Поездка в Ялту
Поездка в Ялту
Ясный солнечный день составлял резкий контраст с моим физическим состоянием из-за проведённой почти бессонной ночи. Подумал, что после завтрака хорошо бы пойти на пляж и освежиться в утреннем море, но я этого почему-то не сделал и отправился прямо к автобусной остановке. Ждать пришлось долго. Первый автобус оказался переполненным, и в него попасть не удалось. Сел я только во второй, если под словом "сел" подразумевать езду стоя впритирку. Ехали почему-то тоже очень долго, хотя мне казалось, что от "Золотого пляжа" до Ялты рукой подать - мы раньше сюда ходили из Ялты только пешком, и это не казалось сколько-нибудь утомительным. Подъезжая к Ялте, я стал раздумывать, ехать ли до конечной остановки (я полагал, что она где-то у морского вокзала или у рынка) или выйти пораньше, вблизи западной оконечности Набережной, если она сохранилась в прежнем виде, чтобы пройтись по ней до самого дома. Эти мысли вдруг прервал грозный рык водителя, который неожиданно и категорически приказал: "Всё, приехали. Конечная остановка. Всем выйти!"
Потный и изрядно помятый, я вместе со всеми вышел и осмотрелся, будто находился в незнакомом городе. Мы стояли на площадке у колоннады полукруглой формы, которой в прежние времена здесь не было. Место это я, конечно, тут же узнал. За колоннадой вниз уходила вертикальная каменная стена высотой 6-8 метров, левое крыло которой, следя за уровнем круто спускающейся дороги, постепенно понижалось, и через каких-то 30-40 метров стена вовсе сходила на нет. Если идти по этой дороге, пройдя мимо так называемого Лечебного пляжа, можно выйти к гостинице "Ореанда" и, перейдя мостик через речку, оказаться на Набережной. Внизу за колоннадой находилась довольно большая, по ялтинским масштабам, совершенно ровная площадка, на которой располагались один или два теннисных корта, игровые поля для волейбола и баскетбола и несколько гимнастических снарядов. В свое время это были одни из самых лучших игровых площадок Ялты, но местных спортсменов на эти площадки не пускали, хотя они большей частью пустовали. К площадке слева примыкали корпуса санатория, принадлежавшего в довоенное время какому-то из военных ведомств. Похоже было, что и сейчас всё это принадлежит какой-то военной организации.
Другая дорога от колоннады вела в сторону Ялтинской киностудии, пройдя мимо которой можно было выйти на улицу Гоголя, тянущуюся вдоль речки до парка Месаксуди, а там совсем рядом кинотеатр "Спартак", второй ялтинский рынок, а чуть выше - пересечение Боткинской улицы с Аутской, переименованной после убийства вождя питерских большевиков в улицу Кирова.
Пока я всё это вспоминал и отмечал произошедшие изменения на этом пятачке, из разговоров толпящихся на площадке людей понял, что мы находимся на автостанции, куда прибывают автобусы с западных курортов Большой Ялты. Отсюда же можно внутригородским транспортом отправится к центру Ялты. Насколько я помнил, раньше в Ялте внутригородского транспорта не было. Новость эта больше огорчила меня, чем обрадовала, хотя я отлично понимал, как необходим жителям городской транспорт. Мне трудно было себе представить свой чистый, уютный, ухоженный зелёный городок с его узкими улочками заполненным шумными, дурно пахнущими, пыльными автобусами. "Загаживание началось", - подумал я и впервые пожалел Ялту.
Ещё несколько минут постояв у колоннады, я двинулся вниз по дороге, но очень скоро дорога исчезла, вернее, прекратила существовать как таковая, упершись в какую-то площадку. По правую сторону виднелись верхушки курортных зданий через зелень деревьев и кое-где проглядывала синяя гладь моря. Перейдя через площадку мимо там и сям разбросанных кучек песка, щебёнки и всяких отходов строительства, я внезапно очутился в самом начале совершенно незнакомого мне сквера. Какое-то мгновение даже показалось, что я заблудился, хотя нелепость подобной мысли была очевидной. Сквер был хорошо спланирован и ухожен, время от времени ровная дорожка, укатанная кирпичного цвета песком, прерывалась несколькими широкими ступеньками. Я даже не заметил, как после небольшой площадки сквер плавно перешёл в главную улицу города - Набережную.
Набережная местами изменилась. Где-то улица сливалась с парком, где-то недоставало каких-то зданий, но новых построек не было. В дни нашей юности на Набережной у самого берега стояли два "поплавка" - так назывались лёгкие сооружения на железных опорах, увенчанные невысокими крышами в виде четырёхугольных пирамид, без сплошных боковых стен. В этих "поплавках" торговали то пивом и вином, то мороженым, то фруктами, то превращали их в кафе-закусочные или чебуречные. Мне, помнится, довелось только однажды полакомиться там мороженым, запивая сельтерской водой. Зимой обычно их закрывали, а летом они пользовались у отдыхающих большой популярностью. Этих "поплавков" теперь не было, и Набережная стала выглядеть со стороны моря более однообразной. Либо они сами рухнули, оставаясь длительное время без заботы и поддержки, либо их снесли из соображений архитектурной эстетики.
