ШПАЛЕРНАЯ, ДОМ № 25

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ШПАЛЕРНАЯ, ДОМ № 25

Декабрь, 1898 год

В двадцать лет, да еще впервой в одиночной камере, — дело не пустяк! Звонко застучало в висках, когда старый надзиратель легонько втолкнул его в тесную серую коробку, сказал негромко, без всякого зла: «Иди, иди! Квартира завидная. Насидишься, милок, от нас-то не скоро уйдешь!» — и гулко хлопнул железной дверью. В предрассветной тишине скрипнула задвижка и ржаво треснул замок.

Все!

Но сейчас же мелькнула мысль: не один он тут, тюрьма забита друзьями. Только как найти к ним доступ?

В зимний сумеречный полдень вывели его на прогулку. Двор был обширный, где-то кашляли и чихали люди, под их ногами хрустел снег, но он никого не видел. Он ходил в отгороженном треугольнике, который напоминал вырез в гигантском пироге. Острым углом этот кусок «пирога» упирался в башню, где вдоль перил прохаживался старший надзиратель, как пожарный на каланче. Позади — тюремная стена. А по бокам — высокий, ладный забор и доски на нем впритык, будто в товарном вагоне.

Кто-то ходит по своему «пирогу» рядом, и, видать, тому зябко: он и кряхтит и потирает руки. А их велено держать за спиной.

На допрос не вызывали. Можно было постепенно обживать свою камеру № 243, заявить о желании получать газеты и журналы и отправить домой первое письмо из неволи.

О такой именно камере сочинил сонет Глеб Максимилианович Кржижановский, вспоминая то время, когда он сидел на Шпалерной неподалеку от Ульянова:

Три шага вширь и пять в длину —

Очерчен так всей камеры мирок.

Окошко вздернуто предельно в вышину.

В двери, над форткой запертой, глазок.

Листок железа — стол стенной,

Стул откидной, такая же кровать…

В белесом потолке порой ночной

Малютка-лампочка начнет мерцать.

Здесь вашей воли нет; ее сломить

Наметил враг. Он на расправу крут.

Вас будут одиночеством томить.

Не все, не все его перенесут…

Но вот письмо, твой бодр привет.

Условным шифром шлю ответ.

Писем пока не было. Но в брючном кармане для часов сохранился маленький сувенир с воли. Для посторонних глаз — просто безделушка: лист березы из тонкой жести. А в трудный час одиночества он будил мысль и перекидывал мост к Андропову, от него — к Ветровой, от Ветровой — к дверному «глазку», куда заглядывал изредка надзиратель.

«Глазки» вошли в моду недавно, когда волной двинулись в тюрьму рабочие. А после ужасной смерти Ветровой без этого «глазка» не могли и обходиться: хотели следить за арестованным ежечасно, осторожно, неслышно.

Мария Федосьевна Ветрова сожгла себя керосином из лампы в мрачном Петропавловском каземате. Тюремщики переполошились: срочно заменили лампу стеариновой свечкой, затем электричеством и по всей стране стали долбить «глазки» в дверном железе.

Виктор не был знаком с Ветровой. Он услыхал о ней от Андропова вечером 2 марта 1897 года, когда тот явился с демонстрации и принес этот памятный подарок.

Пять тысяч питерских студентов собрались в полдень у Казанского собора и стали просить настоятеля отслужить панихиду «по безвременно погибшем борце».

Под напором пяти делегатов настоятель отступил в алтарь и стал кричать, что он не будет заводить службу по девице, наложившей на себя руки. Делегаты тоже повысили голос, и перебранка перешла в открытую брань. Настоятель спохватился, что алтарь не самое лучшее место для крепких слов, выбрался на клирос и крикнул всем толпившимся в соборе:

— Не делайте храм божий местом сходбищ, не кощунствуйте, разойдитесь, ибо панихиды не будет. Вы собрались не для панихиды, а для демонстрации!

Студенты подняли над головой три металлических венка, запели «Вечную память» и двинулись по Невскому в сторону Зимнего дворца. Но прискакал градоначальник Клейгельс, с ним — конные жандармы и казаки. Демонстрацию завернули в Казанскую улицу, а возле Фонарного переулка стали загонять на широкий двор казанской полицейской части.

