СИМВОЛ ВЕРЫ БОЛЬШЕВИКА

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СИМВОЛ ВЕРЫ БОЛЬШЕВИКА

Виктор Павлович никогда не видел писем и дневников Феликса Эдмундовича Дзержинского. Когда эти свидетельства чудесной жизни большевика стали достоянием читателей, и Ногин и Дзержинский уже покоились рядом с мавзолеем их великого учителя возле кремлевской стены.

Но два изречения пламенного Феликса удивительно точно отвечали его суровой жизненной правде:

«И действительно, кто так живет, как я, тот долго жить не может. Я не умею наполовину ненавидеть или наполовину любить. Я не умею отдавать лишь половину души. Я могу отдать всю душу или не дам ничего».

«И все движется вперед: путем печали, страданий, путем борьбы совести, борьбы старого с новым, путем смертей, гибели отдельных жизней… и из этого всего вырастает чудесный цветок, цветок радости, счастья, света, тепла и прекрасной жизни».

Круто менялись обстоятельства; на больших поворотах предавали партию вчерашние ее друзья; провокаторы делали карьеру, раскрывая охранке неутомимого Макара; жизнь давила его полицейским прессом, в тюремном аду и в глухом подполье слишком мало знал он простых житейских радостей.

Но всегда светила ему заря пролетарской победы. И ни разу он не подумал: стоит ли жить? Стоит ли подвергать сомнению правоту своего дела? И никогда не был несчастлив, потому что не знал, что такое эгоизм, себялюбие, расчетливость, забвение товарищей, друзей по классу, матери и семьи.

Таким он и раскрывается в одном из писем Сергея Андропова на имя Софьи Николаевны Мотовиловой.

«Ты противопоставляешь мне В. П. Ногина. А разве я не страдаю, что у меня нет того, чего у него так мною?

Мое междуклассовое положение наложило неизгладимый отпечаток на мою психику. Сравни детство мое и Виктора Павловича. Уже в 12–13 лет я с замиранием сердца слушал «Каина» и «Манфреда». Представь себе мягкую гипсовую маску в руках художника, который придает ей какую угодно форму, пока она не затвердела. И в те годы вполне сформировалась моя душа. Пьер и Андрей Болконский сделались в моей юности спутниками моей жизни, пришли уже на готовую почву… А разве для Байрона, для Пьера и Андрея Б. не важно было только их «я»?

А В. П.? Он все детство провел на фабрике. Его душа сформировалась при грохоте машин, он видел жизнь в самых непривлекательных ее формах… Он сам не помнит, что дало ему первый толчок, но, когда мысль его стала работать, она перерабатывала тот материал, который давала ему окружающая жизнь, и выковывала идеал тоже вполне определенный, реальный. Мы оба дали в юности, вернее — в детстве, аннибалову клятву, но как различно было ее содержание…

Я искал связи с рабочими, потому что думал, что там я лучше всего проявлю свое «я». Мне хотелось довести дело до забастовки (сразу на нескольких заводах за Невской заставой), потому что это казалось красивым; сама борьба, а не конкретные требования рабочих были важны для меня.

Я пришел к В. П. Он дал мне тетрадку, в котот рой он самым подробным образом рассказал про жизнь их завода и выставил много требований. И не мудрено: в то время он сам был на этом заводе, он почти жил на нем (так как в то время работа продолжалась часов 11–12), а работа его заключалась в том, что он залезал под машины, котлы и т. д., а я в то время думал о чем угодно, только не об этих мелочах заводской жизни.

Я помню, в Красноярской тюрьме В. П. подробно рассказывал о жизненных условиях рабочих в различных государствах. Он так подробно говорил об этом, приводил столько цифр, с такой любовью рассказывал. Он прочел много книг о положении рабочих в различных странах, он, вероятно, переживал каждую страницу, читая эти книги: ведь в них рассказывалось про самое дорогое дело его: он сравнивал эти факты с тем, что знал из собственной жизни, А я? Я никогда в жизни не прочел ни одной такой книги. Я не читал даже Вебба. Сидя в тюрьме, где такая масса книг по этой отрасли, я брал себе хотя бы трактат по сравнительному языковедению, но только не по рабочему вопросу. В. П., чему я в то время очень поражался, рассказывал подробно о том, сколько кубических футов воздуха приходится в среднем на каждого рабочего в его жилище в разных странах, сколько жильцов в одной комнате.

Так было и во всем дальнейшем. После амнистии (1905 года), когда В. П. и я принялись интенсивно за работу, характер этой работы был глубоко различен, хотя мы оба большевики. В. П. весь отдавался профессиональному движению рабочих, внося в него революционный дух. Он опять-таки погрузился в действительность, стал изучать что есть, чтоб из этого строить дальше. И он так подробно изучил это что есть, что он стал среди большевиков одним из лучших знатоков этой действительности. К нему обращались за справками и советами. А я, как и многие другие большевики-интеллигенты, увлекся красочной стороной развивающихся перед нами событий. Я выработал в то время план восстания (в Ростове-на-Дону). Ко мне в мою комнату каждый день к 12 часам стекалось много народу, и мы обсуждали, как захватить оружие, устроили лекцию о приготовлении взрывчатых веществ. И мне казалось, что жизнь моя имеет смысл, я устраивал типографии, добывал деньги, звал рабочих на митинги, на которых раздавались все те же речи о восстании.

Я помню горячий спор с Мих. Вор. (Смирновым) после подавления ростовского восстания по поводу выборов в Думу. Мне казалось изменой революции, мещанством, обыденщиной принять в них участие. И я ли не один так думал?