Неприятное впечатление произвело почти полное отсутствие на другом конце Набережной привычного сквера, отделявшего раньше улицу от берега. Тогда в сквере росли чудесные раскидистые невысокие деревья японской мимозы (во всяком случае, мы их так называли) с нежно-пушистыми цветками, свисающими пучками тонких нитей. Их запах напоминал запах спелых абрикосов, а цвет этих нитей изменялся от светло-жёлтых у основания до ярко-розовых на концах. Приятно было посидеть у этих деревьев в тихие тёплые вечера или спрятаться от дневного зноя. От бывшего сквера остался очень маленький кусочек в самом его конце, а всё остальное было забетонировано, продвинуто несколько в сторону моря и превращено в голый причал. Тут же на этом бетоне валялось несколько полуразрушенных баркасов и лодок разной величины, бегали бездомные собаки, а от разбросанных там и сям кучек мусора шёл запах из смеси тухлых ракушек, рыбы и морских водорослей. Чуть подальше катера принимали на борт пассажиров под оглушительную музыку, несущуюся то ли с берега, то ли с этих самых катеров. Сквозь этот шум громкоговорители извещали о ближайших рейсах прогулочных и пассажирских катеров, а группы мужчин, толкаясь в небольших очередях, спешили утолить свежим вином мучившую их жажду. Тут же бегали измазанные мороженым, шоколадом и кремом дети, а женщины разрывались между мужьями, детьми и катерами, не зная, кому отдать предпочтение.
Всё это произвело на меня удручающее впечатление. Это так было непохоже на нашу добрую старую спокойную Ялту. Оставалось только глубоко вздохнуть и зашагать прочь.
Вот и речка Дерекойка, перейдя которую буду уже у своего дома. Но я чувствую, что ноги отказываются идти в этом направлении. Я застыл на месте в полной нерешительности, не понимая такого своего состояния. Какая-то сила не разрешала двинуться мне дальше, и я покорился: чуть потоптавшись, повернулся кругом и пошёл в обратном направлении.
Теперь я шёл по другой стороне улицы вдоль магазинов, учреждений, жилых домов. В первом же доме, справа от меня, раньше находился магазин так называемых культтоваров, в котором я очень любил бывать, обследуя чуть ли не каждый день витрины, полки, прилавки с товарами. Если бы у меня были деньги, я купил бы полмагазина - так мне нравилось всё, что здесь продавалось. Когда я учился уже в восьмом классе, здесь стал работать учеником продавца один из моих одноклассников - Кязим Маву. Не могу сказать точно, что заставило его бросить школу - то ли материальные затруднения семьи, то ли отсутствие дальнейшего интереса к школе. Но ему необходимо было закончить хотя бы восемь классов, затем он собирался поступить в вечернюю школу. Он попросил меня помочь ему подготовиться по математике, и мы с ним просиживали многие часы за решением задач по алгебре и геометрии. Интереса к этим наукам у него совсем не было, поэтому успехи наши были весьма скромными. К занятиям я относился серьёзно, готовился к ним и, кажется, именно в это время впервые почувствовал тягу к преподаванию. Что касается Кязима, то наши пути вскоре разошлись навсегда. О нём я узнал спустя очень много лет - только в 1980-м году во время большой поездки по Узбекистану. В депортации, пройдя через многие муки и страдания, он обосновался в Самарканде, женился на девушке из нашего же класса, они построили дом, завели детей, вырастили их. Жизнь его завершилась трагически: в день свадьбы своей дочери он со своим будущим зятем разбился на мотоцикле. Двойное горе вместо большой радости.
Погружённый в воспоминания, я не заметил, как прошёл несколько десятков метров и очутился у углового красивого двухэтажного дома с высоким первым этажом. Эти ложные лепные колонны по сторонам дверей и очень широких окон я хорошо помнил. Здесь был магазин, торговавший то тканями, то галантерейными товарами, то обувью. Одно время в этом магазине работал и мой отец, специалист по тканям. Как раз в тот год завершилось строительство Днепрогэса, и это знаменательное событие рекламировалось в одной из витрин магазина. Потоки голубого шёлка, ниспадающие красивыми волнами, завершались белоснежными хлопьями ваты, изображавшими водяную пену. Над всем этим стоял отличный макет самой гидроэлектростанции. То ли отец участвовал в оформлении этой витрины, то ли это была его идея (точно я не знаю), но хорошо запомнил, что он очень гордился ею. Всякий раз, проходя мимо магазина, я на несколько секунд останавливался перед витриной и даже при удобном случае приводил своих друзей, чтобы и они могли полюбоваться ею и увидеть в миниатюре великую стройку социализма. Долго не решались разобрать эту витрину. Причина, видимо, была не только в хорошем её оформлении, но и в определённой опасности такого действия, граничащего с политическими мотивами. В конце концов она вся выцвела, потускнела, перестала притягивать к себе взоры проходящих мимо людей, пока наконец не решились её заменить. Отец очень переживал этот момент и сказал, что другой такой красивой витрины создать не удастся.
Другим ярким воспоминанием, связанным с этим магазином, была покупка обуви. Мне было уже лет шестнадцать или семнадцать, когда я выпросил у отца деньги на покупку очень модных в те годы туфель светло-серого и бежевого оттенков с тупыми носками. Но купить их было не так-то легко. Магазин этот был уже чисто обувным, и отец давно перестал там работать. Вся хитрость заключалась в том, чтобы узнать, будут ли завтра эти самые туфли в продаже, и если будут, то занять с вечера очередь, как можно раньше. Впрочем, данный алгоритм поведения людей не был, как всем известно, чисто ялтинским изобретением, а сопровождал нас повсеместно во все годы нашего социалистического бытия. Мой лучший друг Кемал тоже достал деньги у своей матери, и мы уже две ночи бесполезно отстояли в очереди - туфель к открытию магазина не оказалось. Третья ночь обещала удачу. Народу собралось очень много. Мы с Кемалом стояли в пяти-шести метрах от дверей магазина, прижатые к перилам, ограждавшим стёкла витрин. Люди стояли впритирку друг к другу и, если кто-нибудь на короткое время покидал очередь по малой нужде, стать на своё прежнее место удавалось с большим трудом, так как освободившееся место тут же исчезало под мощным напором стоящих сзади. С рассветом очередь стала плотной до невозможности, потому что пристроился второй, а кое-где и третий ряд, и нас прижало к перилам с такой силой, что трещали рёбра и дышать было совсем нечем. Время от времени откуда-то приносили "самые достоверные сведения" о том, что товар сегодня обязательно будет. Но сквозь занавешенные окна нельзя было разглядеть обстановку внутри магазина, и нам оставалось только терпеливо ждать его открытия. Когда в положенное время двери магазина открылись, людская масса бешеным потоком хлынула в магазин. Задача каждого состояла в том, чтобы занять место у прилавка поближе к месту продавца. Нам удалось закрепиться где-то у самого конца основного прилавка, в самом углу между прилавком и перпендикулярной к нему стенкой. Впереди нас было человек сорок или пятьдесят, которые оказались сильнее и шустрее нас, хотя в ночной очереди многих из них не было вовсе.