В страшной давке девятьсот три человека были задержаны и переписаны. Остальные сделали удачный прорыв в полицейском кордоне и разбежались по Екатерининскому каналу… Три венка были разобраны по листку на память, и Андропов подарил свой Ногину, когда увидел в нем друга…

«Вот и все, что осталось от Ветровой: доброе имя борца и этот траурный знак, — Виктор держал на ладони зеленый листок из тонкой жести. — Даже могила ее не указана. А как с нами? Ну, господа хорошие, мы на себя руки не наложим! У Арсения Морозова в хорошей тюрьме сидели, у Карла Паля — не чище, и тут выдержим! И как же мне хочется знать, где Сергей, где Ольга, где Николай! Спаслись они в ту ночь или ходят рядом по скрипучему снегу за дощатым забором и хлебают из одного котла со мной тюремные щи?»

Пробовал говорить с надзирателем; тот грубил или отмалчивался. Но однажды надзиратель открыл форточку, сунул в нее сизый нос, рыжие усы и вялые глаза:

— Слушай, Ногин, уголовника прислать или сам натрешь пол?

— Давай уголовника.

Но и с ним поговорить не пришлось: был отдан приказ идти на прогулку. А в иные дни уже сам Виктор танцевал со щеткой по асфальтовому полу, натирая его воском до блеска.

Половину третьей ночи он промучился над письмом домой: все опасался, что скажет лишнее и убьет тяжким горем Варвару Ивановну.

19 декабря было готово скупое письмо, в котором содержалась только самая суть: «Милые мама и Паша! 14-го с. м. на фабриках начались стачки рабочих, а в 3 ч. утра 16-го я был арестован. В настоящее время нахожусь в доме предварительного заключения. Долго ли просижу, не знаю. Свиданий добыть трудно, и пройдет до этого времени много. Вы не тревожьтесь, я здоров и весел. Целую вас крепко, желаю вам всего хорошего и прошу не беспокоиться. Любящий вас сын и брат Виктор Ногин».

Затем приписал адрес: «С.-Петербургский дом предварительного заключения, камера № 243. Шпалерная улица».

И уже в тот миг, когда надзиратель явился за письмом, сделал маленькую приписку: «Мама! Пожалуйста, будьте спокойны. Еще раз целую вас. Виктор».

Варвара Ивановна слегла в постель. Ее поразило не только само известие об аресте сына, но и вид письма из тюрьмы — на первой странице большими красными кляксами выделялись две печати: «Просмотрено прокурором С.-Петербургского окружного суда». И со всех сторон крест-накрест письмо было перемазано какой-то ядовитой желтой краской.

Мать порывалась ехать в Питер немедленно, но Павел ее удержал: надежды на свидание не было.

Через три дня Виктор отправил еще одно письмо: «Милая мама! Вы не скучайте и не сердитесь на меня. Дурно я не поступал, а взят за то, что обращался с рабочими по-человечески. Напишите мне, как Ваше здоровье и как проводите праздники. Нахожусь в одиночной камере, и неприятно только то. что никого, кроме надзирателей, не вижу. Читать можно — есть библиотека, и свои книги позволяется иметь…»

В тот день, когда было отправлено это письмо, Виктор неожиданно узнал о судьбе товарищей, и однообразная жизнь в камере вдруг стала полна нового смысла.

На прогулке он увидал прикрепленный к забору маленький катышек черного хлеба. Он смахнул его в ладонь, почти полчаса разогревал за спиной и дома разломил и обнаружил маленькую записку с характерным бисерным почерком Андропова: «В. П. Идите в церковь к обедне. С.».

В мрачной тюремной церквушке было как в зверинце: уголовники стояли скопом в дальнем углу за длинной решеткой, а политические — каждый в своей маленькой клетушке. «Нас держат, как дорогих львов или тигров», — подумал Виктор.

В соседнюю клетку вошел Андропов. Еле заметно они кивнули друг другу. В середине службы Сергей отбил земной поклон и очень ловко сунул сквозь решетку тонкую бумажную трубочку. Виктор наклонился благопристойно и подхватил записку. В камере он прочитал ее: «Все наши здесь: Ольга, М. Смирнов, Сергей Цедербаум с сестрой и ее мужем и Николай, которого схватили лишь в третью ночь, и другие. Держитесь стойко, говорите полуправду, похожую на быль, не называя документов. Записку не храните. Скоро найду способ более тесного общения. Жму руку. С.». На обороте была приложена азбука для перестукивания и первая строфа из Лермонтова «Белеет парус одинокий» — для шифрованной переписки.

