ОБМАНЧИВАЯ ТИШИНА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ОБМАНЧИВАЯ ТИШИНА

Хозяин маленькой книжной лавки на 24-й улице с удовольствием опустил полдоллара в ящик кассы. Невысокий человек в черном пальто вежливо простился с ним и вышел, положив в карман «Листья травы» Уолта Уитмена. Хозяин лавки рисковал: человек мог оказаться членом какого-нибудь религиозного братства или, что еще хуже, пинкертоновским сыщиком. Тогда, конечно, поднялся бы шум — честный американец не должен торговать книжками поэта, который осужден и церковью и газетами. Хозяин лавки мог, конечно, давным-давно сжечь «Листья травы» в камине, но книжка стоила денег…

Трухильо перелистал принесенный другом томик, равнодушно отложил. Марти покачал головой.

— Я допускаю, что этого человека могут недооценивать, не понимать и даже подвергать гонениям неучи и святоши. Но когда Уитмена недооценивает литератор — я поражаюсь. Уитмен — великий поэт.

— Лично я предпочитаю Бодлера, — ответил Трухильо.

— Бодлера? С его презрением к «низкой толпе»? Энрике, уж если тебе столь по сердцу французы, взгляни на Сюлли-Прюдома, у которого есть и широта взглядов, и благородство, и величие тем, и страсть, кипение, суровость. Сюлли-Прюдом — поэт, потому что он любит людей. А Рембо? Рембо, чья жизнь — образец победы чести и мужества над властью бесплотных химер? Он писал, что поэзия должна отказаться от будничных дел, а сам пошел на баррикады Коммуны. И с ним был Верлен, тот самый любитель коньяков и ликеров, о котором ходило столько сплетен. Он стал глашатаем семьдесят первого года! Вот с этими французами, а не с Бодлером еще можно сравнивать Уитмена.

— Ты говоришь так длинно, Хосе, — отшутился Трухильо, — что я стараюсь всегда с тобой соглашаться. Хорошо, я отдаю должное демократу Уитмену, поэту, который не бреется и не стрижется. Но, Хосе, разве Бодлер не великий мастер?

— Малларме писал, что там, где господствует одно мастерство, веет холодом. А наш Эредиа умел вкладывать в стихи не только мастерство, но и биение своего искреннего сердца…

Они проспорили о судьбах и долге литературы допоздна, хотя ясно высказались уже в первых фразах. Трухильо ушел, сердито махнув рукой. Как может Марти ставить утонченного Бодлера ниже Уитмена! А Марти, оставшись один, достал с полки стопку чистой бумаги. Каждая хорошая книга, войдя в его жизнь, словно подхлестывала, давала новый толчок, заставляла брать перо, превозмогая усталость и желание лечь в постель и просто-напросто спать, спать…

Добрый Педро, мной ты недоволен,

Оттого, что вопреки приличыо

Отрастил я волосы по плечи…

Одинок я, молчалив и бледен,

Ужин мой — кусок сухого хлеба,

И гнетет меня все та же дума:

Как людей освободить от рабства,

А тебя от праздности позорной…

Он не собирался отдавать эти стихи в печать, но дорожил ими. На папке, где они хранились, он надписал: «Свободные стихи». Рожденные в мечтах о свободе, они не сшивались из чужих лоскутов.

На хлеб я заработал. Час настал

И для поэзии моей любимой.

Рука моя, ты целый день трудилась,

С листа на лист переносила цифры,

Как грузчики — тяжелые тюки…

Каждое стихотворение — частица его жизни, оставшаяся на бумаге. Сколько умоляющих писем пришло с Кубы, сколько раз, сжав руками голову, он пытался сломить себя!

Смирись, покайся, преклони колени,

Как червь во прахе, ползай, извиваясь,

И робко руки богачей целуй…

Прославь порок, превозноси тщеславье,

И превратится в золотое блюдо

Пустая миска на твоем столе…

В холодные, мрачные ночи, когда одиночество чувствовалось острее всего, к нему приходили мысли о смерти.

Тираны! Обрекая на изгнанье,

Вы заживо хороните людей,

Но окажите милость человеку —

Пускай палач ваш, злой и низколобый,

Возьмет кинжал из самой твердой стали

И в грудь вонзит тому, кто обречен

В изгнании влачить пустые дни.

Не смерть страшна. Ужасно мертвым жить…

Но он гнал от себя эти мысли, и строки снова звучали надеждой.