Через какое-то время объявили, что на продажу поступило 75 пар обуви, что давало нам неплохой шанс на успех, и мы обрадовались. Затем на душе стало тревожно: до нашей очереди могли закончиться нужные размеры. Обсудив этот вопрос, мы решили, что купим любой размер, лишь бы хватило...
Все эти юношеские переживания до мельчайших подробностей вспоминал я, стоя у здания магазина. Казалось, то было в другом мире. "Ну, брат, - сказал я сам себе, - если ты будешь у каждого дома стоять по полчаса, то за день не дойдёшь до конца Набережной". Но как порой бывает трудно оторваться от воспоминаний, оборвать эту ниточку, связывающую нас с прошлым!
Только спустя некоторое время я обрёл свободу, как тут же попал в другой плен. Между зданием магазина и следующим зданием было некоторое пространство в виде небольшого скверика с несколькими лотками и скамейками, расположенными в тени больших старых чинар, растущих вдоль тротуара. Как только вступил в этот скверик, тут же справа от себя заметил стоящие на деревянной подставке медицинские весы белого цвета, рядом, на такой же белой тумбочке, - прибор для измерения объёма лёгких - спирометр, стойку с откидным сиденьем для измерения роста сидя и стоя и прикреплённый длинной тонкой цепочкой к весам ручной силомер. От удивления я чуть не ахнул - так была знакома эта картина со школьных лет. Ещё большее изумление вызвал у меня хозяин всего этого медицинского комплекса: мне показалось, что это был тот же человек, который стоял при сём хозяйстве и до войны. На какое-то время я буквально застыл на месте, пытаясь удостовериться в реальности происходящего. Подумалось, не галлюцинация ли у меня. Наконец, я сообразил, что неприлично вот так стоять, уставившись на человека, и стал как бы прогуливаться поблизости, соединяя невидимыми нитями настоящее и прошлое. Чем больше я углублялся в прошлое, тем больше вспоминались всякие мелкие детали, связанные с этим местом вообще и с этими приборами в частности.
В те годы мне ежедневно приходилось проходить мимо скверика по дороге в школу и обратно, иногда по нескольку раз в день. Вот, мы с Володей Павловским после уроков возвращаемся домой. Володя - самый высокий по росту ученик нашей школы по прозвищу Мачта. У него соломенного цвета длинные прямые волосы, зачёсанные назад и слегка спадающие сбоку на лоб. Глаза голубые-голубые и какие-то мечтательно-обречённые. Носит почти всегда сатиновую чёрного цвета короткую курточку до пояса, ходит заметно сутулясь, будто стесняется своего роста. Носки его огромных ступней 46-го размера слегка развёрнуты внутрь. Володя прекрасно читает стихи, декламирует, любит петь, пользуясь своим скрипучим, но очень мощным ломаным басом. Однажды на уроке литературы ему пришлось читать отрывок из Маяковского, которого он очень любил. Помню, когда дошёл до слов: "К любым чертям с матерями катись любая бумажка", мне показалось, что от его громоподобного голоса закачалась лампочка, висевшая прямо над столом нашей учительницы Елены Фёдоровны Дереза. А может быть, и не показалось. В его вокальном цикле особенно выделялась известная песенка из популярного кинофильма "Юность Максима": "Где эта улица, где этот дом? Где эта барышня, что я влюблён?" и жалостливые полублатные песенки о загубленной жизни. Отца у Володи не было, жил он с матерью в довольно стеснённых материальных условиях. Нещадно курил, всякими способами доставая курево, хотя курение в школьной среде было в наше время явлением не очень распространённым - из двенадцати юношей нашего класса курили только трое. Своим близким другом я бы Володю не назвал, но испытывал к нему определённые симпатии, видимо, из-за его покладистого характера, отсутствия всякой заносчивости, оригинального склада мышления и ненавязчивости.
