ЖИЗНЬ ЭМИГРАНТА ВАСИЛИЯ НОВОСЕЛОВА
ЖИЗНЬ ЭМИГРАНТА ВАСИЛИЯ НОВОСЕЛОВА
Был бы Виктор Ногин богатым туристом, очень бы понравился ему старинный город Цюрих.
В Большом городе, у подножья горы Цюрихберг, тесно сбились в кучу средневековые дворцы и замки времен рыцарских турниров и демократического правления могучих ремесленных курий. Неподалеку от них — нарядные дома нуворишей, тенистые улицы и многочисленные кафе, рестораны и магазины. А заводской пейзаж Малого, города за рекой Лиммат чудесно вписывался в красноватые отроги Альп, где синим облаком лежала в поднебесье широкая полоса густых лесов. Берега голубого Цюрихского озера были обрамлены садами и парками.
Цюрих жил спокойным и деловым ритмом. Рано утром улицы его заполнялись рабочим людом. Тысячи, десятки тысяч мастеровых, переговариваясь, торопливо двигались к фабрикам: там плавился металл, создавались станки, химикаты, бумага, шерсть и шелк. Чем-то родным веяло от этой армии торопливых людей, словно Виктор переносился на крыльях в Северную Пальмиру и попадал в привычную толкотню своих текстильщиков за Невской заставой. Найдет ли он место среди этих товарищей? Едва ли!
Дыхание большого спада докатилось сюда из России: нет объявлений о найме, у фабричных ворот идут тревожные разговоры о предстоящем расчете.
Перед вечером вновь валила по улицам рабочая толпа: ритмично шел в городе этот прилив и отлив. Кто-то из мастеровых катил на самокате с резиновыми шинами. Но, видать, и здесь это была новинка XX века: за велосипедистом всегда мчались подростки и бились об заклад, что зароется он носом в мостовую с высокого и узкого седла.
По утрам, когда мастеровые начинали смену, в городе шумели студенты. Они громко болтали на всех языках Европы, скапливались на скамьях возле университета и на широких приступках федеральной политехнической школы или в скверике у консерватории.
В полдень стремительно выбегали из контор расторопные клерки в черных костюмах и усаживались за кофе в летних ресторанчиках. А под каштанами и платанами появлялись фланирующие бездельники — в канотье и с тростями — и молодые дамы с собачками или с детьми. В экипажах разъезжали деловые люди в котелках или модницы в широких соломенных шляпах с метелками трепещущих от ветра перьев страуса.
Обыватели не лезли в душу с докучливыми расспросами. Мастеровые, студенты и клерки — в кафе или в парке — заговаривали непринужденно и все больше о том, что волновало тогда весь мир, — об англо-бурской войне и о боксерском восстании в Китае. И никто не скрывал возмущения, что восемь крупнейших держав послали войска для жестокого подавления китайских повстанцев.
Город был мил и приятен русскому сердцу молодого революционера: здесь живали Плеханов и Засулич; тут была штаб-квартира Аксельрода; здесь семь лет назад последнюю публичную речь произнес Фридрих Энгельс на конгрессе II Интернационала: верный друг Маркса еще верил тогда в революционный подвиг этой международной организации. А теперь она открыто якшается с Эдуардом Бернштейном.
В главной библиотеке Цюриха Виктор был удивлен неслыханно: бери любую книгу, за которую в России неминуемо потянули бы в участок!
И жилось в этом городе дешево. Даже в отеле, где снимал Виктор небольшой номер, и в кафе, где кормили неплохо, хотя хлеба вдосталь и не давали.
В Лондон было отправлено письмо Андропову: «Цюрих, 5.IХ.1900. Милый и дорогой друг! Наконец и я на свободе! Мне страшно хочется Вас видеть как можно скорее, но как это сделать, я не знаю. Если бы я знал, что Вы останетесь жить в Англии и я сумею устроиться там, то, конечно, я приехал бы к Вам сейчас же. Но Вы, как говорят, решили ехать в Россию: ведь это очень хорошее решение, и я не могу Вас отговаривать от него. Только Вы, конечно, не уедете, не повидавшись со мною: мне так хочется увидеть Вас, и я так давно жду этого, что будет слишком больно для меня, если мы не увидимся. О тех побуждениях, которые заставили меня уехать из России, Вы уже знаете несколько, а подробно я расскажу лично.
Увидеться нам необходимо еще потому, что я должен сообщить Вам о новом большом деле, начинаемом в России, в котором Вы могли бы с большой пользой работать. Подробно — лично; если Вам нельзя будет приехать сюда (может быть, Вы поедете в Париж? Так по дороге), то я обязательно приеду к Вам, хотя не надолго.
За границей я думаю прожить с год-полтора, а может быть, только до мая будущего года.
Русские новости — или лично, или в следующем письме.
Сообщите мне, пожалуйста, адрес Ольги Аполлоновны для писем из-за границы: я не успел списаться с ней об этом, а мне очень хочется поскорее известить ее.
Крепко, крепко жму Вам руку. Ваш Виктор.
Здесь еще нигде не был: страшно устал. Сейчас иду к Аксельроду. Живу в гостинице, адрес до востребования…»
Добрые ожидания и маленькие радости свободной жизни в Цюрихе сменились досадой. Павел Борисович Аксельрод домой не появлялся — как в воду канул. Виктор разыскал кефирное заведение, которое держал Аксельрод, чтобы хоть как-нибудь сводить концы с концами. Молодая служительница сказала, что здесь жил два-три дня очень живой, экспансивный худощавый господин из России — с бородой и с лысиной — и дней двадцать назад увез с собой Аксельрода на юг, возможно в Женеву. Виктор немедленно помчался бы вслед, если бы знал, что этим господином был Ульянов. Именно он уехал с Аксельродом к Плеханову, чтобы составить проект договора группы «Искра» с группой «Освобождение труда», а главное, распределить обязанности между будущими редакторами газет. И уже отбыл в Германию.