Виктор расположил буквы на пять колонок:

а б в г д

е ж з и к

л м н о н

р с т у ф

х ц ч ш щ

ы ю я

Память работала блестяще. И уже к концу дня он твердо помнил, в каком ряду и в какой колонке стоит любая буква. И, как мальчугану, захваченному новой, интересной игрой, захотелось ему сейчас же проверить азбуку на соседе. Но чем стучать? Карандаша не было, ручку с чернильницей приносил и уносил надзиратель, когда писалось очередное письмо.

Он вспомнил о памятном березовом листике из венка для Ветровой. И застучал по всем правилам: сначала строку, затем букву. Два удара и пауза — это буква из второй строки. А еще пять ударов после паузы — буква «к». Четыре удара, пауза, три удара — буква «т». Три-пауза-четыре — это буква «о».

— Кто? — Виктор с напряжением ждал ответа.

Сразу же ответили из левой боковой камеры и сверху. Колотили звонко, видать, деревянной ложкой: привычно и быстро; камера забилась звуками, но понять ничего не удалось. «Замолчите!» — в сердцах отбил Виктор. Перестук прекратился. А потом сосед слева отстукал дерзко: «Не умеешь, не берись, только душу травишь!»

Виктор хотел ответить, но в форточку крикнул надзиратель:

— Прекрати! Начальнику передам, он тебе врежет!..

Новогодняя ночь прошла сверх ожиданий не так плохо, как думал Виктор. Тюрьма заполнилась разноголосым шумом, где-то трижды заводили песню; бегали по мягким дорожкам растревоженные стражи, громко хлопали дверями и надсадно орали на тех, кто не желал безропотно сидеть в эту ночь.

Тот первый страж, который привел Виктора в эту камеру, согласился принести ужин не из общей кухни, а из кухмистерской, где цена ему была тридцать копеек. Но — по случаю праздника — потребовал целковый.

«Клюнул старик», — решил Виктор и выдал рубль.

И после сытного ужина, не опасаясь старика за дверью, он выстукивал ложкой:

— С Новым годом, товарищи!..

Январь — май, 1899 год

Все, что поддавалось регламентации в тюремной жизни, постепенно вошло в норму.

Виктор отдавал два часа в день немецкому языку: мысль о непременной поездке за границу не угасала ни на один миг. Да и Андропов поддерживал ее своими разговорами о том, что он обязательно уедет на время в Англию и будет работать там у выдающегося толстовца Владимира Григорьевича Черткова.

Три часа Виктор читал и конспектировал книги, обычно по истории и экономике. Новые журналы, особенно «Мир божий», дополняли ежедневное чтение. Кстати, этот журнал служил и для шифрованных писем в адрес Андропова. Они договорились, что страницей для шифра будет дата рождения каждого из них. Едва заметными точками Виктор отмечал острым карандашом буквы на странице четырнадцатой, поскольку день его рождения был 14 февраля 1878 года. А Сергей Андропов разрисовывал таким же способом страницу семнадцатую, так как появился на свет 17 сентября 1873 года. А возникала необходимость быстро сообщить о посланном письме, так достаточно было шепнуть на очередной молитве или передать с «оказией» одну лишь цифру — номер журнала.

В остальное же время, сколь ни было оно занято прогулкой, приемом пищи или баней, Виктор набрасывал на листках почтовой бумаги текст первой своей книжки — «Фабрика Паля». Бесхитростно живописал он каторгу на Шлиссельбургском тракте, в селе Смоленском, и трудную борьбу ткачей, прядильщиков и красильщиков за Невской заставой.

Книжка набирала силу день за днем и уходила по частям к Андропову: Сергей связался с «Союзом борьбы», а тот решил опубликовать ее как оттиск № 6 «Рабочей мысли».

Точно обрисовывались главы будущей книжки: 1) История фабрики Паля. 2) Характеристика хозяев. 3) Потребительская лавка. 4) Наша администрация и условия труда. 5) Больница. 6) В ноябре и 7) Стачка в декабре. Приложением к основному тексту шли важнейшие требования палевцев, отраженные в последних листовках «Рабочего знамени».

Виктор долго не мог разделаться с предисловием: все получалось оно многословным и долгим. Но наконец, и оно легло на бумагу:

«Эта книжка посвящена всем тем, кого ее содержание непосредственно касается:

Нашим товарищам,

Министру финансов,

Министру внутренних дел,

Фабричным инспекторам,

Хозяину фабрики — К. Я. Палю».

Итак, задумка, которая не давала спокойно жить Виктору с прошлой осени, вылилась в этот хороший залп по Карлу Палю и всем его присным, включая лощеного хама Шабловского и многих других подлецов рангом пониже.