Вот с этим-то Володей, возвращаясь после школы домой или просто прогуливаясь вечерами по Набережной, мы проходили по скверику нарочито медленно, чтобы нас заметил хозяин медицинского измерительного комплекса. У Володи с ним особые отношения - Володя создаёт ему своеобразную рекламу для привлечения клиентов среди праздношатающейся публики. Заметив нас, хозяин подмигивает и приглашает подойти поближе. "Ну, что? Хотите дыхнуть?" - спрашивает с сильным южно-еврейским акцентом и жалуется: "Ви знаете, сегодня что-то желающих совсем мало". Нам хочется пожать силомер и дыхнуть в трубочку спирометра. С нас, конечно, он денег не берёт. Мы вначале стараемся создать некую атмосферу небольшого ажиотажа вокруг спирометра, будто соревнуемся, пытаясь обратить внимание проходящих мимо людей или отдыхающих на скамеечках в тени деревьев. Коронный номер приберегается к тому моменту, когда вокруг образуется хотя бы небольшая группа любопытствующих. Обычно Володя подходил к спирометру после того, как я при очень большом напряжении надувал 3800-4000 кубических сантиметров, соответствующих объёму своих лёгких. Перед тем, как начать дуть в трубочку, Володя несколько раз глубоко вдыхал воздух и основательно выдыхал, как бы очищая свои лёгкие. Затем, аккуратно и не спеша вставив кончик трубки в рот, начинал дуть так медленно, будто испытывал терпение окружающих. Вот внутренний бачок прибора начинает медленно подниматься, на шкале уже 4000, 5000, 6000... Все перестали болтать и уставились на стрелку указателя кубических сантиметров. А Володя продолжает дуть. Уже прошли 6500, приближаемся к 7000. Внутренний цилиндр уже почти весь выскочил из нижнего внешнего и начинает покачиваться, вот-вот вывалится из него. Прошли отметку 7000. Последняя точка на шкале - 7200. Достигли и её, и тут водичка, булькая, начинает выливаться через края нижнего цилиндра. Володя пожимает плечами, перестает дуть и виновато улыбается. После этого все, кто видел это чудо, выражают желание попробовать свои силы, а довольный хозяин прибора подмигивает нам и, долив воду в бачок, объявляет, что не возьмёт плату с того, кто повторит этот результат. А тем временем, заметив небольшую очередь и боясь пропустить что-нибудь интересное, подходят всё новые курортники...
Описываемая картинка, как живая, очень отчётливо проходила перед глазами, затем всё затуманилось, как наплыв в кинокадрах, и постепенно исчезло. В поле зрения появился опять одинокий человек со своим нехитрым измерительным хозяйством. Я постарался как можно внимательнее всмотреться в него, напрягая всю память, чтобы вспомнить какие-то характерные черты того довоенных времён человека, но уверенности во мне не прибавилось. Тогда я решился подойти и прямо спросить его самого, не работал ли он здесь лет 20 тому назад на этом же самом месте. Услышав шаги сбоку, он медленно повернул голову ко мне и произнёс:
- А ви, молодой человек, не хотите попробовать свои силы?
Как только послышалось это "ви" и довольно резкое грассирование на "р" в сочетании с очень характерными интонациями, у меня моментально исчезли всякие сомнения и, подойдя к нему, я достаточно уверенно ответил:
- Здравствуйте, мне кажется, что мы очень давно знакомы с вами.
- Ви меня извините, но я вас никогда раньше не видел. Я хорошо запоминаю лица людей.
И, чуть переждав, добавил:
- Ви хотите взвеситься или попробовать силомер? А может, хотите определить объём легких - так это мы тут же проверим.
- Да нет, всё это меня не очень интересует сейчас. Рассейте мои сомнения: вы работали на этом же месте до войны с этими же приборами? Мне кажется, что я вас знаю с тех пор.
- Да, я таки работал здесь до войны, но вас я совсем не знаю, ви извините.
- Это вы меня извините, что задаю вам такой вопрос. Я ведь тогда был ещё совсем мальчишкой, каких к вам подходили сотни, конечно же, вы не могли меня запомнить.
- Но ви ведь не местный житель, ви отдыхающий, приезжий. Я это вижу даже с закрытыми глазами. Откуда ви могли меня знать?
- Вы угадали, сейчас я действительно отдыхающий, но до войны я жил в Ялте. Я вас запомнил, потому что мы иногда у вас бесплатно пользовались спирометром. Мой товарищ выдувал до последнего деления, и все очень удивлялись... Вы сами иногда нас подзывали, чтобы подзадорить публику.
Тут он впервые изобразил на своём лице что-то подобное улыбке, так же, как и раньше, подмигнул и перебил мой рассказ:
- Постойте, постойте, молодой человек, я, кажется, таки вспомнил его: такой високий, очень худой блондинчик в чёрной куртке?
Я был до крайности изумлён тем, как его память могла сохранить такие подробности.
- Неужели вы помните его?
- Если ви слышите то, что я вам говорю, значит я таки помню. А как бы я это говорил, если бы не вспомнил? Чтобы ви знали - люди с таким объёмом легких встречаются не так уж часто. Я вам скажу прямо - передо мной прошли тысячи людей, а таких людей я встречал всего несколько человек.
Я его не перебивал, давая возможность ещё что-то вспомнить и вслушиваясь в его речь с такими характерными для южных евреев интонациями и оборотами. Он на несколько секунд умолк и, бесцеремонно оглядев меня с ног до головы, продолжал:
- А вас, ви извините, молодой человек, я совсем не помню. Ви же понимаете, сколько лет прошло... А где этот ваш товарищ сейчас?
- От него нет никаких сведений со времени окончания школы, т.е. с 1939 года. Я знаю, что он сразу же попал в армию, ему было тогда 18 или 19 лет. Он ещё не отслужил свой срок, когда началась война. После войны я почти всех оставшихся в живых ребят нашёл, вернее, узнал, кто где находится. А вот о Володе никто ничего не знает. Жалко, очень жалко, если он погиб.
Тут старик посмотрел на меня с сочувствием и вдруг предложил:
- Да ви садитесь, пожалуйста. Зачем разговаривать стоя, когда можно сидя?
Нетрудно было заметить, что кроме одного узкого креслица, на котором он сам сидел, другого места для сидения рядом не было, если не считать скамеек под деревьями, которые находились на некотором расстоянии от нас. Я подумал, что он приглашает меня там посидеть. Но он подмигнул и мигом привёл в приподнятое положение сидение на стойке для измерения роста и, пригладив дощечку рукой, сказал:
- Вот сюда. А я уже посижу в своём кресле, если ви не возражаете.