У Виктора была мысль: а не махнуть ли в Женеву, вдруг Аксельрод еще там? Он даже посмотрел по карте маршрут: это через Баден, Ольтен, Биль, Берн, Фрибур, Лозанну. По российским масштабам — сущие пустяки: две поездки из Москвы в Калязин и обратно. Но денег было в обрез, да и боялся он разминуться с Аксельродом. А о встрече с Плехановым и не помышлял. Георгий Валентинович казался недоступным, как Монблан. И это отвечало правде: в женевском укрытии явно сторонились назойливых, незнакомых эмигрантов.
Виктор решил ждать. Иногда угнетало отсутствие собеседников. С горожанами он общался мало: они говорили на каком-то трудном для него швейцарском наречии немецкого языка. Вывески читал он свободно, газеты понимал не плохо, а при разговоре иной раз попадал впросак.
Русской колонии не было. Ее отсутствие восполняла библиотека. Он прочитал пламенную речь Петра Алексеева, который на суде в 1887 году сказал пророческие слова: «Подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда, и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах!» Интересной новинкой был первый номер «Былого»: этот альманах начал выпускать в Лондоне
Владимир Бурцев. Но настроение резко изменилось, и Виктору стало не по себе, когда в восьмом номере журнала «Новое слово» он прочитал статью П. Струве «Еще раз о свободе и необходимости»: приват-доцент открыто выступал против марксистского учения о пролетарской революции.
«Что делает время? — размышлял Виктор. — Оно работает на нас, и безжалостно! Летят в мусорную яму любые «корифеи», у которых ощущается ералаш в мозгах от успешных выступлений рабочего класса!»
Он вспомнил: еще три года назад камерные лекции этого Струве устраивали у себя на Фурштадтской, в доме № 20, Стасовы — Поликсена Степановна и Дмитрий Васильевич — ив доме № 27 на той же улице присяжный поверенный Николай Платонович Карабчевский. Виктор слыхал об этом от Лидии Канцель — единственной знакомой, которая бывала на лекциях, по поручению подпольного Красного Креста. Но уже и тогда Ульянов увидел, что придется бороться со Струве, как и с его идейным дружком Эдуардом Бернштейном!..
Так миновали еще три дня.
В день четвертый произошли небольшие события в жизни Виктора, и с Цюрихом было покончено. Три дня ходил он к Аксельроду — и домой и в кефирное заведение, но бесплодно. А от Андропова пришло письмо, и в нем содержался намек, что адресату придется задержаться на время в Англии. Из Цюриха в Лондон пошло последнее письмо:
«9. IX.1900 г. Мой милый и дорогой друг! Спешу ответить Вам на все Ваши вопросы. Главный вопрос и, нужно сказать, самый мучительный, — почему я поехал за границу? Потому что, когда я представлял себе, как я буду жить, исполняя волю начальства где-нибудь под надзором, зная, что, кроме такой жизни, есть жизнь другая и что стоит мне только захотеть жить этой другой жизнью, так никакие «предержащие» меня не удержат/ мне казалось, что жизнь поднадзорного так искалечит меня, что потом я буду никуда не годен. А теперь я могу работать, и так как силы всюду и везде нужны, то совестно было бы сидеть сложа руки.
17 июля нам объявили приговор: Сергею Осиповичу Цедербауму — 3 месяца отсидки в Полтавской тюрьме и 3 года надзора, а мне — 3 года надзора. Вот прожить эти три года хотя бы в Полтаве я и побоялся и посовестился.
В Полтаве вообще жить можно: там и климат хороший, и люди иногда бывают, и микроскопическое дельце можно делать.
Но за те полгода, которые я прожил в Полтаве, она мне надоела, и я видел, что все то, что я мог получить от нее, я получил, и мне делать больше нечего в ней.
Мне хотелось и хочется жить в настоящем, хорошем смысле слова, то есть хотелось не сидеть и «дрожать», как благоразумный пескарь, а жить и работать. Я говорил себе, что раз я вступил в революционное дело — должен ли я выжидать и жить не так, как мне хочется, а как велит начальство? Вы, вероятно, скажете, что, делая прямой вывод из этих рассуждений, найдешь, что более правильно прямо поступить на нелегальное положение. Я хотел это сделать прямо, но за полгода не мог найти паспорт, а жить дальше в Полтаве я не мог еще потому, что на днях меня должны были взять в солдаты. Правда, я надеялся, что меня не возьмут: может быть, не вышла бы грудь, но я побоялся рискнуть: во всяком случае, идти в Китай — незавидная участь.
Кроме того, мне хотелось посмотреть, как люди живут на свободе; пополнить свои знания теми наблюдениями, которые можно сделать, живя за границей. Вот поэтому я поехал за границу.
Теперь почему я поехал в Швейцарию? Раньше я хотел ехать к Вам, в Англию, но потом узнал, что Вы думаете вскоре возвращаться в Россию, и один — без близких людей — я могу легче прожить там, где говорят по-немецки, и там, где дешевле жизнь, а в Англии, говорят, страшно дорого жить. Я хотел сделать так: прожить несколько месяцев в Швейцарии, научиться языку, завести знакомства и поехать в какой-либо немецкий городок — в Германию — и там поступить на фабрику, или же поступить в техническое училище для того, чтобы в России я мог скорее поступить на какую-либо фабрику. Я предполагал, что здесь, имея знакомство, может быть, можно достать немецкий паспорт; имея его и аттестат какого-либо училища, в России можно смело жить. Итак, я хотел прожить в Швейцарии месяца 2–3, на какой-нибудь фабрике месяцев 6–9, итого 8 мес. — 1 год. Или вместо фабрики — в училище года 1?—2. Но последнее, т. е. училище, только мечта: у меня своих денег очень мало, и на училище мне обещал присылать брат, но так как у него денег тоже немного, то я думаю отказаться от мысли об училище. Если же мне не удалось бы попасть на фабрику или достать другую интересную работу, то я проживу за границей не более полугода или самое большое до мая будущего года…
Сегодня ходил три раза на квартиру к Аксельроду, и все никого нет дома. Мне очень хотелось послать Вам это письмо, зная, что скажет Аксельрод. Но мне так хочется поехать к Вам, что я все-таки поеду к Вам, если даже он скажет, что здесь можно скоро устроиться.