В мои годы совершенно невозможно переделать себя, интеллигент во мне останется до конца. Значит, пользы от моей жизни будет очень немного. А В. П. проживет свою жизнь с большим смыслом. Правда, мне гораздо труднее жить, чем В. П. Он берет готовые формы жизни. Его идеал можно ощупать руками, и т. к. работа в этом направлении соответствует самым жизненным его запросам и вполне отвечает его натуре, его нравственному складу, то все это выходит естественно и просто. Мои учителя — люди слова, а не дела, все люди с гипертрофированным «я». Они видят сны, мыслят символами. Их идеал для них самих в тумане.

Самое сильное было для меня мое первое переживание — Манфред, а чему он учит? В. П. думал постоянно, как бы лучше сделать то дело, которое для него совершенно ясно, и он скорбит, что у него мало знаний. Я же думаю: где то дело, где та жизнь, где не чувствуешь себя Каином?

Ты раз обидела В. П., сказав ему, что на него похоже бывать в кинематографе. А на меня не похоже. И это верно относительно нас обоих. В. П-чу дорого дело, а дело не пострадает, если он пойдет в кинематограф. У меня же просто был протест против себя, потому что для меня вся суть в переживаниях. Вот в симфонических концертах я наслаждаюсь, потому что здесь я чувствую себя в мире абсолютно прекрасного. Если же пойду в народный дом, где я все-таки могу слушать Вагнера, Римского-Корсакова, то там я интенсивно страдаю и выхожу измученным, и это ничуть не преувеличение…

В. П. берет готовым весь громадный опыт, накопленный веками в разных странах тысячами людей, мне же приходится всю работу брать на себя, искать выхода, не имея перед собой ни одного образца. Жизнь В. П. красива, моя же уродлива».

Но Макар не выносил дифирамбов.

Он написал Мотовиловой большое письмо. И сделал в нем приписку: «Я чувствую себя несколько неловко: уж очень Вы расхвалили меня».

Ему бы хотелось скрыть и от жены и от матери, что верхоянская ссылка почти доконала его. Но скрыть не удалось: резко обострились боли в желудке. И без врачебной помощи жены и заботливого ухода Варвары Ивановны он не мог бы встать на ноги, чтобы снова ринуться в гущу жизни.

Нежно любил он жену и сына. И какое-то время не расставался с ними. И словно превращался в мальчишку, когда гулял или играл с Владиком.

Частым гостем в семье была Варвара Ивановна. Она приезжала в Саратов и появлялась под Серпуховом, куда переводили по службе Ольгу Павловну Ногину.

Долго, очень долго мечтала Варвара Ивановна именно о такой жизни: быть рядом с сыном, видеть его всегда, а не по ночам и украдкой; говорить с ним, помогать ему. И, конечно, нянчить внука.

Никогда она не сомневалась в том, что сын ее любит — ласково, нежно. Видела это она в письмах, и в мимолетных сердечных встречах, и в знаках внимания, которыми он окружал ее в детстве, и в юности, и сейчас. Она готова была идти за ним на край света и порывалась ехать в Верхоянск. Виктор поначалу упрашивал ее не покидать Москву. А потом заявил категорически, что не позволит ей испытывать непосильные тяготы путешествия за Полярный круг. «Я не могу допустить, мама, чтобы Вы страдали вместе со мной в кособокой «окаянской вилле», — писал он ей из последней ссылки.

Виктор с удивлением и радостью обнаружил, как Варвара Ивановна тянется к его интересам и понимает их по-своему правильно.

— Маму не узнать теперь, — сказал он жене, когда добрался до Саратова после ссылки, — она так здорово рассуждает о войне, интересуется политикой. Ты не поверишь: к моему возвращению у нее висел в комнате портрет Карла Маркса! И это меня тронуло.

Варвара Ивановна давно выбросила из головы всякий «калязинский мусор», о котором писал ей сын из первой тюрьмы на Шпалерной. Она читала газеты и книги и выполняла поручения Виктора по связи с московскими товарищами: привозила литературу и адреса. И появлялась всякий раз, когда без нее было трудно. И. разумеется, приехала летом 1915 года, когда у сына и у невестки родилась девочка — Оля.

Партия разрешила Ногину легализоваться. Он мог теперь жить открыто, по своему паспорту, не разлучаясь с семьей. Но саратовские большевики избрали его в свой нелегальный комитет. А вскоре такое же решение приняло и Московское областное бюро. Товарищи звали его работать. И непродолжительный отдых и «семейная идиллия» закончились разом.

Макару подыскали место в саратовской управе, а затем во Всероссийском бюро труда беженцев и в правлении общества «Кооперация». Но как только Макар расправлял крылья, призывал выступать против войны, развязанной империалистами, и его сотрудники заявляли о симпатиях к большевикам, начинались репрессии. Бюро труда беженцев разогнали военные власти, из управы и кооперации пришлось уйти под угрозой ареста.

Виктор Павлович решил заняться литературной деятельностью. Вместе с Михаилом Ольминским, Сергеем Мицкевичем и Георгием Ломовым он создал в Саратове легальную «Нашу газету». Между строк в ней стали появляться призывы против грабительской войны. И через десять недель газету прикрыли.

Со Скворцовым-Степановым и с Ольминским образовал Ногин в Москве «Литературное общество», связанное с Русским бюро ЦК. Три большевика подготовили сборник «Прилив», который должен был открываться статьями Ленина и Свердлова. И под маркой этого общества задумали опубликовать воспоминания Ногина о верхоянской ссылке «На полюсе холода». Виктор Павлович написал острую очерковую книгу, Горький прочитал ее, горячо одобрил, поправил и подписал в печать. Но сборник получился антиправительственный, книга дерзко приоткрывала завесу над карательной политикой царских властей. И оба издания смогли увидеть свет только после революции.

Макар наотрез отказался от партийного содержания. Нелегальные комитетчики, связные и агенты ЦК еле-еле сводили концы с концами. «Правда» была закрыта в столице восьмой раз, и, наконец, ей учинили полный разгром. Надо было собирать по стране деньги для газеты и типографии. И Макар не считал возможным взять из партийной кассы хотя бы грош.