В продолжение нескольких десятков минут каждый из нас поочерёдно рассказывал что-то о себе, о минувших событиях, делился впечатлениями о современной Ялте. Из его рассказа я узнал, что он совершенно одинокий человек, каковым был и до войны. Ни родственников, ни близких друзей у него не было. Ему удалось в самом начале войны с первой же волной уехать из Крыма и, изрядно натерпевшись, всё же остаться в живых. Вернувшись в Крым почти сразу же после его освобождения, он без всякого труда вселился в свою же комнату в коммунальной квартире, проработал несколько лет в одном из санаториев сторожем, а затем, восстановив своё медицинское хозяйство, занялся прежней работой на прежнем месте. Я постарался узнать у него о судьбе родителей некоторых своих товарищей из еврейских семей, но он никого из них, как выяснилось, не знал. Обычно связи в еврейских общинах небольших городов бывают достаточно тесными, но оказалось, что он как бы составлял исключение и из этого правила. Я ему назвал около десяти фамилий родителей своих одноклассников, но ни о ком из них он ничего не слышал. Мне было известно, что Ада Николаевская со своей мамой, прекрасным человеком, очень известным врачом-рентгенологом, оставалась в Крыму. Родители Иськи (Исаака) Супоницкого (отец был одним из весьма уважаемых настройщиков фортепиано) также не смогли выехать. Родители лучшего ученика нашего класса Марка Комиссарова тоже оставались в Крыму. Много позже я узнал, что почти никому из родителей моих одноклассников не удалось избежать печальной участи еврейских семей.
Покидал я старика с какой-то щемящей болью в сердце, будто навек прощаюсь с близким человеком, хотя никакими особо располагающими к себе достоинствами он не обладал. Он воспринимался мною, видимо, как один из немногих сохранившихся живых реликтов, напоминавших о безвозвратно ушедшем светлом времени нашего юношества, и вместе с тем наш разговор заставлял вспомнить годы чудовищных злодеяний, которые обрушились на головы многих людей без какой бы то ни было вины с их стороны. Когда мы прощались, старик приглашал ещё навестить его. Он сказал, что из-за не очень приятного характера у него в мире нет ни друзей, ни товарищей:
- И, ви знаете, я таки очень ценю своё одиночество, - произнёс он в заключение. - Будьте здоровы.
На его лице я не заметил ни сожаления, ни огорчения, ни радости - абсолютное отсутствие каких-либо чувств и эмоций. Удаляясь от него медленными шагами по скверу, я напоследок обернулся, чтобы запечатлеть его в своей памяти. Старик уже дремал в своём кресле. Видимо, он действительно был по-своему счастлив.
Скверик упирался в боковую стенку довольно красивого здания, фасад которого, обращённый к морю, украшала великолепной работы широкая и высокая дубовая дверь с двумя довольно больших размеров окнами по сторонам. Одно время здесь был Торгсин - так назывался магазин, в котором товар отпускался за сданные золотые изделия, а название Торгсин означало "Торговля с иностранцами". В условиях преднамеренно организованного голода в стране в начале тридцатых годов, конечно же, ни о какой широкой торговле с приезжими иностранцами и речи быть не могло, тем более, что сами же власти ставили такие барьеры на пути этих самых иностранцев, что на любого появившегося у нас чужеземца (он сразу узнавался по одежде) все мы смотрели, как на диковинного зверя. Чтобы как-то продержаться в это тяжёлое время, люди относили в Торгсиновские магазины свои последние семейные ценности из золота, вплоть до обручальных колец, приобретённых, как правило, до революции. После революции обручальные кольца у нас не изготавливали и не продавали, усмотрев в них религиозно-обрядный атрибут, чуждый коммуно-пролетарскому мировоззрению. Только с начала пятидесятых годов понемногу начала возобновляться традиция обмена кольцами при бракосочетании. Как раз в это время одного моего близкого друга чуть не "завалили" на аттестации при назначении его на более высокую должность из-за того, что он, будучи членом партии, начал носить на безымянном пальце правой руки обручальное кольцо. Этим самым он, видите ли, "...демонстрировал свою приверженность к старым церковным обычаям, что дискредитировало нашу партию в глазах беспартийной массы и призывало к возвращению в нашу среду мелкобуржуазных традиций"[1].
Насколько я помню, в нашей семье никаких золотых вещей не было, кроме пары маминых серёжек, так что услугами Торгсина мы не пользовались. Я только несколько раз с любопытством наблюдал, как сдаваемую золотую вещь проверяли с помощью какой-то жидкости, а затем взвешивали на очень красивых миниатюрных чашечных весах, находящихся обычно под стеклянным колпаком. Через несколько лет "торгсины" были ликвидированы и в этом помещении открыли бильярдную. У моего друга Кемала дома был маленький бильярдный столик с железными шариками, который достался его матери, работавшей в столовой одного санатория, при списании отслужившего спортинвентаря. Мы отчаянно сражались на этом столике и мечтали когда-нибудь поиграть на настоящем бильярдном столе с шарами из слоновой кости. Тогда ещё хороших пластмассовых шаров не было, а гипсовые быстро крошились. Проходя мимо бильярдной, я частенько стал задерживаться у в входа и наблюдать за игрой взрослых. Мне очень нравилась эта игра, в которой сочеталась математическая точность расчета с глазомером и отточенной техникой исполнения удара. Постепенно я понял и то, что под внешне спокойными и даже вялыми движениями игроков вокруг стола и их философски-задумчивым взглядом на расположение шаров скрывается с трудом сдерживаемый азарт. Понял и то, что хотя официальная игра на деньги категорически запрещалась, настоящие игроки играли только на деньги, и, судя по еле заметным признакам, ставки иногда становились весьма высокими. За игрой обычных любителей наблюдать было не интересно: они много болтали, неприлично острили, вели себя развязно, и игра получалась какой-то неряшливой. И совсем другое дело, когда в игру вступали профессионалы. Умная, комбинационная игра, сопровождаемая время от времени ударами-шедеврами, просто завораживала... Всё это я вспомнил, остановившись перед закрытой дверью с занавешенными окнами. Огромное красивое помещение бездействовало.
