ПЕРЕХОД РУБИКОНА
ПЕРЕХОД РУБИКОНА
В Христиновку они прибыли семнадцатого утром.
Здесь давно выпал снег, но было еще не холодно. Дул порывистый, по-весеннему теплый ветер. Дороги развезло, и в проталинах стояла вязкая, топкая грязь. Грачи с беспорядочным граем слетались в звонкие стаи. Редкие дымки стлались низко, по-над самой землей.
На станционных путях рядом с их поездом стоял воинский состав. Маршевый батальон с западного побережья Франции. В числе других воинских частей, наспех стянутых, он должен был заткнуть брешь под Черкассами.
Пользуясь тем, что в этот ранний час «сестры во Христе» спали, Глаша соскочила с подножки и подошла к эшелону. В тамбуре одного из вагонов, свесив ноги наружу, сидел молодой солдат и что-то жалостное наигрывал на губной гармошке.
— Эй, парень! Взял бы ты меня с собой, а? — сказала Глаша, указывая на восток.
Солдат, не расставаясь с гармошкой, спросил:
— Вас мэхтест ду, фрау?[22]
— Мне надо в ту сторону, на восток! — еще раз повторила Глаша.
Солдат перегнулся назад и крикнул кому-то в вагоне:
— Халло, Эрих! Хир ист айне руссин! Их вайс нихт, вас зи виль.[23]
В тамбур вышел коренастый пожилой солдат в очках, посмотрел на женщину и спросил:
— Цо то есть надо, фрау? — Этот немец из Кракова был в роте переводчиком.
— Возьмите меня с собой! Мне надо туда, на восток! — Глаша показала в сторону локомотива, укутанного облаком пара.
— Документ есть? — спросил краковский немец.
— Как же, есть! Немецкий документ! Правильный! — заволновалась она, доставая из тряпицы пропуск.
Пожилой взял документ, прочел его и сказал солдатам, собравшимся в тамбуре:
— Айне руссин! Зи хат айнен рихтиг аусгештельтен пассиршайн нах Балаклею унд мэхте митфарен[24].
— Варум нихт?[25] — сказал один.
— Блос вас вирд дер фельдфебель заген?[26] — выразил сомнение другой.
— Золь зи дох унтер ди банк крихен![27] — предложил солдат, игравший на губной гармошке.
— Мы тебя будем ховай под... банка! — перевел ей краковский немец.
— Да, да, я тихо, как мышь, под лавкой! — быстро согласилась Глаша, поднялась в вагон, взяла баул, узелок и спустилась на пути. К ней протянулись несколько рук, подняли ее, ввели в вагон, и Глаша юркнула под первую же лавку от двери.
Здесь было тепло. Женщина положила под голову узелок и с наслаждением вытянулась. Последние два дня она не закрыла глаз. «Сестры во Христе» заняли всю боковую лавку валетиком, а Глаша сидела возле них на своем бауле.
Тепло и какой-то странный запах, идущий от смазанных солдатских сапог, разморили ее, она уснула.
Когда эшелон изрядно отъехал от Христиновки, солдат с гармошкой сказал пожилому:
— Эрих, варум зист ду денн нихт маль нах дер фрау?[28]
Пожилой заглянул под лавку и сообщил:
— Ди фрау шлефт ви айн мурмельтир! Вист ир, зи ист нох юнг унд рехт хюбш![29]
Тогда все отделение по очереди заглянуло под лавку, и большинство согласилось с Эрихом, только солдат с гармошкой сказал:
— Айн ганс магерес кюкен![30]
Снова пошел мокрый снег и залепил стекла. Эшелон, не останавливаясь, сквозь ветер и снег все шел на восток. Затем они долго стояли в Шполе, пока не перестал снег и на станцию не налетели русские самолеты. Тогда эшелон быстро отправили со станции, и они слышали, как бомбы рвались на путях. Паровоз делал судорожные усилия, чтобы увезти состав из-под бомбежки, но все же, как только они выбрались в открытое поле, бомба угодила в паровоз. Солдаты выскочили из вагонов и разбежались по заснеженному полю, где каждый из них в темной шинели был отличной мишенью сверху. И самолеты, заход за заходом, расстреливали эту черную массу солдат на белом и ровном поле.
Когда Глаша проснулась и выбралась из-под лавки, в вагоне никого не было. Сквозь разбитые окна гулял ветер и хлопал дверью. Слышались отдаленные взрывы, треск зениток на станции, рокот пикирующих самолетов, пулеметные очереди. На лавке лежал кем-то приготовленный кусок хлеба с беконом и долька чеснока. Глаша взяла бутерброд и, закусывая долькой чеснока, с жадностью его съела. Потом она подумала, что хозяин этого завтрака обязательно вернется и спросит с нее... Она достала из-под лавки свои вещи и вышла в тамбур. Здесь лежал молодой солдат с губной гармошкой, зажатой в руке, на глазах его, жужжа, деловито суетилась серая мясная муха. Глаше стало не по себе. Она спрыгнула вниз на полотно, упала, поднялась, собрала свои вещи и пошла туда, где, ей казалось, был восток. Ноги ее утопали в снегу, она натыкалась на колючее ограждение и обходила его стороной.
