Хозяин

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Хозяин

Я могу рассказать немного: лишь об отношении Михаила Михайловича Яншина ко мне, молодому сравнительно литератору и драматургу, в ту пору, когда мы встретились. Был ли это интерес чисто человеческий, думаю я теперь, или подчиненный тому главному стремлению, главной идее, которой был охвачен МХАТ и которую особенно ярко, на мой взгляд, выражал Яншин?

Мы ворвались в святые стены МХАТа в своих кожаных пиджаках (1971 год), как конница в мирный город, как трубочисты в королевский дворец, как ватага первокурсников в университет, сами лестницы которого давно уже стали мемориальны. Можно говорить теперь что угодно, и сетовать, и судить, но ведь зеленое сукно театра, которое выстилало фойе, буквально пахло нафталином, я это помню. Величественный корабль стоял на мели, живая вода жизни тщетно билась о славную цитадель.

И вместе с тем все было не так просто и совсем не однозначно. Артисты сами не покидают сцену. Кто однажды испытал славу и честь, кто поднимался на самые вершины искусства, кто отдавал свою душу миллионам и получал взамен любовь миллионов сердец, тот всегда хочет остановить мгновенье, все вернуть, что уходит, удержаться на высоте. Разрушить старое — ужасно. Да и зачем? Но в карете прошлого, как известно, далеко не уедешь. Маленькие люди довольствуются малым, кого-то вполне устраивало жить прежними заслугами, в тени эмблем и традиций. Но большой талант всегда недоволен, он, ищет и хочет нового, он слышит звуки и ветер времени в ощущает, как летит оно. И знает: надо лететь вместе с ним.

Мирный город сам отворил ворота коннице, и король сам звал трубочистов во дворец. Идея перемен, жажда нового зрела внутри театра, а не вне его. И разве не сто попыток, снова и снова, сделал МХАТ за свою историю, чтобы быть  ж и в ы м,  с о в р е м е н н ы м  театром, л у ч ш и м  театром на деле, а не на словах?

Меня лично, сказать по правде, мало занимала судьба МХАТа, — извиняет меня, может быть, то, что я вообще стоял далеко от театра, мои первые пьесы рождались как чисто литературные, полупрозаические вещи. Отношение к МХАТу было почтительно-школьным, не более. Мы любили великих артистов, преклонялись перед историей, испытывали почтение к сединам, но мы не застали уже ни одного спектакля, который бы потрясал  н а с, открывал бы  н а м  н а ш е, как это положено театру.

Пожалуй, первый человек, от которого я всерьез услышал, что МХАТ болен, что он требует перемен и возрождения, был  с а м  Яншин. Я удивился. Критике, насмешке, боли, надежде. Казалось, столь великие, всеизвестнейшие люди должны быть полны силы и самоуверенности в лучшем смысле этого слова, гордости и даже гордыни, — имеют право! Но видел я совсем иное: тревогу и простоту.

Я удивлялся всему: маленькой квартирке Яншиных на улице Горького, скромному ее убранству, легкости общения с хозяевами, озорству Михаила Михайловича и его горячности. Знаменитая иконография Яншина, его фотостена, где на десятках снимков Михаил Михайлович изображен, пожалуй, со всеми знаменитыми людьми нашего времени, от актеров до космонавтов, от писателей до наездников и вратарей, эта стена тоже удивляла незатейливостью «подачи»: простые рамки, простые любительские снимки, альбом для себя, а не для показа, личное собрание, в котором не разобраться чужаку без веселого комментария хозяина.

Как велика и как быстра жизнь. Сколько эпох вместилось в одну биографию, и каких разных. Сколько людей, костюмов, городов, театральных зданий, отелей и поездов. Прекрасные поэты, гениальные режиссеры, удивительные женщины, феноменальные ученые — дети XX века, революционировавшего все: общественный строй, музыку, технику, отношения мужчин и женщин, отцов и детей, все на свете. И театр — театр тоже.

О чем бы мы ни говорили, разговор в конце концов сводился к театру. Само собой. И не всегда обязательно ко МХАТу. Театральные дела вообще обстояли не очень весело. А ведь театральная Москва, в сущности, удивительно единый организм, это только кажется, что всяк дудит в свою дуду: все всё знают друг о друге, всё слышат, всё видят, и когда у кого-то успех — это всегда праздник, и новый талант — праздник, а уж новый театр — тем более. И подлинная критика, подлинная оценка талантов и личностей происходит именно в театральной среде.

Теперь я думаю: сколько у Яншина было театров? МХАТ, в который он пришел юношей и в котором сыграл Лариосика, — это был один театр. Затем «тот» МХАТ со временем превратился в нечто иное, совсем в другой театр. Приход Ефремова положил начало еще одному театру — все под той же достославной и многообъемной вывеской Московского Художественного. И были разные студии, и «Современник», который Яншин не оставлял без внимания, и, конечно, театр имени Станиславского, уже подлинное его детище, — здесь мы, кстати, и познакомились на каком-то неважном спектакле: я помню детски огорченную, а затем и гневную физиономию Михаила Михайловича. Разве не болела у него душа, не мучила его судьба молодых артистов и этого театра: заметных, талантливых, полных свежих сил и ищущих, где и как приложить эти силы, к какому делу, чтобы и дело обогатилось, и силы выявились, мечты осуществились? Но там лишь ели поедом режиссера за режиссером и помаленьку друг друга.

А время шло. Время текло, бежало, летело, уходило.

С режиссурой дело обстояло плохо, с драматургией плохо. Что же оставалось актерам?..

Беда, когда театральными делами занимаются люди неталантливые и малопрофессиональные. Но еще хуже, когда ими занимаются без любви к театру, к актеру, к литературе, к поэзии, когда тяжелые слова «отчетность» и «ответственность» ставятся впереди «свежести» и «радости».