Дальше мой путь лежал мимо небольшого магазинчика, кафе-мороженого и самого большого гастронома в городе. Над ним раньше располагалась довольно обширная площадка, принадлежавшая санаторию им. XVII партсъезда. (Господи! Когда же мы избавимся от этих дурацких названий? Это тот самый съезд, который был назван "съездом победителей", проходивший в самом начале 1934 года. Не так важно, что впоследствии почти все "победители" - участники съезда - были расстреляны.) На площадке обычно организовывались по вечерам танцы или какие-нибудь развлечения для отдыхающих под руководством культработников-массовиков. Снизу трудно было разглядеть, что стало с этой площадкой, да и мало это меня интересовало.
Вот я уже у поворота на Аутскую, переименованную в своё время в ул. Кирова. Старые жители Ялты очень долго привыкали к новому названию, а многие так и не привыкли и продолжали её называть по-старому - Аутской. На другом углу две примечательные для меня точки - аптека, дверь и витрина которой располагались со стороны Аутской, и небольшой магазинчик "Союзпечать" с входом со стороны Набережной. В этом магазинчике много лет, до самой войны, проработала моя мама, и я там бывал не только частым гостем, но и продавцом, заменяя временами маму. Столько газет, журналов и книг мы перечитали, пользуясь магазином как своеобразной библиотекой, трудно даже себе представить. Всё новое попадало прежде всего в наши руки. Я с нетерпением ждал поступления очередных номеров журналов "Вокруг света", "Наука и жизнь", "Смена", "Техника молодёжи" и некоторых других, читал систематически "Пионерскую правду", "Комсомольскую правду", "Советский спорт", нашу маленькую "Курортную газету" и много других изданий, если там оказывалось что-нибудь интересное. Не пропускал шахматную литературу, следил за всеми турнирами и чемпионатами, о которых советского читателя считали возможным информировать, а информировали далеко не обо всех. Заграничные турниры либо не освещались вообще, либо освещались весьма скупо. О Ласкере, Капабланке, Лилиентале, Флоре, Кересе, Файне, Эйве, Решевском, Шпильмане, Тартаковере, Штальберге и других сильнейших шахматистах мира мы узнавали в основном тогда, когда они играли в наших турнирах, или в тех редких случаях, когда наши шахматисты выезжали за рубеж и имели возможность сразиться с ними. Имя Алёхина всегда упоминалось не иначе, как со словами "эмигрант", "белый эмигрант" и даже "предатель родины", ещё больше доставалось Боголюбову, если по какому-либо случаю не удавалось избежать упоминания о нём.
Всё, о чём я вспоминаю, относится к событиям до осени 1939 года, то есть к тому времени, когда я ещё жил в Ялте. Позже, после известных событий по "присоединению" Прибалтийских республик и захвата части Польши и особенно после войны, многие запреты и ограничения в отношении шахматистов стали ослабевать, так как для завоевания высшего титула в шахматах уже нельзя было оставаться в своей скорлупе. Гражданами нашей страны оказались Флор, Керес, Лилиенталь. Шахматисты СССР уже вовсю пробовали свои силы на международном уровне. Нашим кумиром, конечно же, был Ботвинник, мы все за него неистово болели...
Я остановился у витрины магазинчика и обрадовался, увидев за её стеклом стопы газет, журналов, книг - будто дохнуло старой Ялтой. Я почему-то представил себе, что, зайдя в магазин, увижу добрую, умную и не очень старую интеллигентную женщину, коренную жительницу города, с которой, может быть, даже удастся кое о чем поговорить. Если она давно работает в этой системе, возможно, она знала и мою маму. На такой лад, видимо, настроила меня неожиданная встреча и интересная беседа с хозяином медицинского измерительного комплекса. С этими мыслями медленно переступаю через две до боли знакомые ступеньки - и я в магазине. Прилавки такие же высокие, как и раньше, за ними на стуле или табуретке сидит женщина средних лет, которая что-то читает и не обращает на меня ровным счётом никакого внимания. Чуть оглядевшись, спросил у неё, нет ли свежего номера "Известий". Даже не посмотрев на меня и не отрываясь от чтения, она сухо и с раздражением произнесла: "Всё перед вами, смотрите сами". "Значит, - подумал я, - зарплата не зависит от выручки". Такое моё заключение подтверждалось и заметной захламленностью полок и каким-то общим беспорядком, из-за которого помещение магазина казалось гораздо меньше, чем в действительности. В хозяйке магазина, к сожалению, не было и малой толики от того портрета, который я только что нарисовал в своём воображении. Оставалось только глубоко вздохнуть и покинуть это негостеприимное заведение.
Выйдя из магазина, я опять вспомнил об аптеке и, пройдя чуть назад, заглянул за угол. Там действительно, как и раньше, находилась аптека. К ней в течение всего времени, пока я жил в Ялте, у меня сохранялось какое-то настороженное отношение, которое возникло под влиянием нечаянно услышанного разговора между моими родителями. В этой аптеке работал хорошо знакомый моему отцу человек по имени Джемиль. Я и сейчас довольно отчётливо представил себе стройного, красивого мужчину с вьющимися чёрными волосами с заметной проседью. Он был, на мой взгляд, чуть моложе моего отца; во всём его внешнем облике сквозила подчёркнутая аккуратность. Взгляд его слегка прищуренных глаз был добрым и каким-то очень тёплым. После того, как я оказался рядом с отцом при одной из их случайных встреч, отец мне сказал, что Джемиль-ага - провизор, работает в аптеке. Для меня, владеющего русским языком в те годы довольно слабо, незнакомое слово "провизор" произвело очень большое впечатление, так как оно невольно ассоциировалось со словом "профессор", и я с первого взгляда проникся к Джемилю-ага большим уважением. Если дома нужно было какое-то лекарство и за ним посылали меня, я обязательно прибегал за ним только в эту аптеку, хотя другая аптека находилась буквально рядом с нашим домом, но там не было Джемиля-ага.
