ПОБЕДА НАД ПЫТКОЙ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПОБЕДА НАД ПЫТКОЙ

Уже третий раз Марти плыл дорогой Колумба, и снова она была для него грустной дорогой.

Серо-свинцовая Атлантика угрюмо вздымалась вокруг «Альфонсо XII», и корабль, вздрагивая от киля до клотиков, ронял клочья дыма в пенную борозду за круглой кормой. Пассажиры предпочитали отсиживаться в каютах, и никто не мешал Марти подставлять лицо мокрому соленому ветру, стоя между канатных бухт у бугшприта.

Мысли мелькали беспорядочной чередой.

Опять ссылка, опять одиночество. Пепито, наверное, сейчас гуляет с Кармен. Мама плачет, отец курит. Агилера и Гомес — что с ними? Генерал Бланко требовал лояльности. Сначала они берут Кубу за горло, а потом требуют радостных гимнов. Нет, достоинство и человека и народа упруго, ущемите его — и почувствуете силу противодействия. Десять лет войны позади. Если верить испанским попам, конца кровопролития пожелал сам святой Яков Компостельский, покровитель королевства. Что же, благочестивые проповедники могут провозглашать что угодно. Чем больше провозглашений, тем больше пожертвований. А кровь льется снова, ее не остановить суесловием и молебнами.

Агустино Сендеги не успел сделать кольцо из звена каторжной цепи. А обручальное стало велико, сустав еле удерживает его. Кармен не хочет ничего понимать. Новый завод отца ей дороже, чем свободная Куба. Он, Марти, думал, что сможет примирить любовь и долг, но пока что — нет, это ему не удается…

— Добрый вечер, дорогой доктор, я думал найти вас в салоне…

Марти резко обернулся. Высокий человек с обветренным лицом стоял перед ним, заложив руки за спину. Марти узнал его. Полковник побежденной республики Рамон Роа, один из тех, кто подписал Санхонский пакт, плыл в Испанию, чтобы попытаться заставить правительство выполнять обещания.

Когда на бортах и мачтах «Альфонсо XII» зажглись ночные сигнальные огни, разговор двух кубинцев еще не был кончен.

— Вы правы, полковник, мир — великое благо, но мир в Санхоне — позор! Куба больна не от войны, а от рабского порабощения. Наша страна созрела для независимости, и реформы Санхона — лишь причиняющие боль перевязки на ране, которая ждет смелой руки хирурга…

— Послушайте, Марти, Куба устала. Никто не хочет воевать…

— Куба устала, это так. Но жаль, что сюда, в океан, не доносятся выстрелы из Орьенте — лучший ответ на слова о нежелании сражаться. Разве мишура внешних свобод может обмануть народ? Разве не остались в земле Кубы корни чуть отступившего зла?

— Не будем спорить, дорогой Марти, — вдруг неожиданно мягко сказал Роа. — Мы оба рождены на Кубе…

«Альфонсо XII» рассекал тьму слабо освещенной стрелой бугшприта. Звуки неспокойного ночного моря сливались в глухой ропот.

Роа, высокий и грустный, ушел в каюту, и на сердце у Марти стало еще тяжелее. Вот и еще один солдат устал, сдался, стал вымаливать милости. А ведь это его песню запевали мамби:

Когда над траншеей черной

На грозном ветру — знамя Кубы…

Губернатору Сантандера, куда 11 октября 1879 года прибыл корабль из Гаваны, было в высшей степени наплевать на ссыльных вообще. Он осуществлял «строгий надзор» прежде всего за контрабандой рома и сигар. Сказывалась личная заинтересованность.

Марти понял это и не замедлил уехать в Мадрид.

Он помнил бурный водоворот республиканского Мадрида, красоту его революционного духа и энтузиазм. Теперь ему казалось, что время остановилось и для города на берегах Мансанареса нет ничего важнее свадьбы Альфонсо XII Бурбона с австрийской и венгерской принцессой Марией Кристиной.