А полковник Пирамидов не дремал. Он составил обстоятельную записку, опираясь на показания своих филеров. И по этой записке 9 января 1899 года началось следствие по делу «О преступном сообществе, присвоившем себе наименование «Группа «Рабочего знамени».

14 января на допросе, который вел отдельного корпуса жандармов подполковник Потоцкий в присутствии товарища прокурора С.-Петербургского окружного суда М. И. Трусевича, Виктор дал первые показания:

«Зовут меня Виктор Павлович Ногин. Я не признаю себя виновным в принадлежности к преступному сообществу, стремящемуся к ниспровержению существующих в Империи государственных и общественных порядков. Все предъявленные мне вещи взяты у меня по обыску и принадлежат мне. В Петербурге я работаю на фабриках с 1896 г., причем до 17 сентября 1898 г. был красильщиком на фабрике Паля, а оттуда перешел на Невский механический завод, быв. Семянникова, конторщиком. Оставил службу у Паля вследствие оскорбления, нанесенного мне управляющим Шабловским. С рабочим Иваном Шалаевым я знаком со времени поступления на фабрику Паля. Рабочих Николаевых я не знаю. Никому из рабочих я запрещенных изданий не давал. Никогда сведения о положении расценок на фабрике Паля я не собирал. Предъявленная мне запись в тетради сделана мною и означает следующее: «В колесной, малярной и кузнечной мастерских Семянниковского завода зарабатывали 130, дали 100 р.». «Раньше с пары 15–12, а теперь —». Обстоятельства эти, касающиеся условий работы, возмутили меня и записаны мною лично для себя, причем если бы я узнал, сколько «теперь» с пары, то я внес бы свою заметку. На той же странице мною записан случай возмутительного обращения администрации того же завода с одним рабочим, которому сломали ногу. Обе эти записи сделаны мною в октябре или ноябре 1898 г. В другой предъявленной мне тетради мною записан ход моего дела с управляющим палевской фабрики, причем я имел в виду впоследствии поместить в газету «Сын отечества» корреспонденцию об этом деле. По делу с Шабловским мною были выставлены у мирового судьи свидетели, адреса некоторых из них для меня собирал рабочий палевской фабрики в красильне — Никифор Васильев, арестованный, должно быть, за это».

13 февраля Виктора предъявили квартирной хозяйке Авдотье Сосулиной. Но она его не выдала:

— Квартирант был тихий; все один да один. Никто к нему и не заглядывал. А читал много, и все по ночам. Так я его за керосин поругивала!

20 февраля хотели узнать у Виктора о его связях с арестованными рабочими. Но он категорически отвел все домогательства Потоцкого:

«Рабочих Александра Козлова и Николая Калабина я совершенно не знаю, и личности, изображенные на карточках, мне неизвестны. В доме № 21 по Палевскому проспекту я никогда не бывал. У меня в квартире никаких собраний рабочих не происходило».

Но после этого допроса он долго не находил себе места. Николай Калабин не мог показать правду, в этом сомнений не было. И Александр Козлов казался стойким товарищем. Однако он очень разволновался, когда про Ногина и Никифорова стали говорить, будто во время «битвы» у максвелевской казармы они пустили слух: «Надо сжечь всю эту Александро-Невскую заставу! Хозяева не согласятся с нашими требованиями, держиморды не перестанут издеваться над рабочими, так выход один: пустить красного петуха!»

Но Козлов не сказал об этом ни слова. Беда подошла с другого конца: болтал, как ничтожный трус, Сергей Орлов, берег свою шкуру, крутился на допросе ужом. На карточках он признал Ногина и Андропова, Звездочетову и Смирнова. И услужливо подтвердил, что Виктор неоднократно посылал его к Ольге на Слоновую улицу и он относил донесения, а возвращался с листовками. Эти листовки разбрасывали Ширяев, Пашков и еще трое, которых он встречал в портерном зале трактира «Бережки».

Орлов договорился до того, будто Козлов и Калабин хотели набрать в лавке у Паля в долг рублей на шестьдесят харчей для своей коммунии и сбежать. Так «мы на практике прилагали социалистический принцип «общности имущества».

Дрогнул на допросе и Петр Ширяев. Он рассказал, как Козлов зазывал его в кружок, там он видел Ногина, Шалаева, Пашкова и Орлова, и как Ногин просил его собрать сведения о положении рабочих в трепальном отделении фабрики Максвеля. «Эти сведения были напечатаны на тех листках, которые передал мне Орлов и которые я разбрасывал на фабрике Максвеля».