Глаша шла долго, не чувствуя усталости. Сон в вагоне подкрепил ее, и единственное, о чем она сейчас мечтала, была кружка горячего чая, такого, чтобы обжигал грудь.
Солнце было на закате, а она все шла на восток. На снег ложились глубокие тени. Затих ветер. Улеглась поземка, Все явственнее стал слышаться шум моторов — где-то близко проходила дорога. Она ускорила шаг и вышла на проселок, по которому в обе стороны двигались машины.
Глаша подняла руку и перед ней затормозила автоцистерна.
Она торопливо развязала узелок, достала отрез бумажного коверкота и, показывая его шоферу, сказала, ломая русскую речь, чтобы было понятнее немцу:
— Мне надо туда, на восток! Ты берешь меня на машину, я буду давать тебе этот отрез! Смотри, какой гут отрез! Пятьсот марок я за него платила!
Позади цистерны был дощатый помост, на нем человек в овчинной шубе с поднятым воротником и автоматом в обнимку. Из русской овчины выглянул усатый солдат в немецком лобастом треухе и крикнул:
— Хе, Хуго! Вас ист лос?[31]
— Эс ист айне руссин, ди митвиль![32] — крикнул в ответ шофер, высунувшись из машины, затем молча он взял у Глаши отрез, сунул его под сиденье и жестом указал ей место в кабине.
Глаша поднялась в машину. Заскрежетала коробка скоростей, и автоцистерна тронулась. Они ехали час, второй...
Глаша несколько раз ловила на себе тяжелый, оценивающий взгляд шофера.
Дорога легла через лес, густой и темный.
Шофер сбросил скорость, притормозил, вышел из кабины, обошел машину кругом, несколько раз пнул сапогом баллон. Что-то сказал солдату в овчинной шубе и, открыв дверцу кабины, вытащил такую же овчину, бросив женщине:
— Штайг аус![33]
Глаша стала собирать свои вещи, но шофер сказал:
— Ди захен блайбен хир![34]
Она все поняла и, что было силы, вцепилась руками в руль.
Шофер влез в кабину, оторвал пальцы женщины от руля и столкнул ее на дорогу.
Бежать! Первая мысль была — бежать! Казалось, еще можно спастись! Но Глаша знала, что он ее просто пристрелит в спину.
Шофер поднял ее и, показав на дорогу, пошел следом, держа овчину в руке.
Глаша слышала за собой его тяжелые, неотступные шаги.
Метров сто они шли от дороги.
— Хальт![35] — хрипло сказал шофер и бросил на снег овчину. — Ком гер![36]
Сквозь пелену слез и слепящую ненависть она видела все ближе и ближе его глаза, тупые и жестокие... Звериный дух, идущий из его рта, душил ее... Он сжимал руками в брезентовых рукавицах ее грудь, а она думала, как бы уберечь от него спрятанную на груди книжку и документы...
— Хе, Хуго! Дауэртс нох ланге?[37] — раздался крик с дороги, затем продолжительный сигнал сирены и автоматная очередь.
— Хольс дер тойфель![38] — выругался шофер. Он поднялся, выдернул из-под женщины овчину, опрокинув ее лицом в снег и пошел к машине, ворча: — Альс об эр нихт вартен кан![39]
Снова заскрежетала коробка скоростей, мотор заворчал, и машина тронулась.
Снег, залепивший Глаше нос, глаза и рот, подтаял от ее тяжелого дыхания. Холодная струйка потянулась за ворот и привела ее в себя. Она поднялась, сперва на колени, потом, держась за ствол молодой березки, встала на ноги, но тут же упала. Упрямо она поднялась вновь на колени, собрала пригоршни снега, умыла лицо и вдруг, взвизгивая, по-бабьи заревела в голос... Ее узкие, худенькие плечи сотрясались от слез. Потом, всхлипывая, она затихла, встала и пошла в сторону дороги.
Несколько часов тому назад оживленный проселок был пустынен. Она долго шла, проваливаясь в глубокую колею. Наступила ночь. Где-то слышались взрывы, и огненные всполохи поднимались над потемневшим небом. Глаша упрямо шла на восток; у нее еще была злость, которая не давала угаснуть силам.
Среди ночи она огородами обошла Ротмистровку, эти места ей были знакомы с детства. До Балаклеи оставалось пятнадцать верст.