Я страшно досадую на себя, что не поехал прямо к Вам.
У меня есть поручение к Аксельроду, и я не могу уехать, не видев его, а жить здесь мне уже надоело. Если Аксельрода опять нет в Цюрихе, то я оставлю ему письмо и еду завтра; если же он здесь, то ответ будет зависеть от того, что он скажет, т. е. я уеду, может быть, через несколько дней.
В начале этого письма я написал, что вопрос о том, почему я уехал из России, для меня мучительный. Долго писать — почему, но он и сейчас меня мучает. Я знаю, что все те доводы, которые я сам же говорил, достаточны, и мое решение хорошо, но все же что-то на душе не ладно. Целую Вас крепко, крепко, до свидания. Ваш Виктор».
Слов нет, письмо получилось сумбурное, немного наивное. Но оно отразило почти все, чем жил тогда Виктор, — и юношескую влюбленность в старшего друга, и надежду на то, что лишь по совету с ним должно принять самое важное решение — о выборе жизненного пути.
Это решение — стать профессиональным революционером — окончательно сложилось в Англии, куда он и направился 10 сентября 1900 года.
В Мюнхене зарождалась «Искра», в Лондоне жадно набирался знаний ее будущий агент. И встреча с Владимиром Ильичем летом 1901 года в Мюнхене навсегда решила его судьбу.
Сумрачным уезжал Виктор из Швейцарии. И не только потому, что утратилась надежда повидать Аксельрода, — огорчили известия из Санкт-Петербурга.
В Цюрихской библиотеке попался ему на глаза «Листок Красного Креста» за 1899 год: царевы приспешники все круче и круче «завинчивали гайку», в длинном мартирологе мелькали имена друзей и знакомых, отправленных в медвежьи углы России. И в этих углах беззастенчиво нарушались права ссыльных.
Самая невинная прогулка за околицу поселка, где ссыльному было назначено жить пять-семь-десять лет, или кратковременная вылазка на охоту отныне признавались самовольной отлучкой. И ретивый исправник, одичавший в далекой глуши, назначал за это арест до семи дней. Подозрительной считалась вечеринка в доме ссыльного и даже частая переписка с друзьями. Наказание применялось немедленно — обыск, блошница или высылка в еще более глухие места.
Было о чем поразмыслить Виктору. Он уже не сомневался, что на исходе весны вернется в Россию, будет ставить на ноги организацию в одном из крупных городов и, конечно, попадет в лапы к какому-нибудь Пирамидову из охранки. А уж тогда не миновать забытых богом глухоменных поселений в морозной, таежной Сибири.
Но самой тяжелой была весть из села Ермаковского Минусинского уезда Енисейской губернии — ровно год назад там скончался от чахотки верный друг Ульянова, один из создателей петербургского «Союза борьбы», Анатолий Александрович Ванеев…
А поезд мчался на северо-запад и уже миновал границу Швейцарии. Франция — осенняя, плодородная, только что снявшая урожай фруктов, пропахшая виноградными соками, рассвеченная лимонной листвой деревьев — немного успокоила Виктора.
Неподалеку от Лангра и Шомона, за левым берегом быстрой, пенистой Марны, окончились отроги французских Альп, и поезд понесся по зеленой равнине вдоль Сены, на Париж.
Потемневшие от времени средневековые замки на холмах; маленькие таверны или белоснежные гипсовые мадонны на перекрестках дорог; ослики, мулы и кони с телегами, на которых громоздятся высокие корзины с ароматным виноградом; торговцы вином на каждой станции, зазывающие к себе пассажиров; крестьянские свадебные кортежи на булыжных мостовых проселка: красные и черные бархатные безрукавки, кружева на женщинах, старинные коты на пожилых виноделах; гитара или мандолина в руках у шафера; смеющиеся физиономии и веселая песня — беззаботная на вид и вечно неунывающая страна отрадных мудрецов и острословов!
В прозрачном утреннем воздухе мелькнула стрела великолепной ажурной башни Эйфеля, поставленной не так давно над Сеной, у Марсова поля.
Поезд на север уходил в полдень, и Виктор решил нанять маленький одноконный фиакр с извозчиком в смешной пелерине и высоком клеенчатом цилиндре. Договорились о цене, извозчик нехотя спрятал под себя газету, и тронулись в путь.
«А ведь прав российский юморист Николай Лейкин: все извозчики читают газету! И лопочут по-французски!» — усмехнулся Виктор.
Поначалу город показался трущобным и грязным. Чумазые ребятишки гоняли мяч вдоль серого, облезлого дома, на балконах сушилось белье, группами толпились люди вокруг гитариста, певца и продавца нот и, притопывая в такт песне, поднимали облако пыли. На булыжной мостовой валялись огрызки фруктов, клочки бумаги, куски щебня: никак не шел Париж в сравнение с опрятным Цюрихом и чистым, чопорным Петербургом. Но все простилось парижанам, когда фиакр добрался до центра и замелькали по сторонам красивые особняки, щедро украшенные нимфами, амурами и колоссами, нарядные храмы, стройные колонны, висячие горбатые мосты, широкие бульвары, фонтаны в гранитных чашах и унеслась в голубое небо стальная и словно невесомая громада знаменитой башни. И маленькими букашками показались люди, толпившиеся на ее верхней площадке, под шпилем.
Эспланада Дома Инвалидов, площадь Звезды, Собор Парижской богоматери, Лувр, Гранд-Опера и Елисейские поля — такого архитектурного богатства было вполне достаточно даже не для одного города. А фиакр продвигался вперед, и в каждом квартале можно было видеть неповторимое сооружение, типичное только для Парижа.