Но была семья. Да и разъезды по области с докладами на тайных рабочих сходках требовали расходов. И пришлось вспомнить об «отхожем промысле бегающего революционера». Так появился в Москве еще один переводчик с английского.

Софья Мотовилова указала на расторопного студента, который «сам языков не знает, но умеет добывать переводы». Через этого студента познакомился Ногин с интересным человеком — Владимиром Антиком: в своем издательстве «Польза» он печатал карманную «Универсальную библиотеку». Маленькие книжечки в желтой обложке пользовались спросом. Антик выпустил уже более тысячи названий по цене в один гривенник и подбирал авторов со вкусом: русский читатель познакомился с лучшими произведениями классиков Старого и Нового Света. Правда, Антик отдавал дань и писателям низкого пошиба, вроде Арцыбашева и Измайлова. Но это была уступка моде, малоприятный «довесок» для обывателя.

Виктор Ногин напечатал в «Пользе» рассказы Джерома Капка (Джерома) «Человек, который не верил в счастье», избранные «Новеллы» Джона Голсуорси и повесть Герберта Уэллса «Человек-невидимка».

Но это был последний эпизод в дореволюционной жизни большевика.

Наступил героический 1917 год. И новый вихрь революции вскинул старого подпольщика на высокий кипящий гребень.

Иногда Ногин жалел, что в такие дни нет с ним старых друзей, с которыми начинал он первую свою стачку у Паля и Максвеля двадцать лет назад.

Ольга Звездочетова умерла в 1913 году — просто нелепо, от скарлатины. Она успела заявить о себе в литературе: ее хорошие рассказы для детей довольно часто печатались в журналах.

Сергей Андропов в годы реакции ушел от революции. Он закончил университет и занимался метеорологическими исследованиями в Средней Азии. Давно он разорвал дружбу и с Софьей Мотовиловой. Но она с глубоким сочувствием переживала его «трагическую судьбу». И возмущалась, что совершенно опустился такой человек. Живя в Верном, он бывал на званых обедах у управляющего казенным имуществом, поддерживал дружбу с вице-губернатором, а губернаторше даже аккомпанировал на концерте с эстрады, очевидно патриотическом. «На меня нашел ужас, когда я узнала об этом», — писала Софья Николаевна.

Сергей Цедербаум все последние годы редактировал меньшевистские газеты и журналы «Возрождение», «Жизнь», «Дело жизни», «Луч» и превратился в откровенного агента буржуазии в рабочем движении. С апломбом судил он о событиях с позиций оборонца. И затевал в Петрограде новую газету меньшевиков «Вперед».

— Что за люди! — возмущался Ногин. — Даже названия сами придумать не могут: все крадут у большевиков!

Сильно размежевало время бывших друзей. И Сергей Цедербаум-Ежов превратился в вечного «спутника» своего старшего брата Мартова, которому тоже не суждено было стать революционной «планетой».

Все другие московские друзья, кроме Ольминского, Скворцова-Степанова и Петра Смидовича, отбывали каторгу или ссылку. И четырем «старикам» пришлось взвалить себе на плечи проведение крупной московской стачки 9 января 1917 года. Голод, военные поражения, разруху, «распутинщину» — все вспомнили в этот день, когда над колоннами демонстрантов полыхали красные знамена с лозунгами: «Долой войну!», «Долой царскую монархию!»

25 февраля всеобщая стачка охватила предприятия Питера. Воззвание петроградских большевиков нацеливало рабочих на решающий бой с царизмом:

«Всех зовите к борьбе! Лучше погибнуть славной смертью, борясь за рабочее дело, чем сложить голову за барыши капитала на фронте и чахнуть от голода и непосильной работы. Отдельные выступления могут разрастись во всероссийскую революцию, которая даст толчок к революции и в других странах.

Впереди борьба, но нас ждет верная победа! Все под красные знамена революции! Долой царскую монархию! Да здравствует 8-часовой рабочий день! Вся помещичья земля — народу! Долой войну! Да здравствует братство рабочих всего мира!»

Царь отрекся от престола. Февральская революция буквально опьянила Ногина. Он теперь открыто общался с массами, жил в радости, без конца выступал на митингах.

Вечером 27 февраля состоялось первое заседание Петроградского Совета рабочих депутатов. 1 марта Ногин выступил с предложением сформировать Московский Совет.

Меньшевики, которые легализовались давно и все жили мечтой о политической карьере; эсеры, откатившиеся от революции в годы реакции и войны, — все эти оборонцы и соглашатели, не тронутые охранкой и военной разведкой, разом выкатили на улицы и стали кричать о долгожданной свободе. И находились люди, которые слушали их, как пророков. И противостоять им маленькой кучкой ленинцев в Совете было почти невозможно.

В Петрограде во главе Совета стал меньшевик Чхеидзе. Посты товарищей председателя получили меньшевик Скобелев и трудовик Керенский. Но этот будущий диктатор скоро переметнулся к правым эсерам, где идейным вождем признавали «бабушку русской революции» Екатерину Брешко-Брешковскую, которой тогда исполнилось семьдесят три года.

В Москве председателем Совета тоже стал меньшевик — Лев Хинчук. Но большевики сумели отвоевать пост товарища председателя для Виктора Ногина.

Он теперь просто жил в Совете — в монументальном здании у Воскресенских ворот, которое построили двадцать лет назад для городской управы на месте знаменитой долговой «ямы», где частенько сиживали герои комедий Островского. Один лишь раз пришлось здесь побывать Макару до революции, когда он выступал перед «отцами города» в защиту Ваньки Жукова.