Оставив чемодан в дешевом пансионе на узкой улочке Тетуан, он отправился искать давних друзей. Их оставалось совсем немного — старый Берналь, заседавший теперь в кортесах, как один из. трех вест-индских депутатов, да несколько завсегдатаев театра «Эспаньоль».

Мадрид был чужим, холодным. «Я не нашел здесь ничего, что было бы достойным восхищения, — ни театров, ни кружков, ни собраний в Атенео. Ничего».

На почтамте ему дали несколько писем — от Кармен, матери, Вионди, Аскарате. Вионди писал о делах и обещал помогать семье, Аскарате сообщал о ссылке Агилеры и Гомеса в Африку, мать заклинала его беречься от простуд, а Кармен…

«Сто кинжалов не причинят мне столько боли, — записывал в дневнике Марти. — Она не хочет понять меня…»

Дела, порученные ему в спешке Вионди, не отвлекали от мыслей о доме: «Мне тяжело, я хочу убежать от самого себя — ведь я оторван от родной земли, от ребенка, головку которого можно поцеловать. Я покинул их, чтобы сильнее их любить».

По вечерам он шел в музей Прадо к любимому Гойе или просиживал в зале Национальной библиотеки над грудами Монтескье и Руссо. Он с грустным сожалением смотрел, как жадная до зрелищ уличная толпа приветствует спектакль королевской свадьбы — «бесполезную, помпезную византийскую церемонию…».

В конце концов он заболел и по ночам будил хозяйку пансиона долгим кашлем. Добрая толстуха носила жильцу горячее молоко и грелки. Право же, он заслужил это, он был таким скромным и бледным, вежливым и одиноким. И к тому же пока что платил вперед.

Старый Берналь привез доктора, а когда тот ушел, оставив листки с рецептами, сказал с хриплым вздохом астматика:

— Ты сам себя сжигаешь, Пене…

Едва поднявшись на ноги, Марти отправился к депутату Мартосу. Вионди считал, что Мартос стал «способным координатором либеральных сил», и надеялся, что он сможет хоть чем-то помочь Марти в защите дела Кубы. У Марти были основания не соглашаться с Вионди — он помнил речи Мартоса на сессии кортесов в первые дни Второй республики. Но он все же пошел к «координатору» — «пусть никто не упрекнет меня в том, что я не использовал все средства».

У Мартоса была вытянутая, странной формы голова, очки в черной оправе сидели косо. Депутат был наслышан о Марти прежде, но особого значения этой фигуре не придавал. И вот теперь в течение двух часов он не переставал удивляться фанатической, как ему казалось, убежденности сосланного поэта.

— Санхон — это обман, — быстро говорил Марти, — в стране нет мира, Кубой по-прежнему правят страх и ненависть. Нам обещали реформы и амнистию, а каторжные тюрьмы Сеуты, Чафаринаса и Махона[31] набиты секретно высланными патриотами.

Революция живет в сердце каждого, Куба видит, что реформизм — ложный путь, что ему не суждено погасить огонь борьбы, потому что не в интересах испанцев покинуть остров…

«А ведь он прав, — вдруг растерянно подумал Мартос. — Или его дорога войны, или, как прежде, испанский гнет. Третьего не дано…»

На следующий день они встретились в кортесах. Марти сидел на галерее для публики, и горькая усмешка кривила его губы. Ничего, пусть Мартос, как попугай, повторяет с трибуны услышанное вчера. Лишь бы его услышали депутаты. Чем он кончит, чего потребует?

— …Прошу милости для несчастного острова. Лучшей щедростью его величества в связи с бракосочетанием была бы обещанная эмансипация рабов…

Марти поглядел на Берналя. Старик тонул в кресле, устало склонив голову.

«Не верит, — подумал Марти. — Поддержит, конечно, Мартоса, но уже ни во что не верит…»

Мартос взглянул на Марти, чуть развел руками, словно говоря: «Я сделал все». Марти вежливо кивнул.