И всюду крикливая реклама. В Латинском квартале, у бульвара Сен-Мишель, с разноцветной афиши глядел на парижан живыми выпуклыми глазами седеющий бородатый крепыш с короткой толстой шеей: это Жан Жорес объявлял о своей речи в Большом манеже.
Когда завернули к вокзалу, Виктор с удивлением заметил, как одиночками, группами и даже большим потоком вылезали люди из-под земли по широкой лестнице и растекались по тротуарам.
— Что это? — спросил он у возницы.
Тот махнул рукой:
— На днях открыли. Новинка века, мсье, железная дорога под землей. И назвали чудно, по-гречески: метрополитен; значит — главный город, столица. А нам эта штука — конкурент. Только солидный человек туда не полезет, ему пристойней на фиакре ездить. Придумывают люди! В Лондоне есть, в Нью-Йорке и в Будапеште есть, а мы чем хуже? Француз, мсье, никогда не отстанет от моды!..
«Да, плетемся мы в хвосте, — подумал Виктор. — В Петербурге пошел трамвай, в Москве — все еще конка. А в деревне и о керосине понятие столь слабое, что наивный мужик может выпить его вместо водки, как это картинно изобразил Щедрин в сказке о двух мальчиках. И работают здесь на фабриках всего десять часов, и Жорес открыто говорит о социализме…»
В полдень поезд ушел на север. За окном вагона развернулась низменная Нормандия, засверкала петляющая по равнине Сена. Затем промелькнул Руан — прекрасный памятник нормандской готики, город текстилей и судостроителей. И когда-то в этом городе пылал самый памятный костер Франции: на нем сожгли Орлеанскую деву — Жанну д’Арк.
Из Гавра в Портсмут пароход шел ночью. Беспокойный осенний Ла-Манш не давал уснуть. Но даже после бессонной ночи Виктор в бодром настроении занял сидячее место в поезде и, не сделав остановки в Лондоне, добрался до Молдона, в графстве Эссекс, где Сергей Андропов уже поджидал его на станции: неуклюжий, в выцветшей голубой косоворотке навыпуск, с длинными волосами дьячка, но такой родной и желанный!
За все время разлуки Виктор думал об Андропове как о самом близком друге. Связывала его с Сергеем действительно пламенная дружба: в ней были и восхищение, и соревнование, и преданность. И глубокая симпатия и идейное родство.
Давным-давно Бенедикт Спиноза говорил о том, что человеку полезнее всего человек. Один — всегда один, как перст, а два, да связанные высокой целью, — это уже не два, а три или четыре, потому что к помноженным человеческим чувствам — нежным и добрым — вовсе неприложимы законы простого арифметического счета. А там, где действуют в обществе два друга, связанные общностью высоких и благородных интересов, есть уже коллектив, способный сдвинуть горы!
Может быть, и не так говорил Спиноза, но Виктор вспомнил его изречение именно так и чувствовал себя сильным и радостным, потому что рядом сидел Сергей и разделял его мысли о том, что нет необходимости болтаться за границей, когда в России так остро нужны люди революционного подвига.
В непринужденной болтовне с близким человеком незаметно- пролетели пять километров до местечка Перли, где Андропов жил и работал у толстовца Владимира Черткова.
Владимир Григорьевич Чертков произвел на Виктора двойственное впечатление, словно это был Дон-Кихот Ламанчский — человек правильный и волевой, способный на подвижничество, но занятый бесполезной войной с мельничными крыльями где-то на подступах к Иберийским горам.
Чертков был человек высокий и плотный, с орлиным носом, серыми холодными глазами навыкате и великолепной шевелюрой. Некогда конногвардеец из свиты императора, он был богат и знатен. И его весьма эффектно нарисовал Крамской, когда он еще прожигал жизнь в русской столице, жуировал напропалую и крупно играл в карты. Родовые связи давали ему возможность стать флигель-адъютантом или генерал-губернатором. Но он не стал делать служебную карьеру.
Передовые люди России и особенно Чернышевский, Добролюбов, Некрасов и Писарев дали понять ему, что истинная жизнь не в чинах и орденах. Правда, он не пошел в народ, но по-своему приблизился к нему: построил ремесленное училище для крестьянских детей, открыл в селе больницу, ясли. Потом пытался понять увлечение своей матери, которая толковала евангелие в духе английского проповедника Редстока. Но это были лишь поиски бескорыстной и полезной деятельности, а к тому времени, когда наметился разрыв с высшим светом, вышел он в жизнь без всяких определенных убеждений.
Семнадцать лет назад, осенью 1883 года, Чертков встретился с Толстым. Яснополянский мыслитель увидел в нем те черты, которые он ставил тогда превыше всего на свете: презрение к общественному мнению, независимость по отношению к власть имущим, настойчивость в достижении задуманного и готовность пострадать за свои убеждения. Дима, как называл Толстой Черткова, проникся убеждениями Льва Николаевича, смело порвал с высшим светом и стал зеркалом своего великого друга.
Виктору нравилась эта нежная преданность другу. Но он никак не мог понять, зачем, например, отдавать столько сил и воли сектантам-духоборам. Ведь именно их переправлял Чертков из России в Канаду, за что и был выдворен из России. И к чему тратить так много энергии на издание тощих книжек, трактующих евангельские тексты в толстовском духе?
Правда, Чертков напечатал полный текст «Воскресения», без цензурных урезок. И Виктор в первую же перлийскую ночь прочитал этот роман. И бесконечно был благодарен Толстому за беспощадное разоблачение всех социальных и моральных устоев царской России. Но почти инстинктивно сопротивлялся он той характерной черте «толстовства» в романе, которая раскрывалась в проповеди нравственного усовершенствования и непротивления злу насилием.
До глубины души ненавидел Ногин насилие над личностью, народом, классом и считал, что сопротивление режиму Николая II и капиталистам — истинное призвание лучших людей его поколения. Он доходил даже до крайностей и не раз говорил Андропову: а не рано ли отказываться от террора против таких мерзких типов, как Пирамидов и Клейгельс?