Неукротимую энергию и талант организатора принес в Совет старый подпольщик. Он торопился сделать то, что откладывать нельзя было ни на миг: выпускал из тюрем товарищей, сменял царских судей, формировал отряды рабочей милиции, реквизировал запасы муки и продовольствия для выдачи населению.

Беспокоили его какие-то странные вести из Петрограда: меньшевики и эсеры из столичного Совета дали Временному комитету Государственной думы полномочия образовать буржуазное правительство.

Макар с депутацией московских рабочих выехал в столицу и на заседании Петроградского Совета произнес гневную речь:

— Московские большевики не желают признавать Временное правительство! Почему вы не берете власть сами? Почему вы идете на недопустимые уступки господам, которые предадут вас на полпути? Зачем нам две власти в стране, когда Советы опираются на солдат и рабочих и могут быть исполнителями их воли?

Чхеидзе завел речь о государственном аппарате, который будто бы не намерен выполнять распоряжений Совета. А без этого аппарата управлять страной нельзя.

— Мы не можем опираться на людей, которые завтра объявят нам саботаж. И кто будет командовать армией и вести войну? Уж не большевики ли из Московского Совета?

— Войну надо кончать! — сказал Ногин, но его голос потонул в дружном хоре подпевал господина Чхеидзе.

А Временное правительство тем часом уже распределяло портфели. Премьером стал помещик, земский деятель князь Львов. Кадет Милюков, октябрист Гучков, капиталисты Коновалов и Терещенко получили наиболее важные места в кабинете. Министр юстиции Керенский, обеспокоенный опасными настроениями в Москве, явился 7 марта на заседание Московского Совета.

Он призывал не поддаваться крамольной агитации большевиков, вести войну до победного конца и строить власть на гуманной основе.

— А как с царем? — спросили его из зала. — При вашей гуманности он так и будет отсиживаться в Зимнем?

— Царя с семьей отправим в Англию. Я сам довезу его до Мурманска.

— А по-моему, его надо судить, — Ногин перебил Керенского.

— Чего судить?! Казнить! Непременно казнить! — послышались голоса.

Керенский картинно стал на трибуне, поднял правую руку, словно собирался дать клятву, и крикнул:

— Пока мы у власти, этого не будет!

Рабочие Питера и Москвы предъявили ультиматум своим Советам: царя арестовать и судить! Петроградский Совет вынужден был принять неотложные меры. «Всем, всем, всем» была разослана телеграмма: выставлять на вокзалах и на дорогах заслоны из воинских частей, преданных революции, чтобы предотвратить возможное бегство Романова. Временное правительство отступило под. натиском масс: царь был взят под домашний арест и отправлен на Северный Урал, в Екатеринбург.

Возвратились из ссылки товарищи. Они митинговали на заводах, в полках, на площадях — Емельян Ярославский, Осип Пятницкий, Михаил Владимирский, Павел Штернберг, Алексей Ведерников. У поляков и литовцев, эвакуированных на годы войны в Москву, выступал Феликс Дзержинский. Но с последней каторги вернулся он с подорванным здоровьем и скоро свалился. Да и весна обострила процесс в легких. И он признавался в одном из писем к жене: «…Впечатления и горячка первых дней свободы и революции были слишком сильны, и мои нервы, ослабленные столькими годами тюремной тишины, не выдержали возложенной на них нагрузки…»

Пришлось отправить Феликса Эдмундовича на кумыс в Оренбургскую губернию. А оттуда он уехал в Петроград.

Ольга Павловна перебралась ближе к Москве. Теперь она работала в селе Сухареве, под Катуаром, невдалеке от железной дороги на Дмитров — Савелов. И Виктор Павлович хотя бы изредка мог навещать семью. Но у него хватало сил добраться до села, немного поговорить с женой и пошутить с детьми. И забыться сном: он не спал в Москве по две-три ночи кряду.

Работа в Совете и в МК выматывала. Старые служащие управы и городской думы отбывали службу как тяжелую повинность. Самому приходилось писать бумаги, составлять распоряжения, передавать приказы по телефону. А еще надо было выступать на митингах, доставать оружие для рабочих дружин и ведать выдачей продовольствия горожанам.

Ленин в «Письмах из далека» требовал пролетарской и общенародной организации для подготовки победы во втором этапе революции. Но никто толком не знал, как добиваться этого, да еще в условиях, когда надо было делить власть с комиссарами Временного правительства.

Волнами пошли в Москве конференции: городская, окружная, областная — большевики искали таких форм деятельности, которые бы лучше отвечали требованиям момента. 1-я городская конференция большевиков открылась утром 3 апреля. Четыреста делегатов от 6 тысяч членов партии впервые за все годы заседали легально. Свобода казалась полной: говорили без всякой оглядки на пристава или околоточного. Охранка была разгромлена, многие полицейские участки сожжены. Кое-кому казалось, что теперь достаточно контролировать каждый шаг Временного правительства, чтобы оно не допускало злоупотреблений, и все пойдет отлично. Другие предлагали «давить» на Временное правительство. И кто-то наивно полагал, что с таким «давлением» и контролем удастся дотянуть до Учредительного собрания. А уж оно-то, несомненно, передаст власть восставшему народу.

— На мой взгляд, все это иллюзии, Емельян Михайлович, — говорил Ногин Ярославскому. — Трудно разбираться без Ильича, скорей бы уж он приехал!

И, словно отвечая этой мысли Виктора Павловича, вышел к трибуне громкоголосый Иван Иванович Скворцов-Степанов и сказал такое, от чего перехватило дух:

— Только что получено радостное сообщение, товарищи! Сегодня вечером прибывает в революционный Петроград Владимир…

Ему не дали закончить фразу. Гулом оваций ответил зал. «Да здравствует Ленин! Ленин! Ленин!» — неслось под сводами. Все ждали этого момента, и он наступил.