Спустя месяц Вионди читал письмо Мартоса: «Марти произвел на меня такое впечатление, что я должен тебе сказать: он самый талантливый человек, которого я знаю».

Вионди вздохнул, сунул листок в конверт. Мартос не открыл Америки этим отзывом. Где-то сейчас Пепе? Что он делает?

А Марти собирался в дорогу. Ничто не удерживало его в Испании. Министры короля так и не отменили рабства. Призывы Роа не помогли, и Марти стал свидетелем исполнения своих предвидений, свидетелем бессилия либералов. Он жалел только одного из них — Берналя, и только старик что-то значил для него теперь во всем Мадриде.

Марти покидал Испанию, но путь его лежал не на Кубу. Билет на родину был слишком дорог: ссыльные могли заплатить за него лишь публичным отречением.

В канун отъезда он перечитывал последние письма. Кармен всегда хотела для него должностей и чинов, а он оставался опасным безумцем. Теперь она уехала с Пепито к отцу, и конверты со штампом Камагуэя леденили ему ладони.

«…Трудности громоздятся на моем пути, — написал Марти Вионди в тот вечер. — Но они предназначены для меня и ни для кого другого. Во мне борются долг перед страдающей родиной и семейный долг, каждый из которых требует принести другого в жертву. Это молчаливая пытка. Однако было бы трусостью взять на себя большую ответственность, а в тяжелый момент сбросить ее… Легко преуспевают лишь те, кто не боится быть несправедливым.

Пусть все, что предназначено мне, придет. Без слабости и усталости я протягиваю свои руки навстречу».

В Париже Марти встретил Огюст Вакери. Они познакомились еще в январе 1875 года, и теперь Вакери устроил обещанную тогда встречу с Гюго. На улице Клиши, 21 кубинец и француз вошли в полутемный подъезд и поднялась на пятый этаж.

К сожалению, не сохранилось документов, достоверно повествующих о беседе двух гениальных сынов своего времени. Мы знаем лишь, что Марти записал: «Наш век и Гюго неразделимы…»

3 января 1880 года Марти шел по улицам Нью-Йорка. Он решил сразу испробовать свой английский и после нескольких бесед с упитанными полисменами разыскал дом кубинца Мануэля Мантильи. Дон Мануэль и его жена Кармен Мийярес, которую друзья звали просто Кармитой, сдавали комнаты внаем.

Марти купил большую бутылку хереса, и обитатели дома Мануэля Мантильи подняли бокалы «за здоровье доктора». В тесной гостиной стоял шум, знамя Кубы над камином, словно в бою, заволакивало синим дымом. Марти снова был среди друзей.

Как и всякого новичка, его неудержимо тянуло на улицу. В тот год, на его счастье, нью-йоркская зима была теплой, снег таял, едва выпав. Все же Кармита заставила Марти истратить кучу денег, и он стал похож на стопроцентного янки: тяжелое широкое пальто, калоши, теплый шарф и шляпа знаменитого фасона «дерби».

Теперь простуда была не страшна. Изучая Нью-Йорк, Марти медленно проходил мимо хмурых фасадов Уолл-стрита, улыбался при виде деревенских домишек, уцелевших в районе 59-й улицы, пил жидкий кофе с молоком в крохотных закусочных на углах, катался на поездах городской железной дороги, грохотавших над улицами по стальным пятиметровым эстакадам и пугавших впряженных в фаэтоны лошадей. Он покупал каракасские газеты и кубинские апельсины, слушал песни негров в Гарлеме и сравнивал бульвары Испанской Америки с претенциозной Пятой авеню. К вечеру пляшущий свет газовых фонарей ронял на его усталое лицо неверные блики. Он шел домой, а Нью-Йорк по-прежнему гудел и свистел, кутался в драные шарфы и норковые манто, спешил и фланировал, стенал и улыбался, покупал и продавал… Почти полуторамиллионное сердце Соединенных Штатов 1880 года восхищало и подавляло своей грандиозностью.