— И что же Чертков не подсказал Толстому, что всякое оправдание зла — во вред народу российскому? Народ пробуждается, а великий художник твердит ему: «Терпи зло, страдалец!» «Да на что это похоже?» — горячился Виктор.
— Чертков и сам так мыслит, и все толстовское ему дороже всех чудес мира. Он признает революцию духа, а не действия, внутреннего освобождения, а не насилия. В этом его жизнь. Поглядите, как он бережно хранит в сейфе каждую строчку своего друга. Но он способен и к активным действиям. Вспомните, как он поработал в «Посреднике», — напоминал Сергей.
Конечно, деятельность в «Посреднике» была большой заслугой Черткова: пятнадцать лет он выпускал в свет серьезную народную литературу с рисунками Сурикова, Репина, Кившенко. Дешевые сытинские выпуски рассказов Толстого, Тургенева, Лескова и других классиков подрубили корень у самого распространенного на Руси писателя Кассирова (Ивина), который заполонил книжный рынок такими лубочными повестями, как «Битва русских с кабардинцами, или Прекрасная магометанка, умирающая на гробе своего мужа» и «Еруслан Лазаревич».
— Такую бы волю да такую преданность в дружбе Толстому направить бы в рабочее движение! Вот была бы база для наших изданий!
— Мечтатель вы, Виктор Павлович! — говорил Андропов. — Владимир Григорьевич никогда не уйдет от своего великого Льва! До самой смерти будет идти с ним, мне это ясно. Да и Лев Николаевич весьма ценит его влияние во всех делах, и даже в личной жизни…
В доме у Чертковых не было того подчеркнутого опрощения, с каким жил в Ясной Поляне и в Хамовниках Лев Николаевич Толстой. Но все тут шло под его знаменем, потому что в кабинете Черткова он и Андропов приводили в порядок дневники Толстого, вели переписку о сектантах и готовили новые материалы для периодического органа «Pree Age Presse». А рядом работала типография, и первые же оттиски направлялись в Хамовнический особняк в Москве.
Часто сиживал Виктор в типографии. Ему пришлись по душе наборщики-латыши Весман и Розен и особенно обрусевший немец Густав Шиллер.
Густав дорожил местом, но радости не выказывал:
— Работать, конечно, везде хорошо. Но тут слишком много бога и всяких проповедей. Погорячей бы чего-нибудь, чтоб жизнью пахло и светилось неугасимым огнем!
Через несколько месяцев по рекомендации Виктора и его лондонских друзей этот наборщик оказался в Германии, где печаталась «Искра». Нашел Густав дело, о котором мечтал!
Каждый день Виктор бродил по окрестностям. Он изучал английский язык и пытался беседовать с фермерами, жадно схватывая на лету каждое слово. А иногда заглядывал к Бонч-Бруевичу. Владимир Дмитриевич всегда был на месте: он, как и Андропов, помогал Черткову в его делах и вел большую переписку. Но всей душой стремился к Ульянову. Они встретились шесть лет назад в Москве, а недавно Ульянов прислал ему записку, приглашая заняться экспедицией «Искры».
— Уеду, скоро уеду! — говорил Бонч. — Вот приведем в порядок дневники Льва Николаевича за девятнадцатый век, и покачу! Поверите ли, я страдаю уже оттого, что не чувствую здесь биения марксистской мысли. То ли дело в Москве! Как мы тогда прокладывали путь!
И вспоминал о начале девяностых годов, когда он был участником первых марксистских кружков в древней столице, встречался с Анатолием Луначарским, Сергеем Мицкевичем и Мартыном Лядовым. Мицкевич и братья Масленниковы печатали тогда на автокописте первые оттиски пламенной книги «Что такое «друзья народа»…».
— Не хлебом единым жив человек, не хлебом единым! — Бонч взволнованно ходил по комнате. — Это, конечно, тоже дело, — он показывал Виктору свежие оттиски, только что принесенные из типографии. — Но нужно — к Ульянову, к Ульянову! Кряжист, умен и мыслит, как молодой Маркс!
В эти дни мать Черткова приобрела для своего ссыльного сына небольшой хуторок в районе Борнемауса в южной части Англии, возле местечка Крайстчарч. И семья Чертковых решила перебираться туда со всем издательским хозяйством.
Виктор предложил Сергею хотя бы на, время оставить службу и уехать вместе с ним в Лондон.
— Ведь все равно Чертков не платит вам ни копейки. А за одни харчи — какая это служба!
И Сергей согласился.
В последний перлийский вечер гуляли вчетвером: Ногин, Андропов, Бонч и Чертков. Это была замечательная группа: все, как на подбор, русские красавцы, словно гвардейцы в штатском платье, один выше другого.
Встретился им фермер. Он снял шляпу, поклонился и что-то сказал с удивлением. Трое засмеялись. Не понял лишь Виктор и спросил:
— О чем это он?
— Удивился, как это в России уродились такие молодцы, что им может позавидовать даже самый высокий лондонский бобби, — пояснил Чертков.
Когда уже подходили к дому, Владимир Григорьевич спросил Андропова:
— А может, вы вернетесь к нашим старым пенатам, как только обживется Виктор Павлович в Лондоне?
— Не обещаю. Посмотрим, — уклончиво ответил Андропов. — А за приглашение благодарю.
— И на Бонча надежды мало, — грустно сказал Чертков. — Ему нужен Ульянов. Я не знаю этого господина и ни о чем не берусь судить, но Толстого знают все, и работать с ним и для него — счастье!
— Не мутите душу, Владимир Григорьевич! — замахал руками Бонч-Бруевич. — Вы же отлично знаете, что я решился. И никакой оглядки назад!
В конце сентября 1900 года Сергей Андропов и Виктор Ногин покинули Перли и уехали в Лондон. В карманах у них было три фунта стерлингов и несколько пенсов.