Промахнулся и Сергей Цедербаум. 6 марта 1899 года он послал со Шпалерной шифрованную записку своему младшему брату Владимиру. Но она была прочитана опытными перлюстраторами отдельного корпуса жандармов и после расшифровки выглядела так;

«Советую все что есть дома нелегального

на всякий случай отдать куда нибудь

между прочим карточку ногина»

Правда, на допросе 29 марта Сергей Цедербаум заявил вполне определенно: «Кто такой Ногин, мне не известно, об его аресте я узнал в доме предварительного заключения, а относительно карточки его объяснения давать не желаю».

Разумеется, Потоцкий не мог принять всерьез такое сообщение. Он прекрасно понимал, что Цедербаум и Ногин — давние знакомые и что Сергей хотел оберечь Виктора и укрыть от следствия его фотографическую карточку.

Спрашивали об этом и Виктора 13 мая. Он не признал С. Цедербаума на карточке и даже удивился, почему у того нашлась его фотография. На этом же допросе он начисто отверг все показания Петра Ширяева.

Полковнику Потоцкому так и не удалось забрать все нити в свой кулак: Ногин, Андропов, Звездочетова, Канцель, Татаринов, Калабин и Ломашев ни в чем не признавались. Даже из Миссуны, Смирнова, Шехтера и сестер Гольдман выжать ничего не удалось. А Марина Галкова, про которую полковник Пирамидов писал, что она «образчик того, что делает с работницами противоправительственная интеллигенция», пыталась даже доказать Потоцкому, что ведь надо же рабочим бороться с существующим строем. «Они жить хотят! А при этом строе разве жизнь? Для вас-то жизнь, господин подполковник, и даже разлюли-малина! А для таких, как я, омут!»

И в тюрьме она вела себя шумно и насиделась в карцере. А потом приглядела на Шпалерной Ивана Разумовского — бедняка из деревни Топорово Жирятинской волости Кинешемского уезда — и стала под венец с ним в тюремной церквушке. 12 мая 1899 года Потоцкий решил от нее избавиться. И новобрачные отправились под гласный надзор полиции в Кинешму.

Без суда стали разбрасывать по великой стране и других участников «преступного сообщества». Канцели были сосланы в Ялту: у Лидии Осиповны открылся процесс в правом легком. Раскидали по градам и весям Шалаева, Смирнова, сестер Гольдман, Шехтера, Миссуну, Козлова. 7 мая двинулся на поселение в Тулу Сергей Андропов. На тюремных харчах остались Ломашев, Цедербаум, Звездочетова и Калабик. Но у них намечался какой-то «просвет». Только Ногин и Татаринов ничего определенного еще не ждали.

Дважды приезжала навестить сына Варвара Ивановна. Да в первый раз совсем перепугалась: показали ей Витеньку за двойной решеткой. И надзиратель попался такой дерзкий. Спросит она сына о чем-нибудь, а тот уже бурчит: «Про это нельзя, мамаша!» А второй-то раз, на пасху, дали посидеть рядышком на тюремной скамье. Дала тогда волю слезам Варвара Ивановна на широкой груди сына! Но и порадовалась, что здоров он, и не в арестантском халате с бубновым тузом на спине, и спит не на соломушке.

Был и брат Павел. Он приехал прямо с московских майских празднеств, когда вся благодарная Россия отмечала столетие со дня рождения Александра Пушкина.

Павел принес в тюрьму сувенир — шоколадный юбилейный бюст Пушкина. Но надзиратель его отнял и понес доложить по начальству.

Начальство приказало разбить его на мелкие части и тщательно проверить, не упрятано ли в шоколад крамольное письмо.

Лишь 16 июня Виктор смог написать брату:

«Я завидую, что тебе удалось быть при чествовании Пушкина. Благодарю тебя за присланный бюст. Хоть мне его показали целиком, но в таком виде не отдали, а разрезали, и мне пришлось его сразу съесть…»

Так прошла весна и вступило в права лето. Надзиратель открыл оконце в камере, и уже это было в радость…

Июнь — декабрь, 1899 год

В первой половине июня отбыл под гласный надзор полиции в Полтаву Сергей Цедербаум. Он оставил записку: «Будете выбирать место на Руси, проситесь в Полтаву. Туда скоро приедет мой старший брат. Вместе и решим, как быть дальше».

