Вами; и — не говорить, а — вместе слушать сказку. Боже мой, до чего я глуп, что пишу так «ни о чем» Вам. Но не сердитесь; Вы же — мне милая, милая, милая, милая, милая, милая, милая, милая!..
Вот какая нечленораздельная речь моя; это — от той теплоты сердечной, которую я ощущаю, когда вспоминаю наш последний вечер вместе.
Христос с Вами. Любящий Вас
Борис Бугаев.
Мой адрес: Berlin. W<est>. Passauerstrasse. 3. Bei d’Albert.
17 января 22 года.
С Новым годом.
6
Берлин. 28 февраля 1922 г.
Берлин. 28 февраля 22 года.
Милая, милая Елена Юльевна,
(пишу в постели, слегка больной) —
— милая, —
— с какою ласкою я хотел бы ответить Вам. Родная моя, мне близкая, — спасибо. На столе лежит Вам две недели неотправленное письмо; не отправил оттого, что не так оно написано; другое письмо разорвал. Так взволновало, обрадовало меня одно из Ваших писем, что на него хотел бы я ответить всей-всей полнотою души и всей-всей глубиною души; а полнота души моя — где? ущемлена душа; и ущемленные части ее — омертвели; лишь часть души бьется (у сердца); и — маленькая такая, детская: детскими ручками она протянулася к Вам, моя милая; вот — обнимет Вас; и руки — падают: что скажут на эту другие, еще ущемленные, в ущемлении омертвевшие части, когда омертвенье пройдет? Я хотел бы сказать полнотою души Вам на Ваше признанье: «Да! Да будет!»; но полноты души нет — нет давно; ущемлена она; помогите же расщемить мою душу, чтобы вся-вся она, а не живая лишь часть, тихо мне напевающая у сердца о Вас, — чтобы вся-вся она полнотою сказала: «Да будет!» И — да, время скажет: покажет, получит. Пока же — спасибо Вам.
Я хотел бы ответить Вам всей глубиною души, а глубина — замутненная; я вперяюся в душу; и под поверхностью вижу — завеса меня отделяет от происходящего во мне — там, в глубине. На поверхности — плещутся солнечно зайчики; светы и радости искры от Вашего милого, милого, ясного, откровенного мне письма; но может ли двинуться быстро навстречу полузакопанный заживо?; а таким ощущаю себя; пока не выкопаю себя самого, порабощенного в своих собственных неизреченных глубинах — ……Но помогите мне, милая, близкая! И не думайте, что какое-то «но» прозвучит Вам от строчек моих; это «но» есть сознание, что мне пора умирать. Если не верите этому, помогите мне жить; да и Вы и так помогли; Вы в тяжелые, страшные дни моей жизни в Берлине во мне ослепительно высекли «искру» радости, как осветили мне радостью последние дни в Петербурге, как тихо светили мне летом, как изумили весной при приезде (помните — я смотрел все на Вас в «Вольфиле»; и — не узнал, потому что другою, чем прежде, увидел: мне — радостной).
Так протянем с доверием руки друг другу: посмотрим, что выйдет. И да будет, чтобы то, что сейчас между нами, нам было б началом: поволимте продолжения.
Милая — Вы!
Вот и устал уже (голова кружится — болен); на днях еще напишу. А пока спокойной ночи; и — «баюшки-баю». Нежно Вас любящий
Б. Бугаев.
P. S. Passauerstr<asse> 3. III Stock bei d’Albert. Berlin. W<est>.
7
Берлин. 4 января 1923 г.
4-го января. 23 года. Берлин.
С Новым годом.