Не успели друзья осмотреться в британской столице, как в далеком Питере на них уже завели новые досье.
27 сентября Ратаев — чиновник особых поручений при директоре департамента полиции Зволянском — записал для памяти: «Выбывший с надлежащего разрешения в минувшем августе из Полтавы в г. Смоленск для отбывания срока гласного надзора полиции мещанин Виктор Павлов Ногин эмигрировал за границу и на днях прибыл в Лондон».
В секретном списке № 1 циркуляра министерства внутренних дел за 1900 год Ногин числился под номером 34. И для розыска сего преступника всем «господам губернаторам, градоначальникам, обер-полицмейстерам, начальникам жандармских губернских и железнодорожных полицейских управлений и на все пограничные пункты» были разосланы фотографии Виктора Ногина с подробным описанием его наружных примет: «Рост 2 арш. 9 вершков, телосложение среднее, волосы на голове и на бровях русые, почти рыжие, на усах и бороде рыжие, курчавые, глаза темно-серые, средней величины, близорук, носит пенсне № 1,75, рот средний, губы умеренные, подбородок круглый, лицо круглое, чистое, на верхней челюсти недостает одного зуба, походка ровная, на правой стороне шеи родинка».
Всем указанным чинам предписывалось: «Обыскать, арестовать и препроводить в распоряжение смоленского губернатора, уведомив о сем департамент полиции».
Можно полагать, что основанием для слежки послужили строки из перлюстрированного письма сестры Андропова — Надежды Васильевны, по мужу Смирновой, которая доверительно сообщала 13 сентября своей петербургской знакомой О. П. Бернштам: «За Сережу я немного успокоилась и думаю, что эту зиму он еще проживет в Лондоне. Дело в том, что на днях туда эмигрировал Виктор Павлович Ногин. Сережа писал, что ожидает его каждый день и из-за этого собирается уехать от Черткова и поселиться в самом Лондоне. Теперь он, вероятно, поищет себе другой заработок».
Ни Сергей, ни Виктор не имели об этом ни малейшего представления. Они и не могли знать, что уже два десятилетия существует за рубежом «Заграничная агентура» царской охранки и что все ее нити держит в руках действительный статский советник Петр Иванович Рачковский, со своим шпионским штабом в Париже, на Рю Гренобль, 79. Ему-то и переслал Ратаев перлюстрированное письмо сестры Андропова.
В лондонской русской колонии люди старшего поколения весьма опасались слежки и словно страдали от модной болезни подпольщиков — пресловутой шпиономании. И Виктору и Сергею это казалось странным.
Знаменитый анархист и выдающийся географ князь Петр Алексеевич Кропоткин был убежден, что каждый его шаг отмечается в документах охранки. Он скромно жил в пригороде, не часто приезжал в Лондон, где вел научный отдел в небольшом двухнедельном журнале. Он избегал публичных выступлений и остерегался встреч с эмигрантами. Когда же начинали шутить по поводу его опасений, он потирал ладонью взмокшую лысину или комкал седую бороду, расходившуюся по груди двумя широкими клиньями, и говорил:
— Береженого и бог бережет!
Виктор Ногин и Сергей Андропов поселились в западно-центральной части Лондона, на Сидмаус-стрит, по соседству с трущобным районом британской столицы, где по вечерам, ночью и ранним утром не заглушались шумом большого города паровозные гудки у вокзала на Манчестер.
У Сергея Андропова на этой улице жил друг Николай Александрович Алексеев, социал-демократ, литератор. Он занимал комнату на первом этаже, а перлийцам подыскал комнатку этажом выше.
Алексеев — небольшого роста, брюнет, с полукруглой бородкой и усами, в старомодном пиджачке, в кепочке с жокейским козырьком — казался этаким поджарым круглолицым спортсменом. Он был большой шутник и очень оживлял эмигрантское житье и Сергея и Виктора.
У хозяйки дома на Сидмаус-стрит были две симпатичные дочери: девицы взрослые, на выданье. Общаться с ними не разрешалось, и квартиранты имели возможность видеть их лишь по субботам, когда приходили вносить квартирную плату. Одна из дочерей не без интереса поглядывала на Виктора. И Алексеев задумал разыграть невинную шутку: в день Валентина, когда англичанки могли открыто писать своим суженым, он подложил Виктору под подушку нежное письмецо. Свидание назначалось в ближайшем скверике, ровно в четыре часа дня. Но в этот час социалист Гайндман выступал на митинге, и Алексеев утащил туда с собой Виктора и посмеивался, когда тот поглядывал на часы и вздыхал. И только через восемнадцать лет, уже в Москве, на теперешней площади Ногина, при случайной встрече с Виктором Павловичем, Николай Александрович напомнил ему о той маленькой шутке в 1901 году.
Николай Александрович давно дружил с семьей Тахтаревых. Тахтаревы (или просто Тары) были друзьями и Андропова и скоро стали близкими людьми и для Виктора. Константин Михайлович одно время редактировал «Рабочую мысль», когда приложением к ней печаталась брошюра Ногина «Фабрика Паля». А Аполлинария Александровна оказалась той самой Нарочкой Якубовой, что дружила с Крупской. Виктор не застал ее в 1897 году в воскресной школе села Смоленского, за Невской заставой. Она почти одновременно с Ульяновым отправилась в енисейскую ссылку и отбывала срок в селе Казачьем неподалеку от Шушенского вместе с Лепешинским и Ленгником.
У гостеприимных Таров собирались чаевничать. Спорили о путях революции, гадали, какой будет «Искра». Якубова хорошо рассказывала о Крупской, об Ульянове. Виктору очень запомнился рассказ о том, как Владимир Ильич Ленин увековечил память о своем друге Анатолии Ванееве.
В селении Абаза лет тридцать пять назад владелец угольных копий Колчугин построил чугунный завод ’и рабочий поселок. Потом все это хозяйство перешло в руки непутевого человека — золотопромышленника Пермикина. Что с ним вышло, никто не знает. Только этот чудной делец сбежал и никому не завещал вести дело. Рабочие и служащие завода решили создать артель.