В час же, когда звездоносец из чаши

Выльет живое вино целиком;

В час тот, когда целиком свое сердце

Он извлечет из груди и раздаст

Людям на пиршество и на праздник, —

Звезда в этот час, как в покрывало,

В свет человека того завернет…

И человек, что жить не боялся,

Поднимется в жизни еще на ступень…

На столе, рядом с листами черновиков, стояла чашка давно остывшего кофе. Кубинского кофе.

В стране чужой мы позабыть не в силах

Родных лугов душистые цветы,

Родных лесов тенистые деревья.

Мы, как в тумане, бродим на чужбине…

Город начинал просыпаться. Люди уже запрягали лошадей и хватали трубки телефонов, месили тесто и торопливо целовали спящих детей. Но ничего этого не было видно из комнаты…

«Вот мои стихи. Такие, как есть. Поэзия должна быть честной, и я всегда хотел быть честным до конца… У каждого человека свой облик, у каждого поэтического вдохновения свой язык. Мне нравятся сложные созвучия, стихи — скульптуры, стихи звонкие, как фарфор, стремительные, как полет птицы, пламенные и всесокрушающие, как поток лавы… Мне хотелось быть верным самому себе, и, если даже меня сочтут грешником, я не устыжусь своего греха».

Марти мог отнести «Свободные стихи» в издательство, где полным ходом печатался сборник «Исмаэлильо». Однако он поборол соблазн и положил их на полку.

— Им рано идти в мир, — сказал он Кармите. — Я буду работать над ними еще…

Зима прошла в упорном труде. По-прежнему первую половину дня отнимали счета в конторе «Лайонс энд Компани», а вечера были отданы очеркам и стихам. Чувствуя опасения Альдрея, Марти старался маскировать политическую остроту в материалах для «Ла Опиньон Насьональ». Он писал о встрече боксеров в Нью-Орлеане, о новых и старых поэтах Франции, о Гарибальди, о Джесси Джеймсе — знаменитом бандите. Но даже в этих материалах он умел раскрывать звериное лицо мира капитала. Наконец он пишет свое «Письмо из Нью-Йорка».

Соединенные Штаты била стачечная лихорадка. На западе бастовали металлурги и горняки. В штатах Нью-Йорк и Нью-Джерси прекратили работу железнодорожники и грузчики. Самая крупная рабочая организация Америки тех лет — «Благородный орден рыцарей труда» — поддерживала стачки, воплощая в жизнь свой лозунг: «Удар по одному — ущерб для всех».

21 марта 1882 года Каракас, а спустя несколько дней и остальная Латинская Америка читали слова Марти: «…B газеты врывается множество новостей: юбилейные торжества, битвы в конгрессе, сообщения о грозных мятежах, вспыхнувших в молодых городах далекого Запада и представляющих собой лишь робкие опыты грядущего переворота, к которому приведет страну (США. — Л. В.) борьба людей труда с людьми капитала…

Все видят, как объединяются богачи, чтоб защититься от требований бедноты. В этой стране должны быть выработаны — хоть это и кажется преждевременным пророчеством — новые законы как для людей, живущих трудом, так и для людей, которые этот труд покупают. На исполинской арене разрешится, наконец, исполинская задача. Здесь, где трудящиеся так сильны, они будут бороться и победят. Решение задачи запаздывает, но не снимается. Отказаться от решения — значит оставить все зло в наследство нашим сыновьям. Мы должны жить в наше время, бороться в наше время, смело говорить правду, ненавидеть благополучие, добытое ценой бесчестья, и жить мужественно… В других странах мы наблюдаем национальные распри и политические бои. В этой стране разразится грозная социальная битва…»

Карлос Карранса, аргентинский консул в Нью-Йорке, регулярно читал «Ла Опиньон Насьональ». Раскрывая эту газету, он первым делом отыскивал очерки, подписанные «М. de Z.». Консул очень хотел, чтобы Марти читали и в Буэнос-Айресе.

Карранса нанес кубинцу визит, сразу отметив про себя, что поэт живет более чем скромно.

— Аргентина хочет учиться у мира, — неторопливо говорил консул. — Кроме машин и других товаров, мы хотели бы импортировать из США и знание жизни этой, без сомнения, великой страны. Сейчас Аргентина бедна, мой доктор, и вы знаете это. Но разве не хотелось бы вам поработать, чтобы приблизить время ее расцвета?