И вот через несколько лет после знакомства с ним из разговора между родителями я понял, что Джамиль-ага арестован. Через некоторое время мне стало также известно, что забрали ещё одного человека, на сей раз отца Мустафы, нашего хорошего товарища по школе. Эти сведения все знающие старались хранить в строжайшей тайне, хотя как можно было утаить исчезновение человека, и притом довольно известного, в таком маленьком городке. В поведении родителей тоже чувствовалась какая-то тревога. Улучив момент, я рассказал им об отце своего товарища и о том, что слышал их разговор о Джемиле-ага. Вопрос мой был прост: за что могли арестовать этих людей? Вместо ответа я получил сначала строгое предупреждение не интересоваться такими вопросами, но затем, поняв, что я могу на этом не остановиться, под большим секретом рассказали, что ничего определённого не известно, но в городе ходят слухи, что они могли быть арестованы за политические анекдоты. Я ни с кем об этом не должен разговаривать, ни у кого ни о чём не спрашивать, даже у ближайших своих школьных друзей, иначе навлеку беду и на нашу семью. Я понимал, почему они так беспокоятся: отец тоже любил бывать в кругу друзей, даже иногда приносил домой услышанные анекдоты. Мне, уже довольно взрослому юноше, было хорошо понятно без лишних слов, что в один прекрасный день мы тоже можем лишиться отца. Обстановка складывалась очень напоминающая карантин: в ближайшее время всех "заражённых" выявят и поместят в соответствующий "изолятор", но сколь долго продлится карантин - никому не было известно.
Мне было жаль Джемиля-ага и отца моего школьного товарища - Ахтема-ага, которого я хорошо знал и работой которого не раз восхищался. Это был человек чуть выше среднего роста, но удивительно могучего сложения. Его большая, совершенно сферической формы голова прочно сидела на мощной бычьей шее и была как бы слегка наклонена вперёд, как это бывает обычно у хороших борцов. Череп был абсолютно лыс, и казалось, что в него можно смотреться, как в зеркало. Я никогда не видел его в плохом настроении - работая, он всегда напевал какие-то мелодии. Ахтем-ага обладал колоссальным чувством юмора и был большим шутником. Когда он о чём-либо тебя спрашивал или что-то рассказывал, трудно было определить, говорит он серьёзно или подсмеивается, но шутки его всегда были мягкими, необидными. Я часто заставал его за работой дома, а раза два или три наблюдал, как он трудится вне дома. Он был, как принято говорить, кустарём-одиночкой, ни на какой службе не состоял, а занимался самостоятельно изготовлением вывесок для магазинов, кафе, различных учреждений, оформлял надписи на окнах магазинов, дверях ресторанов и т. д. Основная мастерская находилась в одной из комнат его трёхкомнатной квартиры в небольшом доме на улице Литкенса, почти против здания городского театра. Однажды я спросил у него, как называется его специальность, кто он по специальности, на что получил короткий ответ: "Живописец, - и, чуть погодя, добавил, - по нашему "Рессам", то есть то же, что и художник". Говоря честно, у меня были несколько иные представления о людях этой специальности, но свои сомнения я оставил при себе. Гораздо позже я понял, что, видимо, он был совершенно прав: ведь действительно, то, чем он занимался - одно из направлений декоративно-монументального искусства, носящее самый что ни есть прикладной характер. Ахтем-ага дома выполнял сравнительно небольшие работы, которые затем доставлялись и устанавливались в положенном месте. Пару раз мне удалось наблюдать, как на стекле делались "золотые" надписи. Раньше я думал, что они пишутся (или рисуются?) специальными красками, содержащими золотую пыль. Ахтем-ага делал не так. Стекло с обратной стороны сплошь закрашивалось масляными красками нужного фона за исключением самой надписи, затем на незакрашенные буквы или рисунки накладывалась тончайшая золотая фольга. Работа эта была очень тонкой и ответственной, так как от малейшего колебания воздуха или неосторожного дыхания фольга могла лечь не совсем ровно, могли образоваться морщинки. Ахтем-ага завязывал рот и нос марлевой повязкой, а нас просил отойти подальше и сидеть очень тихо, без разговоров, не шелохнувшись. Меня поражала толщина этой фольги. Казалось, что ничего тоньше невозможно даже представить себе.
Мы уже имели элементарные представления о строении вещества, о молекулах. Я решил, что толщина этой фольги и есть минимально возможная толщина вещества, так как она состоит из одного слоя молекул. Тоньше вещество уже невозможно сделать, потому что тогда пришлось бы молекулы расплющить, то есть уничтожить, а это невозможно. Эта мысль не давала мне покоя в течение нескольких дней, и тогда я решил спросить как-то на уроке физики у нашего учителя, можно ли сделать фольгу толщиной в одну молекулу и какую толщину будет иметь такая фольга. Он как-то странно посмотрел на меня, будто засомневался в моём здоровье, и ответил, что это дело будущего. Мой вопрос ему явно не понравился. В скором времени я сам позабыл об этой проблеме. Вспоминая сегодня этот эпизод, так хорошо сохранившийся в памяти, я ничуть не удивляюсь ответу учителя. В наших школах дипломированных учителей с высшим образованием явно не хватало, как и учебников на родном языке. Наш учитель вряд ли имел высшее образование, но в меру своих скромных сил и возможностей старался нас учить, обучаясь, возможно, и сам вместе с нами. Ведь учебников физики в наше время (как, впрочем, и сейчас) на татарском языке не было, и вряд ли в Крымском (или Симферопольском) Педагогическом институте выпускали учителей-предметников для национальной школы. Шевкет-оджа приходил на уроки с листочками, в которых содержался перевод очередного параграфа учебника физики с русского языка на татарский, и диктовал нам текст, одновременно что-то поясняя на доске. Перевод, естественно, был его собственный. Я ума не приложу, как же он справлялся с терминологией, без которой невозможно сформулировать ни одного закона. К сожалению, такие подробности мне не запомнились. Он же в нашем классе целый год преподавал и географию после того, как бесследно исчез Али-оджа, турок по национальности, которого мы очень любили и за знание предмета, и за увлекательнейшие рассказы, и за добрый, лёгкий характер. Я только могу высказать довольно достоверное предположение о том, что его исчезновение тоже было связано с политическими мотивами. Хорошо вспоминается один урок, посвящённый Первой мировой войне, когда он не мог скрыть своих симпатий к странам Малой Антанты, чем заразил и большинство из нас. А такие "уроки" в нашей стране даром не проходят.