Сергей однажды подарил Виктору большую карточку. На ней были сняты «старики», которые создали петербургский «Союз борьбы»: Ванеев, Запорожец, Старков, Цедербаум, Кржижановский и Малченко с Ульяновым в центре. Не удалось повидать Ульянова, хорошо бы встретиться хоть с Цедербаумом-старшим. Но Андропов и Звездочетова ему ближе, и он хоть сейчас полетел бы на крыльях в Тулу, куда к Андропову собиралась Ольга.

Она и уехала туда почти в один день с Ломашевым, только Артемию назначили ссылку на родину — в деревню Жбаново Себежского уезда, под Витебском.

Ольга в день приезда прислала пятый номер журнала «Жизнь» с небольшим шифрованным письмом: «Дорогой Виктор! Все наши адреса на Николаевской, где еще осталась Юля Щелчкова. Буду всегда рада вам. До встречи, «брюнет золотистого цвета»!»

Угнали в Восточную Сибирь Николая Калабина, «гаврилов-посадского мещанина» из-под Суздаля.

На Шпалерной остался Виктор с Татариновым. Но связь с ним не налаживалась. У него в шкафу при обыске нашли мимеограф и два больших тайника с нелегальной литературой, и он боялся навредить себе еще одним неосторожным шагом.

В проводах друзей прошел июнь. И начала наступать тоска. Уж очень мрачным казалось тюремное одиночество, когда не с кем перекинуться словом.

Но уже 4 июля загремели в коридоре перед рассветом. Кого-то тащили в камеру по мягкой дорожке, и тот сказал гневно:

— Не хватайте за руки, фараоны!

Дверь захлопнулась, надзиратели отматюкались, и все затихло.

Утром Виктор стал выстукивать по стене ложкой: «Кто ты, товарищ?» Ответили неумело: «С Путиловского, Калинин. А ты?» — «Ногин». — «С Невской заставы?» — «Да». — «Слыхал. Сидишь полгода. А какая надежда?» — «Всех разослали, жду своей участи». — «Привет тебе от наших друзей из «Союза борьбы». Книжка твоя про Паля вышла, видал ее. Молодец!» — «Давно ли?» — «Неделю, не больше». — «Спасибо за добрую весть!» — «Стучи, как вздумаешь, но пореже, я еще не освоил эту петрушку».

В камере стало веселее, когда появился этот Михаил Калинин. Был он человек веселый, крепкий, на слово острый. Возвращался с допроса и стучал: «Все вожу за нос следователя. Нас, брат, раскусить нелегко!» И, видать, учился день за днем, потому что все спрашивал, какие книги берет в библиотеке Виктор. И часто говорил:

— Это уже читано!

Скоро Виктору вернули отобранные при аресте фотографические карточки отца, матери, Павла. Был и один семейный портрет: Виктор с Павлом обступили Варвару Ивановну, а у нее на лице большая нескрытая материнская радость.

«Когда же это было? — думал Виктор, разглядывая портрет. — Да накануне отъезда в Питер, в Сокольниках. Павел еще опаздывал на свидание к Сонечке и все торопил нас с мамой; Три года! А как быстро пролетело время, и как я с тех пор изменился! И что-то будет еще через три года? Ссылка? Новая работа в глухой провинции у какого-нибудь Обалдуева? Заграница? Жди, что выйдет, сам-то не больно распорядишься собой!.. Но не жалею: и жизнь узнал и людей. И с этими новыми людьми теперь хоть на край света!..»

Виктору понравился журнал «Жизнь», который прислала Ольга. И он решил на него подписаться. Деньги приняли, но журнал не выдали. И запретили получать газеты. Пришлось просить Павла переписать журнал на его адрес.

Из-за газет переругался с надзирателями. Но те отвечали на его домогательства скупой фразой:

— Не велено!

— Да кому же будет вред, коли я узнаю про новости на белом свете?

— Замолчи, Ногин, отведем в карцер! На то ты и в одиночке, штоб ни про што не знать!

Пришлось обращаться за новостями к брату. Но Павел отвечал скупо, а Виктору надо было знать, что с Дрейфусом: о нем шумела вся мировая пресса. И что с его адвокатом Лабори: ведь прошел слух, что прикончил его наемный убийца.

Отошли белые ночи, которые лишали Виктора сна и покоя: зори тогда не угасали/рано-рано разливался рассвет за раскрытым оконцем, и хлопотливые голуби заводили возню почти в два часа ночи. И ласточки и стрижи словно бодрствовали круглые сутки. А свистящий полет быстрокрылых птиц до боли в сердце манил на волю. Да и питерцы стали резвиться, поставив где-то за каменной стеной камеры духовой оркестр.