Марти не пришлось долго уговаривать. Он радовался любой возможности послужить своей большой американской родине. 15 июля после предварительной переписки с сеньором Митре-и-Ведиа, владельцем крупнейшей ежедневной газеты Аргентины «Ла Насьон», он отправил в Буэнос-Айрес первую корреспонденцию.

Работа для «Ла Насьон» оказалась весьма кстати, потому что Каракас перестал печатать Марти. Гусман Бланко, очень внимательно прочитавший «Письмо из Нью-Йорка», наконец, узнал тайну инициалов «М. de Z.».

Альдрей и Уго Рамирес были очень расстроены.

— Я не могу понять, как Бланко пронюхал об авторстве Марти, — сокрушенно говорил Альдрей.

— Теперь это уже все равно, — трезво отвечал Рамирес.

— Да, пожалуй. И зачем он только полез в политику! Лучше бы писал об искусстве. Помнишь, как он описывал оркестр? Корнет-а-пистон издает синие И оранжевые звуки, фагот и скрипка — каштановые и берлинской лазури… Белым ему представлялся звук гобоя.

— Моя дочь перечитывает «Исмаэлильо». А Элой Эскобар говорит, что эти стихи напоминают ему лучшие народные песни Испании. — Рамирес значительно поднял брови. — Очень, очень жаль, что ты потерял такого автора, Альдрей. Марти большой мастер.

А «большой мастер» не знал отдыха. Иногда он переделывал написанное по шесть или восемь раз. Он продолжал учиться у великих прозаиков. «Глубочайший наблюдатель и выдающийся мыслитель», — так отзывался он о Бальзаке. «Золотым резцом», по его выражению, работал Флобер.

Вчитываясь в написанные этими гигантами страницы, кубинец отнюдь не собирался копировать их стиль или приемы. Он постигал сокровенные глубины их мастерства, потому что хотел писать так, как до него не писал никто, хотел удесятерить силу слова, придав своему испанскому языку энергию и лаконичность английского, строгость и изящество французского, певучесть и красочность итальянского. Он хотел, как казалось друзьям, невозможного…

В один из душных июльских вечеров к нему пришли Энрике Трухильо и Флор Кромбет.

Марти сидел за столом, писал ответ на письмо из Буэнос-Айреса. Голубой листок с монограммой сеньора Митре, издателя «Ла Насьон», лежал перед ним.

«Ваша статья, — писал кубинцу Митре, — будет прочитана с огромным интересом в Аргентине и соседних странах… Но не следует критиковать отдельные факты жизни США так резко, дабы не создать ложного впечатления, что газета начинает кампанию на низвержение великого северного соседа… Прошу извинить меня за непозволительную грубость, но газета — это тоже товар, который должен соответствовать спросу…»

— Так, — сказал Кромбет. — Ну и что же ты им пишешь?

— Вот послушай: «Я не верю, что хорошим фундаментом нации может быть фанатическая приверженность к материальному богатству, которая лишает людей веры и надежды и развивает их однобоко… Несомненно, что группа честолюбивых людей (в США. — Л. В.) замышляет коварные планы, которые не могут успокоить страны нашей Америки. Но я по-прежнему буду воздавать должное нации, в которой все люди могут свободно обсуждать интересующие их проблемы…»

— Так, — сказал Кромбет. — Очень вежливо.

— Митре боится, — сказал Марти. — Он очень боится, что янки отвернутся от Аргентины и их капиталы уплывут куда-нибудь в Перу. Он заслуживает резкого ответа, этот газетный король, решивший, что может не только покупать информацию о новостях, но и диктовать мне мое мнение о них. Однако я отвечаю ему мягко, потому что Аргентина, как и вся наша Америка, которая читает «Ла Насьон», должна и впредь знать правду о янки. Ведь если Аргентина будет, подобно страусу, прятать голову под крыло, ее ждут большие беды. Янки не шутят, друзья, вспомните сенатора Хоули…

Вошла Кармита, неся на подносе печенье и кофе.

— Это, конечно, не такой кофе, как в Гаване, — сказала она шутливо. — Но потерпите, кажется, республика победит уже скоро.

Кромбет встал, выпрямился, предложил обсудить планы дальнейшей борьбы. От кубинцев, живущих в Санто-Доминго, Гондурасе, на Ямайке, идут хорошие вести. В Кайо-Уэсо создан новый революционный комитет…

Марти помолчал, потом ответил медленно и твердо:

— Да, тишина кончается. Она была обманчивой, она растила новые бури. Пора действовать настает.