Милая, милая, милая
Елена Юльевна, —
— как же Вы не получили моего письма, посланного в ноябре, но написанного летом? летом не отослал, потому что оно затерялось в бумагах, а я думал, что послал; послал в ноябре, потому что Вы в воспоминании всегда — «солнышко»: и слова от «солнышка» летнего хотелось послать хмурой осенью. —
— Дорогая, любимая, милая: весь я сейчас протягиваюсь к Вам; хочу взять Вас за руки; и без слов смотреть Вам в глаза; вся Вы мне такая родная и близкая; ради одной Вас, кажется мне, я приехал бы; но… но… но… — тут начинаются не от меня зависимые задержки: надо до-издать, до-писать, до-думаться и до-ждаться своего определенного до конца отношения к Доктору; впрочем: Ефим Яковлевич[1128] Вам расскажет; —
— Хорошая, знаете ли, что я сейчас получил известие: Goetheanum сгорел — весь[1129]; об этом пишут немецкие газеты; мало вероятий, что это — выдумка: погибло единственное в мире здание! Я и не представляю себе, что они переживают; ведь жизнь многих была связана с «Bau»: Ася 7 лет жила им (меня бросила; и все из-за «Bau»; и вот оно — сгорело!). Не могу оправиться от этого известия (сгорело «Bau» в часы встречи нового года). Но чрез всю потрясенность этим событием, — я улыбаюсь Вам: солнышку, весне, жизни, душе, «человеку». Вы — мой друг: и да: будьте солнышком: нить, протянутая от души к душе, пусть станет веселою ёлочною канителью; дорогая моя, — не знаю, какие обо мне ходят слухи; всякие могут ходить; но дело не в слухах, а в человеке; как бы ни казались странными поступки человека, — но «человек» в поступках есть «человек»; надо обращать внимание не на «поступки», а на «поступающего»; о поступках могут говорить, а «поступающего» всегда игнорируют слухи; не знаю, какие они: что я много танцевал, был весел? Так это очень хорошо; что я много пил? Не хорошо: но если бы не пил одно время, было бы хуже.
Жить так, как живете Вы в Петербурге, — здесь жить нельзя; то, что у Вас «лекция Вольфилы», то в Берлине — отплясыванье фокстрота, т. е. нечто адекватное (но Вам, не проведшей 24 месяцев в Берлине, слова мои не понятны: никакого «вольфильства» здесь быть не может. Почему, — опять-таки не растолковать).
Деточка, знаете, как я встречал новый год? Встречал под Берлином, в Saarow’e, у Горького: было 6–7 человек, в том числе Ходасевич: Горький и присные напекли пельменей; ели, пили крюшон (много пили), пели песни, плясали (я вприсядку пошел), водили хоровод и отчаянно дурачились[1130]. (А… в это время… горел… Goetheanum!!)[1131].
____________________________
Не это: не о том; и не о Горьком, и не о слухах обо мне, и не <о> сгоревшем Goetheanum’e, а о Вас, Вас, Вас хочется писать; я не знаю почему, — но когда беру перо и собираюсь писать Вам, у меня с пера срываются такие нежные слова, к Вам направленные. Хочется затвердить —
— милая, милая, милая, милая —
— и этим словом заполнить всю страницу (несколько таких писем не отправил: испугался неожиданной бурности выражений). Вот и сейчас: залавливаю, может быть, слишком ласковые слова к Вам. И пишу — кратко, почти деловито и сухо: никогда не забываю Вас, никогда не забуду. Вы очень, ОЧЕНЬ нужны моей душе: протяните мне Ваши руки и возьмите мои протянутые руки — чрез все расстояние: и скажите мне что-нибудь ласковое-ласковое, чтобы запела душа моя; о, если бы Вы приехали в Берлин; или хоть… в Ригу; тогда я сделал бы все усилия, чтобы пробраться к Вам в Ригу: страшная потребность Вас видеть. Люблю всех, кого любил прежде: особенно Р. В. и Соню Каплун. Но первому писать трудно; второй, — но… нет-нет: как же писать, когда, чтобы тебя поняли, надо писать объяснительный трактат; моя жизнь во внешнем быту столь отлична от Вашей, что не напишешь; оттого и молчу. Не молчит только сердце: и оно хочет цвести Вам навстречу, —
— милая, милая, милая, милая.
Весь, всею душою, всем сердцем
Ваш Б. Б.
P. S. Мой адрес. Herrn Dr. Boris Bugaeff. Victoria-Luise Platz, 9. Pension Crampe. Berlin. W<est>. Deutschland.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.