7 июля Виктор писал домой:

«К числу удовольствий, мною получаемых, прибавилась музыка. Я ее слушаю по вечерам, в праздники. Играют в каком-то саду, и иногда слышно, как кричат «браво»! Впечатление получается, как от фонографа, но жалко то, что всегда играют плясовую».

Он изучал теперь книгу Сеньобоса «История современной Европы» и попросил Павла прислать ему новые географические карты России и Старого Света.

Карты долго держали в жандармском управлении у генерала Секеринского, их выдали, только с пометкой, что просмотрели, проверили.

Виктор мысленно путешествовал от Владивостока до Гибралтара, от Персии и Турции до Гренландии и Норвегии. Он нашел село Шушенское, где был Ульянов, и село Ермаковское, где отбывал ссылку Ванеев. И побывал в пунктах, где жили под гласным надзором полиции два Сергея и Ольга. Но неизменно ловил себя на мысли, что за пределами Российской империи глаз его прикован к Цюриху. Значит, думал он об этом городе? Да! Там одно время жил Плеханов, там была группа «Освобождение труда».

— Туда, а? — спрашивал себя Виктор. И отвечал поспешно, словно боялся, что его услышат за железной дверью: — Поглядим, всему свое время!

Он находил Париж на зеленой равнине Франции и думал о человеческой подлости, которой опутан сейчас Дрейфус, и о Золя, сумевшем ополчиться против нее!

15 сентября он писал Павлу:

«Что нового о Дрейфусе? Меня тоже очень удивило, что его приговорили к тюрьме, — я ждал или полного оправдания, или возвращения на Черный остров. Да, действительно, очень жаль, что ты был так долго предвзятого мнения о Золя. Он прекрасный писатель, а то, что о нем говорят пропитанные деревянным маслом ханжи, — чистейшая чепуха. Я его очень люблю, и, не говоря про массу вещей, которые мне нравятся, я отмечу место, где он велик как художник. Это место в «Карьере Ругонов» — глава, посвященная любви Сильвера и Миэтты. Это прелесть что такое! «Ханжи», вероятно, найдут и тут сальность, но я ничего более чистого и верного о «романах» не читал. Все это лишний раз подтверждает, что не следует доверяться чужому мнению, а нужно познакомиться самому, особенно с тем, кого ругают «святоши».

В конце сентября Виктор ощутил недомогание. Денег на кухмистерскую не было, а тюремная баланда и особенно перловая каша, сбившаяся в липкий ком, ложилась внутри камнем и обостряла боль в желудке. Доктор Гарфункель оказался человеком отзывчивым: заменил кашу картофелем, по утрам посылал стакан молока и прописал гулять два раза в день.

И вдруг появились деньги — словно с неба упали! Адвокат Ногина по делу с Шабловским — присяжный поверенный Беренштам — тиснул в газете «Сын отечества» небольшую заметку о своем подопечном. Мировой судья решил, наконец, дело в пользу истца, и господин Шабловский выложил сорок семь рублей, которые и были доставлены на Шпалерную.

Варвара Ивановна извелась тоской по Виктору и подала прошение: когда же выпустят сына, он уже сидит почти год. И неужели за это время нельзя закончить его дело?

5 октября Виктор написал в Москву:

«Милые и дорогие мама и Паша! Вчера я получил Пашино письмо от 28.IX. Вы прошение направили верно. По моему делу производится следствие жандармским управлением, а к прокурору судебной палаты оно еще не поступало. Все бумаги и прошение по делу нужно отправлять туда, где находится дело. Следовательно, причина молчания не ваша ошибка, а что-нибудь другое. Сегодня я посылаю второе прошение в жандармское управление: прошу объяснить, почему меня не освобождают и не отвечают на прошения… Недавно была годовщина смерти папы. Я вспоминал о нем и сравнивал его и Вас, мама. Мне его очень жалко. Он сам по себе хороший человек, но жизнь, в которую он попал с молодости, закрыла все хорошие его качества так, что на виду оставались эти наносные и, нужно правду сказать, очень плохие качества. Конечно, живи он в другой среде, из него мог бы выйти хороший человек; поэтому он не виновен в тех грубых выходках, которые частенько проявлял. К сожалению, плохие стороны его характера мне вспоминаются чаще, чем хорошие: хороших было очень мало. Вспоминаю его советы и нравоучения: за исключением очень немногих все они заставляют краснеть и горько каяться, что когда-то следовал им. Да, жаль его! Жалко, что своему отцу я не могу подражать. Слава богу, я не могу сказать того же о Вас, мама. У меня есть много хороших воспоминаний о Вас, и за многие советы я Вам благодарен».