А через два дня все встало на место, как только Владимир Ильич провозгласил с броневика у Финляндского вокзала великий лозунг эпохи: «Да здравствует социалистическая революция!» — и произнес 4 апреля в Таврическом дворце речь, в которой были^ изложены его знаменитые «Апрельские тезисы».

Виктор Павлович выступал в эти дни на огромном митинге солдат, столпившихся кольцом на песчаном плацу Ходынского поля. Ему хотелось сказать мужикам и рабочим в солдатских шинелях как можно проще, какую правду несут большевики народу в эти первые дни весны.

Он стоял на пустых ящиках из-под патронов, держал в руке скомканную шляпу и пытливо вглядывался в жадные глаза притихшей толпы. И понимал, что все переживают нечеловеческое борение в душе, потому что вчера еще не сомневались, что надо доколачивать «ненавистного германца». А война опостылела, как короста, и нет никакого желания подставлять башку под немецкую пулю. И землица наливается весенними соками, соскучилась за долгие годы по мужицким — умным и сильным — рукам. И революция какая-то чудная: слов про свободу полный короб, а на деле — кот наплакал. Только что мордобою в казармах не стало да малость шевелятся делегаты в солдатских комитетах и ротного перестали звать «ваше благородие». А во всем другом — как и прежде было, при государе императоре.

Этот же большевик как гвозди вколачивает в голову: войну надо кончать, она на пользу только господам из Временного правительства. Министры-капиталисты всегда будут гнать солдат на фронт, пока у них в руках власть. Значит, эту власть надо ограничить. Да и зачем нам две власти? Вся сила должна быть у Советов, поскольку создают их на местах рабочие, солдаты и крестьяне — народ, хозяин своей судьбы. Вся власть Советам! Советы и заключат мир в интересах народа, а не капиталистов. И революцию на полпути оставлять нельзя: через Советы — по всей стране, снизу доверху — добиваться перерастания буржуазно-демократической революции в социалистическую. Вот почему Ленин и говорит: «Да здравствует социалистическая революция!» Только такая революция конфискует землю у помещиков и передаст ее народу. И только такая революция откроет путь к грядущему социализму.

— Вот чего хочет Ленин. А меньшевики и эсеры из Петроградского Совета осуждают его план. Временное правительство замышляет расправу с Лениным. Не поддавайтесь на провокацию, товарищи, в наших силах предотвратить эту угрозу вождю трудящихся!

Много было разговоров на митинге в тот день. А особенно запомнился пожилой солдат, который вызвался проводить до трамвая у Ваганькова кладбища.

— Воин воюет, а жена дома горюет, это в аккурат. И выходит: штык в землю, и катись братва по домам.

— Нет, не выходит.

— Сам же говорил, что войну надо кончать.

— Войну кончать, а штык не бросать, он еще и послужить может. Рассуди хорошенько: вдруг господа не примут наш план, власть не сдадут да еще начнут гражданскую войну? Мы тебя кликнем: «Помогай, братец!» — а ты явишься с деревянной ложкой за голенищем. Ловко?

— Не больно.

— И кому такой солдат нужен? Нынче оружие в твоих руках, держи его крепко и береги в полной сохранности. А избавимся от временных — сдашь винтовку на склад. Тогда и ложка пригодится: дома щи хлебать!

— Понятно, мать честная! Это вроде на часах стоять у революции?

— Точнее и не скажешь, товарищ! Стой да зорче гляди, чтоб не обвели нас вокруг пальца!

На Всероссийской VII (Апрельской) конференции большевики избрали Ногина членом ЦК.

Теперь намного изменился масштаб его деятельности, и он не раз побывал на фронте. И когда говорил в полках и в дивизиях, все вспоминался ему тот солдат с Ходынки, который хорошо сказал, что всем надо быть часовыми революции.

В одних частях встречали цекиста, как доброго друга. И понимали лозунг о победе социализма в России. И после митинга писали домой письма: не ждите Учредительного собрания, конфискуйте землю у помещика немедленно.

В других — смотрели на Ногина, как на дальнего родича, от которого пора и отвернуться. Находился очередной горлохват и начинал кричать, что большевики струсили и отступили. Прежде, мол, говорили: надо превращать войну империалистическую в войну гражданскую. А нынче до того докатились, что их устраивает мирный путь развития. И сколь еще ждать, пока укрепятся Советы и закончат войну?

— Сиди вот тут, корми вошку! А вам чего: болтовня немногого стоит, язык без костей!

Ногин не терял самообладания. Но когда крикуны пытались заткнуть ему рот, напоминал о своей жизни. И притихшие солдаты вдруг видели пятьдесят царских тюрем, где кормил вшей и голодал этот их оратор в пенсне и порыжевшей шляпе. И прикидывали в уме, чего ему стоили шесть лет отсидки да четыре года жизни в ссылке.

— Мне бы скорей вашего хотелось видеть плоды революции. Но нельзя перегибать, когда на карту поставлена судьба социалистической России. Время работает на нас. Помогайте нам добиться полной победы в Советах, и они решат вопрос о мире. А землю не провороньте: мы призываем брать ее у помещика!

Великое расслоение шло в русской армии. И кое-где встречали Ногина в штыки. В казачьей части, неподалеку от Пскова, его стащили с трибуны.

— Катись ты отсюда, дорогой товарищ! Уж какой человек — не тебе чета, сам Плеханов! — и тот говорит, что ваш Ленин плетет бред. И чего ему не плести: германский генеральный штаб мешок червонцев подкинул! Доберемся мы и до вас и поговорим по-солдатски, дай вот только германа прикончить!

И в тылу все крепче пахло военным угаром.

В Москве удалось сорвать попытку Временного правительства устроить манифестацию инвалидов. А в Петрограде она состоялась. И нельзя было без омерзения смотреть, как щеголеватые офицеры на Невском строили колонны слепых солдат. Они опирались на сестер милосердия, шаркали подошвами по деревянным торцам мостовой и поднимали над головой знамена с «патриотическим» текстом: «Слушайте ослепших воинов! Война до полной победы! Да здравствует свобода!»