Последние часы под утро ей давались с неимоверным трудом. Чудом уцелевший петух встретил ее утренней песней. Дверь дома была открыта настежь. Глаша вошла в горницу и увидела тетку Раису. В сусликовой шубе и платке, она сидела зареванная на узлах и шмыгала носом.
Глаша молча остановилась у двери и опустилась на табурет.
— Господи, да неужто это ты, Глашка? — перестав всхлипывать, спросила Раиса.
— Я...
— Так мы же к тебе собрались, в Одессу!
— А я из Одессы к вам, в Балаклею...
— Да ты что? Или спятила?! Большевики уже в Белозерье! Смелу палят бомбами! Мой Глебушка бегает по всей Балаклее, подводу ищет... А ты?
— Сами звали, — усмехнулась Глаша. — Не ко двору пришлась, ладно. Отдохнула... — она поднялась и пошла к двери.
— Стой! Стой, скаженная! Тетка я тебе или нет?!.
Но Глаша уже вышла за дверь, пересекла улицу, огороды и пошла к синеющей вдали гребенке леса. Ноги ее слушались плохо, но она упрямо шла вперед, миновала подлесок — вон как он разросся, молодой осинник, — ступила на узкую тропку, но не сделала и ста шагов, как вырос перед ней парень с автоматом:
— Стой! Кто такая?
— А ты кто же будешь? — спросила Глаша, осипнув от нечаянной радости.
— Тебя спрашиваю! Ну!
Теперь Глаша рассмотрела молодого паренька в армейском треухе, в стеганке, подпоясанной немецким ремнем. У него и автомат-то был немецкий, костылем...
— Ты, парень, веди меня к своему начальству, — сказала Глаша и, словно уже начался ее заслуженный отдых, прислонилась к деревцу и закрыла глаза.
Паренек свистнул. Откуда-то из глубины леса послышался ответный свист. Под ногами захрустел валежник. На тропку вышел, поначалу Глаше показалось, мужик, — ан баба, высокая, плечистая. О чем-то она с пареньком пошепталась и, указывая автоматом, с насмешкой сказала:
— Что ж, иди, коли так хочется! Комиссар у нас строгий, не обрадуешься!
Шли они минут пятьдесят. Ее проводница только покрикивала:
— Трошки правее! Вертай налево! Не беги, пуля все одно догонит!..
Вышли они на поляну, их окрикнули. Проводница с кем-то пошепталась, и они вошли в круг, огороженный подводами. Посередине была обширная землянка. Проводница скомандовала:
— Руки вверх!
Глаша подняла руки. Женщина ее всю обшарила, быстро нащупала узелок на груди:
— А ну, вынимай, чего у тебя там!.. — приказала она.
Глаша вынула связанные в тряпицу флакончик, книжку и документы.
Партизанка заглянула в книжку, хмыкнула:
— Святоша, видать! — и, забрав с собой «вещественные доказательства», спустилась в землянку.
Через некоторое время ее крикнули из землянки:
— Вагина, зайди!
У стола сидел нестарый человек, в кубанке, в гимнастерке с расстегнутым воротом. Глаша обратила внимание на его руки, жилистые, сильные и ловкие. Пальцы его касались страниц книжки едва-едва, но точными, верными движениями.
«Мастеровой, наверно, — подумала Глаша, — умелые руки!»
— Ты кто же такая, Вагина? Неужто из Одессы? — спросил он, разглядывая ее пропуск.
— А вы кто, товарищ?
— Я комиссар партизанского отряда. Зовут меня товарищ Яков.
— Моего мужа звали Яковом... — сказала она и, не сдержав себя, уронила слезу. — Скажите ей, чтобы вышла.
— Аксинья, выйди! — распорядился комиссар.
Партизанка, фыркнув, с неохотой ушла.
— Ну, слушаю я тебя, Глаша.
Спустя полчаса для нее затопили баню. Глаша мылась долго, с ожесточением.
Ее накормили и уложили в землянке.
Только теперь к ней пришла усталость. Тело ее ныло, словно после тяжелой и продолжительной болезни, Она уснула и проспала до следующего дня.
Затем Глаше дали сопровождающего. Товарищ Яков простился с ней, и вот где ползком, где в рост, где выжидая, а где и бегом они добрались до расположения нашей части.
Здесь Глашу переправляли, не задерживая, и на лошади, и на машине, и самолетом, пока не оказалась она в том самом городе в тылу, откуда два дня назад вылетел в Одессу связной Бурзи.
В ночь с семнадцатого на восемнадцатое самолетом «У-2» был сброшен с парашютом в пятнадцати километрах севернее села Мостовое Валерий Бурзи.
Валериан Эрихович БУРЗИ (ЕФРЕМОВ).