Но в последних письмах из тюрьмы Виктор как бы определил рубежи: до определенной дистанции он душа в душу с Варварой Ивановной, а дальше пойдет один, если она не выбросит из головы всякий калязинский мусор, пустые обывательские поговорки, надежду на авось и на господа бога и не сможет понять, что определяет его жизнь сегодня. И Варвара Ивановна не стала колебаться: она дала слово ехать с Виктором, куда выпадет ему судьба, и постараться подчинить свою жизнь его интересам. Так они и договорились…

29 ноября 1899 года генерал Секеринский сообщил, что дознание по делу «калязинского мещанина Виктора Павлова Ногина» окончено.

Чего только не было в этой бумаге жандармского генерала: и несвязный лепет Орлова, и досадные признания Ширяева, и даже «чего изволите» предателя Кузюткина. Но криминал определялся не полной мерой. Были обвинения в том, что приемщик завода Семянникова состоял в постоянных сношениях с рабочими фабрики Паля и деятельно распространял воззвания и запрещенную газету «Рабочее знамя». И больше ничего.

— Пронесло! — решил Виктор. — А узнали бы про кружок, да про написанные листовки, и про кипяток на фабрике Максвеля — не миновать бы каторги! Не выдали ребята!

Министр юстиции Муравьев предложил подчинить Ногина гласному надзору на три года вне столиц, столичных губерний, университетских городов и местностей фабричного района. Царь с этим согласился.

В одном из последних тюремных писем Виктор — уже с оттенком шутки — сообщал Варваре Ивановне:

«Могу еще поздравить Вас с исполнением одного желания: Вы мне говорили, что Вам очень не хочется, чтобы я жил на фабрике, и что Вы больше не пустите меня работать на фабриках. Ваше желание исполнилось: я теперь не могу больше служить на них и, как мне сказал товарищ прокурора, меня к фабрикам даже близко подпускать не будут…»

Тула, куда он собирался к Андропову, оказалась запретной. Да и потерял всякий смысл этот город: Сергей еще в октябре сбежал к Черткову, в Англию, и о нем назначен был повсеместный розыск. И сбежал Андропов правильно: царь приказал сослать его в административном порядке на восемь лет в Восточную Сибирь.

Виктор хотел проситься в Кострому. Но Ольга Звездочетова переехала туда с больным мужем и вряд ли. могла немедленно включиться в работу. Оставался лишь один Сергей Цедербаум, и он звал к себе. Виктор выбрал Полтаву.

Триста шестьдесят три дня провел он в одиночной «квартире» на Шпалерной. И вышел оттуда 14 декабря 1899 года, почти в канун нового века. Питер стал на время чужим, и Виктор расстался с ним легко. Уже вечером — четырнадцатого — он сидел в поезде, и колеса вагона в такт его мыслям отбивали на стыках ритмично: «В Москву! В Москву! В Москву!»

Ему разрешили пробыть на родине десять дней. Варвара Ивановна никак не могла взять в голову, что ее Витенька вот-вот тронется в дальний путь без паспорта.

— Да не горюйте, мама! Вот мой паспорт, — Виктор уже не раз показывал ей казенную бумагу с большой печатью.

Варвара Ивановна надевала очки и перечитывала бумагу вслух. Язык был туманный, и это внушало страх.

«Проходное свидетельство, данное С.-Петербургским градоначальником административно высланному из Петербурга Ногину Виктору Павлову на свободный проход до города Полтавы в поверстный срок с тем, чтобы он с этим свидетельством нигде не проживал и не останавливался, кроме ночлегов, встретившихся в пути, и по прибытии в город Полтаву явился в тамошнее полицейское управление и предъявил проходное свидетельство».

— Пешком, што ль, тебе идти? Тут так писано.

— Поездом, мама, поездом. Паспорт хороший; по нему за свой счет ехать можно. А без него гнали бы этапом.

— Страх-то какой!

— Это еще не страх. Вот когда без паспорта и без такой бумаги придется жить, тогда пострашней будет. А может, так и случится…

23 декабря 1899 года административно высланный из Питера Виктор Ногин прибыл в Полтаву: налегке, с маленьким саквояжем, который носят врачи при спешных визитах к своим пациентам.

Сергей Цедербаум так удивился, что протер очки и огляделся с недоумением.

— Вы что это? В гости — и на один день? А чемодан?

— Пропало все в багаже, — махнул рукой Виктор…