И в тот же час на конференцию в Таврическом дворце подваливали шеренги инвалидов. Безногие, безрукие, кривые, скособоченные, уныло шли они по городу и выставляли напоказ фанерные щиты: «Отечество в опасности! Пролитая нами кровь требует войны до победы! Товарищи солдаты, немедленно в окопы! Вернуть Ленина Вильгельму!»

И со всех стен кричали плакаты: «Подписывайтесь на «Заем свободы», «Дайте солдатам отстоять завоевания революции!»

Министр иностранных дел Милюков разослал ноту союзным державам: Временное правительство будет соблюдать все царские договоры и продолжать войну до решительной победы.

Большевики Петрограда вывели солдат к Мариинскому дворцу, где заседало Временное правительство. Воины несли плакаты: «Долой войну! Вся власть Советам! Долой Милюкова!»

Рабочие Петрограда прекратили работу. 100 тысяч демонстрантов прошли по улицам столицы с требованием мира. Но чьи-то горячие головы вопреки велению партии выкинули лозунг: «Долой Временное правительство!»

Вся правая печать подняла крик: большевики готовят гражданскую войну. Центральный Комитет отверг эту клевету и подтвердил, что партия продолжает стоять за мирный путь развития. Москвичи поддержали выступление петроградских товарищей и заявили о полном согласии с линией ЦК.

Под напором масс меньшевики и эсеры решили прибегнуть к маневру. Они согласились пожертвовать Милюковым и Гучковым и сами вошли в коалиционное правительство. Так при десяти министрах-капиталистах Керенский получил власть над армией, другие захватили портфели министров труда, земледелия, почт и телеграфа. Так появилось коалиционное Временное правительство.

Июнь весьма был насыщен событиями в жизни Ногина. Он руководил самой крупной в стране фракцией большевиков в советских органах: в Московском Совете сторонники Ленина едва не добились перевеса. Он был в Президиуме I Всероссийского съезда Советов. Заседания проходили бурно. В памятный день 4 июня, когда Церетели воздавал хвалу мудрому соглашательству с буржуазией, которым якобы блеснули меньшевики, Владимир Ильич громко смеялся. А когда Церетели заявил, что нет в Рос: сии политической партии, которая во имя спасения родины могла бы взять всю полноту государственной власти, с большевистских скамей послышался громкий голос: «Есть такая партия!» Это был голос Ленина.

В тот же день Ильич выступал с большой речью. Он разбил все доводы соглашателей. Их программа, говорил он, не программа революционной демократии, а программа буржуазной парламентской республики. Но рядом с буржуазным правительством не может существовать новый тип власти. Одно из двух: либо идти вперед, к пролетарско-крестьянской демократической республике, в которой власть принадлежала бы только Советам, либо назад — к обычному буржуазному правительству. И тогда Советы будут разогнаны контрреволюционными генералами или умрут бесславной смертью.

— Партия большевиков не отказывается от власти, каждую минуту она готова взять власть целиком, чтобы осуществить свою программу, — заявил Ленин.

Но съезд выразил доверие коалиционному правительству, одобрил резолюцию об «обороне отечества» и дал согласие начать наступление на фронте.

С такими Советами, где решающий голос принадлежит соглашателям, большевикам было не по пути.

4 июля 1917 года петроградские рабочие и солдаты предприняли еще одну попытку побудить Совет взять власть. 500 тысяч человек вышло на мирную демонстрацию со знаменами «Вся власть Советам!».

Временное правительство встретило демонстрантов пулеметным огнем. На углу Садовой и Невского было убито и ранено 400 человек. Отряды контрреволюции разгромили дворец Кшесинской, где помещался Центральный Комитет большевиков, и типографию «Правды» на Ивановской улице. Ленин был объявлен вне закона — за «государственную измену» и подготовку «вооруженного восстания».

Керенский стал премьером — главным козырем в руках контрреволюции. Меньшевики и эсеры из Петроградского Совета склонили перед ним голову. «Обе партии свободы — эсеры и меньшевики — сообща создадут следственную комиссию для разбора «дела Ленина», — заявил Ираклий Церетели. Двоевластие кончилось. Большевики временно сняли лозунг «Вся власть Советам!».

Ногин находился в Петрограде, когда надо было решать сложнейший вопрос дня; являться Владимиру Ильичу на суд контрреволюции или надежно укрыться в подполье? Ногин был в тот час возле Ильича в квартире Сергея Аллилуева на 10-й Рождественской улице.

«Ленин и Крупская там, — вспоминал Серго. — Не успели мы сесть, как вошли Ногин и В. Яковлева. Пошли разговоры о том, надо ли Владимиру Ильичу явиться и дать себя арестовать».

Никогда в жизни не переживал Ногин такой ужасной минуты, он не видел категорически точного решения. На любую жертву готов он был для Ильича. Но всякая жертва сейчас не казалась оправданной. Да и не в ней дело: запятнана партия, о Ленине говорят на всех углах, что этот германский шпион удрал к Вильгельму. «А коли он тут, почему хоронится? Видать, совесть и впрямь нечиста?» — рассуждали даже те солдаты, которые не раз заявляли о своих симпатиях большевикам. Жить с таким обвинением ее вождя партия не может. Как оправдаться перед широкими массами? Они же шарахнутся в сторону, как только утвердятся в мысли, что Ленин не желает снять с себя обвинение. Да и кто может сделать это лучше его?

«Ногин довольно робко высказался за то, что надо явиться и перед гласным судом дать бой. Ильич заметил, что никакого гласного суда не будет, Сталин добавил: «Юнкера до тюрьмы не доведут, убьют по дороге». Ленин, по всему видно, тоже против, но немного смущает его Ногин.