Внешне все было действительно великолепно. Почтенные дамы раздавали бедным бесплатный суп, в Метрополитэн-опера пела Аделина Патти, а «Общество толстяков», куда мог быть принят каждый, кто достиг, веса в двести пятьдесят английских фунтов, насчитывало уже более тысячи человек.

На деле было другое. Соединенные Штаты переживали трудные годы экономического становления.

Минуло едва тридцать лет с того дня, как у Тихого океана на маленькой мельнице Суттера были найдены первые крупицы желтого металла — микробы, заразившие страну золотой лихорадкой. Как ни странно, больше всего золота осело в карманах Корнелиуса Вандербильда, который и не думал ездить в Калифорнию. С шестизарядным кольтом в руках он грузил золотоискателей на свои суденышки, отправлявшиеся к берегам надежд. Теперь этот джентльмен носил сшитые в Париже сюртуки, прятал кольт в письменный стол и откровенничал с прессой: «Что мне законы? Разве у меня нет власти?»

Отгремела великая гражданская война между Севером и Югом, между свободой и рабством. Из недр Аппалачских гор, из рудников Огайо, Индианы и Иллинойса потекли угольные реки, подвластные воле еще одного нувориша — Марка Ханна. Уже родилась «Стандард ойл компани», и Рокфеллер хладнокровно разорял мелкую нефтяную сошку.

Темп жизни убыстрялся все более. Уже не осталось свободных земель на востоке, города росли не вширь, а ввысь. Два плечистых висконсинца, Армор и Свифт, прославили Чикаго консервами из пахнущей конским потом «говядины». Словно гигантский стальной бич, страну перехлестнула трансконтинентальная железная дорога. Вместе с дымом в паровозные трубы вылетали надежды мелких акционеров. Спекулируя их доверием, Джей Гульд, которого Гвен назвал «проклятием Америки», заграбастал четверть миллиарда.

«Migt is right» — «Кто силен, тот и прав». А силен тот, кто богат. Суды над высокими мошенниками заканчивались оправданием подсудимых или не начинались вовсе. Судьи стоили недорого в стране, где продавались сенаторы, министры и президенты.

Казалось, что ничего не поделаешь. «Each man for himself» — «Каждый за себя» — гласил еще один одобренный Всемогущим Долларом принцип. Но Справедливость, Честь и Человечность нашли своих защитников.

Весной 1864 года выступления рабочих заставили законодателей штата Нью-Йорк отказаться от принятия антизабастовочного билля. В том же году бостонский слесарь Айра Стюарт организовал Ассоциацию рабочей реформы для борьбы за восьмичасовой рабочий день. Это движение поддержали Уэнделл Филлипс, в недавнем прошлом крупнейший деятель аболиционизма, Уильям Сильвис, вожак профсоюза, объединявшего сталеваров США и Канады, и многие другие борцы. Летом 1866 года первый американский рабочий конгресс провозгласил в Балтиморе создание Национального рабочего союза. Враг уже был известен — промышленная и финансовая буржуазия.

Рабочие Америки начинали понимать правильность пути, избранного I Интернационалом. В 1870 году состоявшийся в Цинциннати конгресс Национального рабочего союза принял резолюцию, в которой говорилось: «НРС заявляет свою приверженность принципам Международного товарищества рабочих и надеется присоединиться к упомянутой организации в ближайшее время».

В дни Парижской коммуны пролетарии США собирали средства для восставших, а после падения Коммуны протестовали против подлого поведения американского посла во Франции Уошберна, который ратовал за расстрел коммунаров. Выражая мысли рабочих, Уэнделл Филлипс говорил:

— Я приветствую Париж как авангард мирового Интернационала. Люди, возглавлявшие Коммуну, являются самыми передовыми, честными и благородными патриотами.

13 сентября 1871 года двадцать тысяч рабочих прошли по Нью-Йорку, требуя восьмичасового рабочего дня. Над одной из колонн колыхалось алое полотнище со словами: «Если мирные попытки окажутся безрезультатными, тогда революция».