Театр — игра, игрушка, коробка с оживающими куклами, мы становимся детьми, играя в театр, и уж безусловно детьми должны быть те, кто играет в эту игру на сцене. Не слишком ли мы стали серьезны? Пришли взрослые дяди, забрали у детей одних кукол, дали других, стали строго следить: так ли играете? в то ли играете? а ну, Петя, выйди вон! а ну, Маша, не кривляйся!.. Почему-то театральное дело сорганизовалось у нас в конце концов таким образом, что множество артистов не занято годами, разбухшие и неповоротливые труппы с дикими потугами рожают полудохлых мышат или великие «действа» на «верняковые» темы, от которых воротит даже тех, кому важнее всего отчетность. Приложить силы некуда, попробовать себя по-настоящему негде. Спасибо, есть еще кино и телевидение. Но ведь они — не театр! И никогда не заменят театра ни зрителю, ни тем более актеру.

«Старики», актеры и режиссеры, давно поняли, что если не они, то кто же будет поддерживать огонь в очаге? Руководящие органы могут помогать или мешать общему развитию театрального процесса, но огонь, дело, игру должны беречь сами актеры, люди театра, художники, поэты, мастера. Кто же, если не они?..

Я видел интерес Михаила Михайловича к себе как к человеку, который может быть вот сейчас, сию минуту нужен, полезен его театру, в с е м у  его театру, но и его конкретному театру, его дому, МХАТу. Необходим был новый репертуар, новые пьесы, нужно было понять и в какой-то степени, видимо, проверить, что предлагают Ефремов, Володин, Вампилов, — это были новые для МХАТа имена. Опыт постановки «Валентина и Валентины», как ни много мы хлебнули с нею мучений, показывал: т а к а я  пьеса  в о з м о ж н а  и даже нужна МХАТу. Надо только преодолеть барьер, приучить, доказать. Мне не забыть хлопот и забот Яншина, его поддержки, его каждодневного участия в той борьбе, которую театру пришлось вести за спектакль. Я мог лишь догадываться, какое напряжение приходилось испытывать ему (как и Алле Константиновне Тарасовой) внутри театра, где так много еще было противников нового, кто не мог или не хотел нового, не верил в перемены, не воспринимал, в частности, и моей драматургии. А в портфеле театра уже находился «Старый Новый год», и все понимали, что «пробивать» эту пьесу будет еще сложнее.

Мы встречались много: на худсоветах, спектаклях, на обсуждениях, на репетициях. Началась работа над пьесой Заградника, печальное «Соло» вспоминается теперь, как одно из пронзительных театральных переживаний: как ужасно и беспощадно исполнилось то, что приходило невольно в голову каждому, кто видел этот спектакль: что для многих исполнителей он может оказаться последним. Как тревожно, как бережно играл здесь Михаил Михайлович, как много говорил он со сцены (и мне, мне тоже!) того, что не мог сказать в жизни из-за деликатности или недостатка времени. Да и как говорить о стариковском, о надвигающемся, об остающемся, о несвершившемся, о непреходящей тоске по ИСКУССТВУ, ПО ТЕАТРУ, по живой переливающейся ЖИЗНИ?

Почему-то мне особенно запомнился один день, одно утро. Наверху, в мхатовских мастерских, куда так нелегко подниматься по неуютной каменной лестнице на третий этаж, мы смотрели и обсуждали макеты к новым спектаклям. Все ходили, стояли, говорили в конце огромного гулкого помещения; зимний серый день светил в высокие окна; рядом работали рабочие, красили декорации. Это была изнанка Игры, заготовки: так дети строгают чурки или собирают камешки, еще не играя, а лишь готовясь к игре… Михаил Михайлович сидел с кем-то на тесном диванчике, в пальто внаброску, вдруг устал, или задумался, губы совсем синие, прикрыл глаза. Кругом шумели и ходили молодые, быстрые, спорили, ругались, светили лампами на макет, разгоняя тусклый свет дня… Он не мог ничего оставить, ему надо было самому, самому увидеть (так же как прочесть, пощупать, послушать), лезть в третий этаж, в лестницу, тоже спорить, одобрять одних, возражать другим. Лицо его озарялось, когда он слушал тех, кого любил. И становилось хмурым, бранчливым, почти презрительным, когда дурак нес высокопарную чушь… Он сидел грузно, по-стариковски, по-хозяйски, а вокруг шумела и действовала впущенная им в хозяйство молодежь. Он смотрел: как они, что могут?.. Жизнь была прожита с одними, а теперь пришли другие. Это всегда нелегко, а надо  у м е т ь  быть живым, заинтересованным, придирчивым, доверяющим, исследующим, а не брюзжащим и все осуждающим.

Он усаживал рядом, обнимал, глядел с нежностью, хотел услышать (и чтобы подробно), что пишется, о чем, — его занимали и роли и концепции. Я отшучивался — он тут же принимал шутку, сам рассказывал побасенку. Или шепотом спрашивал про макет, который все еще обсуждался: «Неужели это хорошо?» Веря в главное, всегда хорошо испытать сомненьем детали. Он сомневался, он пробовал, он был внимателен и  у ч и л с я — это было видно по его глазам.

Я знал, как он защищает меня без меня, хорошие говорит слова. Разумеется, я был благодарен ему. Но не это было главным. Я видел и понимал его одержимость, его боль и тревогу, — он не мог не чувствовать этого. Я ощущал его внимание, он — мое. И я думал: старик, который учится, — не старик. Человек, у которого на плечах хозяйство, держится до конца. Кто ведет за руку другого, тот мало думает о себе. Кто не перестает играть — тот ребенок.