Как раз в это время заходит Елена Стасова. Она, волнуясь, сообщает, что в Таврическом дворце вновь пущен слух, якобы по документам архива департамента полиции Ильич — провокатор! Эти слова произвели на Ленина невероятно сильное впечатление. Нервная дрожь перекосила его лицо, и он со всей решительностью заявил, что надо ему сесть в тюрьму. Ильич объявил это нам тоном, не допускающим возражений».

Ленин уже попрощался с Крупской:

— Может, не увидимся уж… — И они обнялись.

Но тогда заколебались товарищи. Страшной до ужаса казалась им мысль, что они видят вождя в последний раз: ведь в угаре чудовищной политической сплетни каждый дурак может пустить в него пулю. Нет, выпускать Ленина из квартиры нельзя!

Долго сидели молча. Затем обсудили всю ситуацию еще раз. И пришли к выводу: Ногин — член Президиума ЦИК от большевиков Москвы; он должен поехать вместе с Серго к другому члену Президиума — Анисимову — и договориться с ним об условиях содержания Ильича в тюрьме.

«Мы должны были добиться от него гарантий, что Ленин не будет растерзан озверевшими юнкерами, — вспоминал Серго. — Надо было, добиться, чтобы Ильича посадили в Петропавловку (там гарнизон был наш), или же, если посадят в «Кресты», добиться абсолютной гарантии, что он не будет убит и предстанет перед гласным судом. В случае утвердительного ответа Анисимов под вечер на автомобиле подъезжает к условному подъезду на 8-й Рождественской, где его встречает Ленин, и оттуда везет Ильича в тюрьму, где, конечно, его прикончили бы, если бы этой величайшей, преступной глупости суждено было совершиться.

Мы с Ногиным явились в Таврический и вызвали Анисимова. Рассказали ему о решении Ильича и потребовали абсолютной гарантии. На Петропавловку он не согласился. Что касается гарантии в «Крестах», заявил, что, конечно, будут приняты все меры. Я решительно потребовал от него абсолютных гарантий (чего никто не мог дать!), пригрозив, что в случае чего-либо перебьем их всех. Анисимов был рабочий Донбасса. Мне показалось, что его самого, охватывает ужас от колоссальной ответственности этого дела. Еще несколько минут, и я заявил ему: «Мы вам Ильича не дадим». Ногин тоже согласился с этим».

И ушла великая тоска, и словно гора упала с плеч, когда в тот же вечер Ногин узнал, что Владимир Ильич благополучно вышел из города.

Теперь надо было всей партии брать на себя защиту Ленина. И это мог сделать только съезд партии.

VI съезд открылся полулегально 26 июля 1917 года в доме № 62 по Сампсониевскому проспекту, на Выборгской стороне. Он представлял 240 тысяч членов партии — в три раза больше, чем в дни Апрельской конференции большевиков.

Открыл съезд Михаил Ольминский. О явке Ленина в суд сделал доклад Серго Орджоникидзе. Он заявил: партия не может допустить, чтобы из «дела Ленина» контрреволюция сотворила второе дело Бейлиса. И съезд единодушно высказался за неявку Ленина в суд. Он послал приветствие Владимиру Ильичу и избрал его почетным председателем.

Ленин в то время жил в Разливе и из своего «зеленого кабинета» — из последнего подполья — направлял работу делегатов.

Заседал съезд в напряженной обстановке; 25 августа генерал Корнилов двинул мятежные войска на Петроград, рассчитывая задушить революцию и стать военным диктатором. Делегаты съезда обсуждали не только важнейшие проблемы политического момента, но и беспрерывно выступали на митингах, поднимая рабочих и солдат на защиту красного Питера. Корнилова удалось опрокинуть до закрытия съезда. И широкие массы смогли убедиться, что только большевики отстаивают революцию.

Все резолюции VI съезда были подчинены главной задаче — подготовке вооруженного восстания. По поручению съезда новый ЦК обратился с манифестом ко всем трудящимся, призывая их готовиться к решающим боям с диктатурой буржуазии: «…грядет новое движение и настает смертный час старого мира.

Готовьтесь же к новым битвам, наши боевые товарищи! Стойко, мужественно и спокойно, не поддаваясь на провокацию, копите силы, стройтесь в боевые колонны! Под знамя партии, пролетарии и солдаты! Под наше знамя, угнетенные деревни!»

Виктор Павлович Ногин — один из старейших членов партии и член Центрального Комитета — получил слово для закрытия съезда.

— Наш съезд является… первым съездом, наметившим шаги к осуществлению социализма, — сказал он. — Как бы ни была мрачна обстановка настоящего времени, она искупается величием задач, стоящих перед нами, как партией пролетариата, который должен победить и победит.

А теперь, товарищи, за работу!

Как и десять лет назад, он теперь беспрерывно курсировал в поездах «Москва — Петроград». В Москве он выступал на митингах и предлагал резолюции, которые вытекали из решений съезда, и добивался изгнания из Московского Совета меньшевиков и эсеров. Их влияние заметно падало, так как Московские рабочие и солдаты резко повернули влево — к большевикам.

В Петрограде Ногин активно работал в ЦК и во Всероссийском Центральном Исполнительном Комитете.

5 августа ЦК выделил Ногина для руководства партийной работой в Московской области, а затем направил в Демократическое совещание, которое будто бы должно было решить вопрос об организации власти на демократических началах.

Совещание открылось 14 сентября. А на другой день ЦК партии получил для обсуждения два письма Владимира Ильича Ленина: «Большевики должны взять власть» и «Марксизм и восстание». Партия объявила бойкот Демократическому совещанию и снова выдвинула лозунг «Вся власть Советам — в центре и на местах!». И призвал рабочих, солдат и крестьян бороться за созыв II Всероссийского съезда Советов.