Митинги специалистов проходили с неизменным успехом. Пролетариат США нащупывал верный путь, но успеху рабочего движения помешал разразившийся в 1873 году кризис. На улице оказалось три миллиона человек. В Нью-Йорке полиция расстреляла демонстрацию союза безработных, в других городах их травили собаками и избивали. Кризис тянулся до 1878 года. Пятилетний террор и голод привели к почти полному развалу еще не окрепших рабочих организаций.

В 1879 году Межнациональный рабочий союз, созданный последователями Маркса в Соединенных Штатах, провел все же ряд успешных забастовок. Но начинавшийся промышленный бум сбил остроту классовых боев. Страна понеслась вперед на всех парах. По меткому выражению Марка Твена, богом № 1, самым большим, надежным и лучшим в мире американским богом, окончательно стал «самодовольный Доллар» — достойный потомок «самодовольного английского Фартинга». Кошмарные отчеты о варварстве «красных» сменились на первых полосах газет сенсациями из уголовного мира.

И сквозь бесстыдную мишуру просперити лишь немногие видели истинное положение дел.

В первые дни после приезда в Нью-Йорк Марти считал США образцовым государством. Но еще не истек январь, как в душе кубинца появился холодок разочарования. Он заметил следы перерождения на лице американской свободы и постепенно начал понимать, что преступный альянс между дельцами и политиканами медленно, но верно превращал демократию в удобный для гульдов и морганов оффис.

И все же Марти, вырвавшийся из монархической Испании, дышал полной грудью. Никто не следил за ним, никто не принуждал к чему-либо. Кубинские эмигранты вокруг были полны неясных, но и неугасающих надежд.

— Э, дон Хосе, — говорил вечерами Мануэль Мантилья, — мы надеялись на завтрашний день на Кубе, мы ждем его и здесь…

— Я вижу, как трудно жить в Нью-Йорке, — отвечал Марти, — но все-таки здесь свобода. Что же до трудностей — разве они не закаляют нас, не делают более сильными?

Он написал в Гавану о своем намерении вызвать жену и сына в Нью-Йорк, «как только обретет свою крышу в новой стране». Последние деньги он истратил на картуз и пальтишко для любимого Пепито.

Кармен ответила сердитым письмом, но Марти понял, что она хочет приехать. И он кинулся искать работу.

В издательстве бывшего президента Революционного комитета Понсе де Леона и его друга, венесуэльца Болета Перасы, которое выпускало литературу на испанском языке, не было ничего. Симпатизировавший кубинцам издатель Фрэнк Лесли погряз в долгах. Знаменитый Эпплтон, на которого Марти возлагал самые большие надежды, путешествовал по Европе, а его заместитель отказал даже в аудиенции.

Это было закономерно. В погоне за осязаемыми благами людям было не до духовной пищи. Французские и испанские профессора филологии радовались месту корректора или переводчика. Марти снова и снова пешком проходил из одного конца города в другой, прочитывал все объявления в газетах, но переводчики и корректоры не требовались никому.

В конце концов гонорар за перевод писем для нескольких мелких торговых фирм позволил ему воспрянуть духом. Он подарил детишкам Кармиты шоколад, а Вионди отправил письмо, где говорилось: «Может быть, все январские тучи исчезнут в феврале».

Теперь, с первыми заработанными долларами в кармане, он мог отправиться в нью-йоркский Революционный комитет, куда не хотел идти в первые дни, чтобы не выглядеть беспомощным просителем. Его встретили Каликсто Гарсиа и новый председатель комитета Хосе Франсиско Ламадрис.

Когда после краткой беседы он ушел, получив приглашение на обед в дом генерала, Гарсиа сказал Ламадрису:

— Очень, очень милый молодой человек. И образованный, и умный, и, очевидно, смелый. Мне много говорили о его работе в Гаване до провала. Но какой из него солдат? Он пробыл в комитете полтора часа, из которых мы беседовали тридцать минут. Остальное время он кашлял…