— Понимаете, вовсе без хозяина! — взволнованно говорила Аполлинария Александровна. — Руду добывают прямо с поверхности горы, с помощью клиньев и кувалд, делают листовое железо, сковородки, котлы, гири. Владимир Ильич как-то поехал к рабочим и попросил их отлить надгробие на могилу революционера Ванеева. Они согласились и денег не взяли. И теперь на кладбище села Ермаковского лежит чугунная плита: «Анатолий Александрович Ванеев. Политический ссыльный. Умер 8 сентября 1899 года. 27 лет от роду. Мир праху твоему, Товарищ!..» А вы знаете, меня всегда покоряла эта черта Ульянова: бдительно оберегать друзей от сыска и всяких напастей и верно хранить память о них, коль суждено им погибнуть…
Заходил к Тарам Алексей Львович Теплов — старый народник, один из злополучных парижских «бомбистов» 1891 года, которого предал Геккельман-Ландезен-Гартинг — агент Рачковского. Теплов основал библиотеку в Уайт-Чепеле, где собирались русские и еврейские рабочие лондонского Ист-Энда. Он был человек редкой сердечности и отдавал библиотеке и нуждающимся товарищам все свои ничтожные средства. Но библиотека его ютилась на втором этаже грязного, убогого дома, стульев не было: кое-как обходились одной грубо сколоченной скамьей. И все это убожество освещала и днем и вечером жалкая керосиновая лампа.
Да и район был страшный: на каждом шагу кабачки, пьяная ругань — явление самое обычное. Вдоль тротуаров кишели торговцы с лотками, между ними сновали босяки, жулики. Они привязывались к женщинам — в рубищах, в деревянных башмаках на босу ногу. Где-то возникала очередная драка: ничем не прикрытая нищета не скрывала ни своих язв, ни пороков.
— Вы уж того… Аполлинария Александровна… порадейте старику… совсем я замучился в этих трущобах, — медленно и не очень внятно излагал свою просьбу Теплов.
— Ну, Алексей Львович, голубчик! — отвечала Якубова. — Будто мы не знаем, как вам неуютно. Бегаю, ищу! Да ни один хозяин не желает сдавать помещение социалистам!
Изредка появлялся у Таров и еще один из когорты последних могикан, Феликс Вадимович Волховский, мужчина крупный, шумный, с раскидистыми длинными усами, с могучей шевелюрой Маркса. Он ходил в пиджаке с шелковой окантовкой и бархатном жилете, застегнутом под самым горлом.
Когда-то Феликс дружил с Германом Лопатиным, состояли они в «Рублевом обществе» первых народников. Называлось оно так по той причине, что вступительный взнос там был один рубль. Дружил Феликс и с Желябовым. Вместе проходили они по известному «процессу 193-х», и Волховский на суде произнес речь, полную негодования и сарказма, за что был удален из зала заседания. Трижды побывал он в Петропавловской крепости. А в одной из ссылок помогал американскому журналисту и путешественнику Джорджу Кеннану написать нашумевшую книгу «Сибирь и ссылка». Он дружил и со Степаном Кравчинским, который умер в Лондоне пять лет назад, оставив умную и благородную книгу «Андрей Кожухов». А сейчас Феликс Вадимович — обычно бывал в обществе Чайковского и Бурцева, частенько шумел в английском «Обществе друзей русской свободы» и редактировал его орган «Свободная Россия».
Теперь он завязал связи с «Аграрно-социалистической лигой», которая еще не высказала своих определенных убеждений. И вообще у Феликса Волховского ясных политических целей не было. Но Виктору он нравился как «экспонат» из уникального музея восковых фигур и как живая реликвия ушедших давних лет.
Все эти лица и составляли ближайшее окружение Андропова и Ногина в Лондоне. Был еще Серебряков, он издавал вольный листок «Накануне», где Ногин, Чайковский и Волховский по поручению русской колонии напечатали протест против сдачи киевских студентов в солдаты. Да вошла в жизнь друзей молодая девица Софья Николаевна Мотовилова из Симбирска. Она приехала пополнять образование, никак еще не определила своего идейного «кредо», но явно симпатизировала Андропову. Виктор считал, что лучшей невесты для Сергея и не сыскать.
В Лондоне Сергей Андропов попытался восстановить связи с М. В. Лурье — своим давним единомышленником. Но добрые отношения долго не складывались. Виктор подозревал, что этот старый приятель Сергея занимается неблаговидными делами.
Лурье, часто называемый в переписке друзей Люри, был активным членом первой группы «Рабочего знамени», которая во второй половине 1897 года сформировалась из оппозиционных элементов петербургского «Союза борьбы» и первоначально называлась «Группой рабочих революционеров». Она выдвигала на первый план социалистическую и политическую пропаганду среди рабочих, опубликовала № 1 газеты «Рабочее знамя», брошюру «Задачи русской рабочей партии» и несколько прокламаций. Опиралась она на белостокскую типографию, где Лурье играл ведущую роль.
В июле 1898 года белостокская типография подверглась разгрому. Но Лурье удачно избежал ареста и укрылся за рубежом. Там он считал себя полномочным представителем «Рабочего знамени» и создал издательство.
А Сергей Андропов в декабре 1898 года создал вторую группу, которая заняла резко враждебную линию к экономизму «Рабочей мысли». И год спустя появился в Лондоне тоже с полномочиями своей группы. Он выпустил до приезда Виктора второй номер газеты «Рабочее знамя» и вступил в переписку с Г. В. Плехановым о совместных действиях с группой «Освобождение труда». На этой почве у Андропова и Лурье начались расхождения.
Они особенно обострились, когда Виктор Ногин и Сергей Андропов задумали напечатать книгу Фридриха Энгельса «Революция и контрреволюция в Германии» в переводе их лондонского друга Николая Алексеева.