Этот лозунг был весьма оправдан: в Петрограде, в Москве и в ряде других крупных центров большевики добились победы в Советах. 19 сентября Виктор Павлович Ногин стал первым большевистским председателем Московского Совета.

Демократическое совещание не осмелилось идти на сговор с кадетами. Но не поддержало и требований партии Ленина. И выделило из своей среды Совет Российской Республики (предпарламент), который мог быть только совещательным органом при Временном правительстве.

21 сентября в ЦК обсуждался вопрос: как быть с этим эсеро-меньшевистским детищем? Оставаться в нем или выходить из него? Голоса разделились почти поровну. ЦК обратился к большевистской фракции Демократического совещания. За участие в предпарламенте высказалось 77 человек, среди которых был и Ногин, 50 — против.

Владимир Ильич, обеспокоенный таким исходом дела, выступил с резким письмом за бойкот. Он обозвал предпарламент «революционно-демократическим» совещанием публичных мужчин» и высказался за то, чтобы быстрее разогнать «бонапартистскую банду Керенского с его поддельным предпарламентом».

«Невозможны никакие сомнения насчет того, что в «верхах» нашей партии заметны колебания, которые могут стать гибельными, ибо борьба развивается, и в известных условиях колебания, в известный момент, способны погубить дело. Пока не поздно, надо всеми силами взяться за борьбу, отстоять правильную линию партии революционного пролетариата.

У нас не все ладно в «парламентских» верхах партии; больше внимания к ним, больше надзора рабочих за ними; компетенцию парламентских фракций надо определить строже. Ошибка нашей партии очевидна. Борющейся партии передового класса не страшны ошибки. Страшно было бы упорствование в ошибке, ложный стыд признания и исправления ее».

Виктор Павлович не сделал выводов из этого строгого предупреждения вождя. Он опасался, что партия может потерять все связи даже с теми элементами, которые способны пойти с ней до определенного рубежа. Ему иногда казалось, что слишком смелые шаги Ленина могут послужить основанием для гражданской войны. Но у него не было коренных расхождений с ЦК, и он, не кривя душой, согласился с мнением товарищей о выходе из предпарламента.

События развивались стремительно.

Владимир Ильич шел вперед с той ясностью перспектив, которая подчеркивала всю гениальность его предвидений. Он уже слышал, как клокочет лава в вулкане революции, готовая вырваться наружу с невиданной силой. И прекрасно понимал, что близок тот исторический час, когда надо идти на восстание и брать власть в свои руки.

И Виктор Павлович видел, что час восстания близок. Но его страшила мысль, что одним большевикам придется формировать новую, революционную власть. Удержат ли они эту власть без поддержки других социалистических партий?

Иногда ему казалось, что одни большевики не смогут ликвидировать тот несусветный хаос, который поставил страну на грань краха.

Старая Россия и впрямь разваливалась на глазах. В Москве и в Петрограде почти не было хлеба, и в длинных очередях к продовольственным лавкам каждый день подбирали истощенных людей. Транспорт парализовался. Безработица добивала голодающих. Стачки и локауты сотрясали обе столицы, угольный Донбасс и Одессу. Солдаты донашивали опорки и бросали оружие. В Сибири, на Кавказе, в Средней Азии, в Екатеринославе распадались Советы под натиском контрреволюции. Буржуазная Рада в Киеве формировала армию против России. Национализм поднял голову в Польше, в Финляндии, в Прибалтике. Кубань объявила себя независимым казачьим государством. Генерал Каледин собрал три армии казаков и грозил выступлением с Дона. Вильгельм II готовил наступление на Петроград. Лидер правых кадетов Родзянко писал в газете «Утро России»:

«Я думаю, бог с ним, с Петроградом! Опасаются, что в Питере погибнут центральные учреждения (т. е. Советы и т. д.). На это я возражаю, что очень рад, если все эти учреждения погибнут, потому что, кроме зла, России они ничего не принесли…»

В такой ситуации Владимир Ильич направил 1 октября письмо членам ЦК и большевикам в обеих столицах: «Большевики не вправе ждать съезда Советов, они должны взять власть тотчас…

Медлить — преступление. Ждать съезда Советов — ребячья игра в формальность, позорная игра в формальность, предательство революции.

Если нельзя взять власть без восстания, надо идти на восстание тотчас. Очень может быть, что именно теперь можно взять власть без восстания: например, если бы Московский Совет сразу тотчас взял власть и объявил себя (вместе с Питерским Советом) правительством. В Москве победа обеспечена и воевать некому. В Питере можно выждать. Правительству нечего делать и нет спасения, оно сдастся».

Жаркие дебаты развернулись в связи с этим письмом в Москве. Алексей Рыков, который наиболее определенно развивал взгляды товарищей из правого крыла МК, и «левые» из Московского областного бюро — Бухарин, Сапронов, Осинский — добились решения: Москва не может взять на себя почин выступления. Виктор Павлович Ногин согласился с таким выводом.

Наступило 16 октября. В этот день состоялось знаменитое заседание ЦК, на котором окончательно решился вопрос о вооруженном восстании в Петрограде. Руководить восстанием поручалось Военно-революционному центру в составе Бубнова, Дзержинского. Свердлова, Сталина и Урицкого.

18 октября Зиновьев и Каменев дали интервью сотруднику газеты «Новая жизнь», которая считалась, внепартийной, но часто склонялась к меньшевикам.

В интервью было много тумана. Но между строк можно было увидеть, что два цекиста знают о подготовке восстания и относятся к нему неодобрительно.

Владимир Ильич пришел в ярость. «Подумать только! — писал он членам партии большевиков, — …двое видных большевиков выступают против большинству и, явное дело, против ЦК. Это не говорится прямо, и от этого вред для дела еще больше, ибо намеками говорить еще опаснее».