Но вернёмся к Ахмету. В его дом меня привлекала, кроме дружбы с Мустафой, ещё один предмет - прекрасная мандолина работы итальянских мастеров, не только красивая своим внешним видом, но и покоряющая чистым, сильным, каким-то серебристым звуком. Кроме того, и играть на ней было намного легче, чем на наших инструментах, потому что струны располагались ближе к плоскости грифа, а лады были подогнаны очень точно. Когда я брал в руки эту мандолину, хотелось не только играть на ней, а погладить её, поговорить с ней, как с живой душой. В этом доме была и небольшая библиотека, в которой меня интересовали книги о выдающихся путешественниках и мореплавателях. Там впервые я узнал о путешествиях Марко Поло, подробное и очень увлекательное описание которых занимало несколько толстых томов. Мы с Мустафой некоторые особенно интересные места в этих томах перечитывали по нескольку раз, егозили по прилагаемым картам, подолгу рассматривали рисунки. Нам тоже хотелось стать путешественниками, может быть, даже знаменитыми (а кому из мальчишек этого не хочется!), объездить весь свет, насладиться неожиданными приключениями...
Несколько раз мне довелось видеть Ахтема-ага за работой и вне пределов мастерской. Однажды я очень долго наблюдал, как он делал надписи на стёклах входной двери ресторана, находившегося на территории городского сада. В левой руке он держал довольно длинную деревянную жердочку, другой конец которой был уперт в дверную раму. Кисть же правой руки, когда он аккуратным образом вырисовывал надпись, слегка опиралась на эту жёрдочку. Дверь была двустворчатой, и две надписи гласили: "Ресторан" и "Restaurant". Я раньше не видел, чтобы где-то появлялись надписи на иностранных языках, и поинтересовался, на каком языке эта надпись.
- На французском, - ответил Ахтем-ага.
- Почему, - продолжал я свой вопрос, - на французском? Разве к нам могут приезжать только французы?
Ахтем-ага пояснил мне, что французский язык считается международным, дипломаты свои переговоры ведут на французском, поэтому в таких местах, как гостиницы, вокзалы, порты, рестораны принято надписи делать на французском. Но на этом моё любопытство не было исчерпано. Пользуясь его хорошим настроением, я продолжил свой допрос.
- А меню в этом ресторане тоже будет на французском?
- Не знаю, - сказал Ахтем-ага, - это надо спросить у работников ресторана. - Я не думаю, чтобы дело дошло до меню. А вот надписи у входа в мужской и женский туалеты мне уже заказали, и тоже на русском и французском языках, - и, чуть улыбнувшись, добавил, - а сами сортиры одни и те же что для французов, что для русских, что для татар. Только в жизни, Рефат, ты это запомни, - далеко не всё для всех одинаково.
Видимо, чтобы перевести разговор в другую плоскость, Ахтем-ага сам спросил меня:
- А кем ты хочешь стать?
Я замялся и, преодолевая своё смущение, очень неуверенно произнёс:
- Вообще я хотел бы быть изобретателем... или инженером, потому что люблю математику... и вообще... интересуюсь всякими изобретениями, но ведь это очень трудно... - и, чуть переждав, продолжил, - и ваша профессия мне очень нравится, но, наверное, научиться этому тоже очень трудно.
Мне показалось, что моим словам он обрадовался, но тут же пожаловался:
- А вот Мустафа совсем не интересуется моей работой, а без желания научить человека чему-нибудь, особенно искусству, невозможно. Но кроме желания надо ещё иметь и талант, ну хотя бы небольшие способности - без этого в искусстве не обойтись. - Он провёл кистью несколько точных линий и продолжил. - Меня, например, никто не учил, всему научился сам.
Я молча слушал его и думал: "А может быть, он согласился бы научить меня?". Но эти мои мысли он прервал вопросом:
- Ты хорошо рисуешь, любишь рисовать?
- Нет, - ответил я, - рисовать я совсем не умею, у меня всё получается совсем плохо, - и чтобы ещё больше убедить его в этом, добавил, - даже Ленина не смог нарисовать и получил тройку.
- Постой, постой, дорогой, - произнёс он, оглядываясь по сторонам и понизив голос, - о каком Ленине и о каком рисунке ты говоришь?
- Мы в школе на уроке рисования учились рисовать Ленина.
По его глазам я видел, что моё сообщение вызвало в нём не только изумление, но и некоторое замешательство. Опять оглядевшись и убедившись, что нас никто не слышит, он оторвался от работы и почти шёпотом сказал:
- Расскажи подробнее, что это за уроки, кто вас учил этому?
- Понимаете, Ахтем-ага, в этом году к нам пришёл новый учитель рисования. Может быть, он и хороший, но какой-то чудаковатый.
- Кого же вы ещё рисовали?