Лурье напечатал книгу Энгельса, но заявил, что не выдаст тираж, пока с ним не рассчитаются за типографские расходы. Алексеев отказался от гонорара за перевод, Сергей и Виктор вывернули свои карманы, но долг продолжал висеть. Они списались с Берлином и с Парижем, где книгу можно было продать с успехом, но Лурье упорно не выпускал из рук готовое издание.
Друзья обнищали до крайности. Они отказались от комнаты на Сидмаус-стрит, где жил Алексеев, бесплатно прожили один месяц в квартире у Таров, когда те на время уехали из Лондона. Там Сергей и Виктор сами готовили скудную пищу и стирали белье, а грязную воду носили с третьего этажа к сточной канаве, так как в этой части британской столицы, не очень отдаленной от центра, водопровода не было.
20 ноября 1900 года Виктор получил от Варвары Ивановны и брата Павла пятьдесят рублей. На эти деньги Сергей уехал в Крайстчарч к Черткову, а Виктор перебрался от Тахтаревых в свою комнатку на Сидмаус-стрит.
Оживленная переписка завязалась между Лондоном и Крайстчарчем. Софья Мотовилова сумела сохранить ее, когда друзья покинули Англию.
Все, чем жил эмигрант Василий Новоселов, все, что беспокоило, волновало, угнетало и радовало его, раскрылось в этих искренних письмах к другу.
Виктор сблизился с Алексеевым и с Мотовиловой и честно продолжал борьбу со «злым гением» Люри, который так безжалостно поверг их в нищету и заставил разлучиться на долгие семь месяцев.
Часто пропадал Новоселов в «Университетском поселении» неподалеку от Сидмаус-стрит, где читались публичные доклады для горожан. Он ценил эти собрания: они расширяли его кругозор и помогали тренироваться в английском языке. И вскоре он уже смог написать Сергею: «Поздравьте меня: вчера мы были на приветственном митинге, и я понял одну из речей».
Изредка можно было видеть его в библиотеке Британского музея, но чаще — на «чердаке» у Теплова, где неугомонный Алексей Львович сумел собрать много хороших книг. А с Мотовиловой бывал Ногин в галерее английского национального искусства.
Константин Тахтарев предложил заниматься два раза в неделю английским языком. Поначалу Виктор только читал и писал под его диктовку, а через месяц они вместе взялись изучать синтаксис. Виктор занимался с воодушевлением и уже накануне нового года поставил себе вполне определенную и достижимую цель: к марту 1901 года непременно научиться читать по-английски.
27 декабря 1900 года Виктор ходил с Алексеевым на собрание русской колонии, когда отмечалась семьдесят пятая годовщина восстания декабристов.
Проходило собрание в баре, который принадлежал ветерану английского рабочего движения Тому Манну. И поначалу все шло весьма благопристойно: честь честью говорил Кропоткин, за ним выступали другие вежливые, накрахмаленные старички — вспоминали что-то, рассказывали кое-что и обращались друг к другу так почтительно, словно в великосветском салоне.
Но они крайне рассердились, когда выступил Алексеев. Он попытался ответить на один вопрос: почему не удалось движение декабристов? И обозвал дворянских революционеров либералами. А к ним прихватил и тех, чье поколение представляли в этом зале Кропоткин и его друзья.
Шумный скандал погасили с большим трудом. А на улице Виктор сказал Николаю Александровичу:
— Встречали мы нынешний год в Полтаве, так я тоже повздорил со стариками. Круто сказал им о рабочем классе. И тоже пришлось уйти вот так, без «галантерейных» поклонов. Да ничего, должны же они знать, кто им идет на смену!
Софья Мотовилова часто спорила с Виктором о Черткове. Она разочаровалась в толстовстве, и барин из Крайстчарча претил ей до крайности, был он холеный, с холодными глазами и чем-то напоминал ей Ивана Грозного. Особенно возмущало ее то, что он поставил Сергея в унизительные условия. Денег за работу не платил да еще был недоволен, если Сергей не садился с ним за шахматную доску или не желал играть на рояле сочинения, написанные женой хозяина.
— Отвратительно, Виктор Павлович! Ведь Сережа все делает даром. Он иногда даже посуду моет на кухне! И все лишь за одну еду. И терпит чванство и фанаберию этого ужасного человека.
Виктор никак не мог согласиться с такой оценкой Черткова. Сам он — человек духовно чистый, красивый в своих помыслах, искренний и добрый — с очень щедрой мерой относился к людям. И у него не укладывалось в голове, что такой человек, как Чертков, может пользоваться затруднительным положением Андропова и корчить из себя поборника правды и благодетеля, когда надо платить наличные деньги за присвоенный труд работника.
Но Сергей написал между строк, что его жизнь у Черткова становится ужасной, и Виктор стал думать, как бы вызволить друга. Он решил искать заработка и подумал про Манчестер, где могла быть нужда в красильщиках. А одновременно начал хлопотать о паспортах для отъезда в Россию. Владимир Бурцев посоветовал ему достать два студенческих свидетельства, которые выдаются в университетах для прожития:
— Сделайте хорошие дубликаты и живите по ним. Да не забудьте приобрести соответствующую студенческую форму. Иначе провалитесь в два счета!
Но Виктор еще не имел никакого понятия, где достать такие свидетельства. И по зрелом размышлении решил написать о паспортах товарищам в Германию.
Варвара Ивановна прислала еще пятьдесят рублей. Виктор закончил все расчеты с Люри по изданию книги Энгельса, стал обладателем большей части тиража этого издания и активно занялся его распространением.
К 15 января 1901 года у него сложилось мнение, что в Россию надо ехать летом. Об этом он написал Сергею, прося его закончить весной все дела в Крайстчарче.
Итак, наступил последний этап эмигрантского житья Василия Петровича Новоселова.
О чем мечтал он в Лондоне? О многом, о разном. Но все сводилось к тому, что надо окончательно самоопределиться в политическом смысле и подготовить себя для серьезной подпольной работы в России.