Направлен Центром в Одессу для связи с Н. Гефтом.
Перед прыжком, как было между ними условлено, пилот поднял ладонь с растопыренными пальцами — это значило, что Буг замерз, и Бурзи мог смело говорить, что перешел Буг по льду.
С трудом он закопал парашют в мерзлую землю, сверился по компасу и отправился на юг.
На окраине села Мостовое он сунул компас в сусличью нору, снял вещевой мешок, чтобы не привлекать к себе внимание, спросил у встречного, как пройти в жандармское управление, и, конечно, пошел в противоположную сторону, не заходя в село. Под хутором Веселый он отдохнул в стоге сена и двинулся снова на юг, нигде не останавливаясь. С наступлением темноты он добрался до хутора Крысово и попросился переночевать. Уже снял с себя стеганку, чтобы подстелить на лавке, как пришли примарь и полицейский, проверить документы.
Примарь бывал в Херсоне и, видимо, знал город. Подозрительно глядя поверх очков, он задавал каверзные вопросы. Но Бурзи вырос в Херсоне и знал в городе каждый дом. Такая проверка для него была, как говорят в Херсоне, «семечки». Он отвечал, позевывая от усталости и скуки.
Сбитый с толку его спокойствием, примарь извинился за беспокойство и ушел вместе с молчаливым, флегматичным полицейским.
Утром Бурзи снова двинулся на юг. Завадовку, где был жандармский пост, он обошел с запада и угодил в Давыдово, но в плавнях встретил людей, которые показали дорогу в обход, горкой. Так Валерий добрался до хутора Галупов и в крайней избе попросился на ночлег.
— Матрена Моисеенко! — представилась ему хозяйка, пожилая женщина с обожженным солнцем лицом, темным, как на старинных иконах.
— Валерий Бурзи! — ответил он, достал паспорт и протянул хозяйке.
— Мне паспорт ни к чему. — Она оглядела его и сказала: — Я вот гляжу на тебя и все как есть вижу без паспорта. Ты, милый, сиганул с самолета, — она каждое слово, словно вырубала ребром ладони, — и теперь тайком пробираешься к морю. Иль брешу, скажешь?
— Брешете, хозяйка! — улыбнулся Бурзи, а улыбка у него была удивительно заразительная.
Хозяйка тоже улыбнулась, настаивать не стала и занялась хозяйством. Она поставила на стол кринку с кислым молоком, отрезала ломоть хлеба, достала ложку, вытерев фартуком, положила на край кринки и села с ним рядом, глядя на него с каким-то добрым участием.
— Маманя, — спросил сын, — гость будет спать в горнице?
— В горнице, сынок, в горнице, — повторила она и пошла стелить.
Утром, когда Валерий Бурзи прощался, хозяйка сказала:
— Если тебе в Одессе будет труба, сходи до моей дочери Верки, она тебе поможет. Вера Филипповна Лыхтарь. Живет она по улице Канатной, в доме номер сорок один.
Хозяйский сын огородами вывел его в поле, показал кратчайшую дорогу и сказал:
— Вчерась ночью приходил полицай, спрашивал, остался ты ночевать или нет. Я ему сказал, что только водицы попил и ушел. Ну, бывай!
Бурзи с благодарностью пожал парню руку и снова двинулся на юг, в сторону моря.
Лиманы он обходил с севера, потому что вдоль всего Николаевского шоссе патрулировали полицейские. А когда его все-таки задержали, отбрехался тем, что вот, мол, пока под Мелитополем рыл окопы, семья эвакуировалась из Херсона, а тут в селе Бузиново у меня тетка учительствует, так не к ней ли, думаю, подались...
Старший полицейский посмотрел его документы — расхождений не было, лицо у человека открытое, улыбчатое, такой врать не станет, ну и отпустили.
Последнюю ночь перед Одессой он ночевал в Нерубайском. В город вошел по трамвайной линии из Усатова, опасаясь полицейских патрулей на мосту. Поднялся в гору и через Слободку вышел на Старо-Портофранковскую улицу. С капитаном Лесниковым он детально изучил план города, поэтому, легко ориентируясь, направился на Канатную, к дочери Матрены Моисеенко.
Вера Лыхтарь приняла его хорошо, дала умыться с дороги, накормила, но приютить у себя отказалась:
— Понимаете, соседи — не приведи господь! Вам у меня никак нельзя оставаться, сейчас же побегут в полицию. Мы сегодня с вами сходим на вечерку к подружке моей, Валентине, — она на этой же улице живет, — поговорим, может, у нее...
Так Бурзи определился на Канатной, в доме номер шестьдесят, у Валентины Пустовойтовой. Хозяйка его была всем хороша, но особенно тем, что не интересовалась, чем занимается, где бывает.