Ю. Баранов ВТОРАЯ ГРОТ-МАЧТА Рассказ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ю. Баранов

ВТОРАЯ ГРОТ-МАЧТА

Рассказ

БАРАНОВ Юрий Александрович (1935 г. р.). Служил в Военно-Морском Флоте юнгой, затем закончил Высшее военно-морское училище подводного плавания им. Ленинского комсомола. Служил на подводных лодках. После увольнения в запас в 1961 году закончил факультет журналистики МГУ. Автор книг «Глубинная вахта», «Морские дороги», «Минная гавань».

Четырехмачтовый барк лениво вспарывал зыбь. Шторм утих. Океан дышал медленно и тяжело.

Первокурсник Вячеслав Зубков, запрокинув голову, глядел на мачту, где высоко над палубой вздулись под ветром громадные паруса. Их косяки белой вереницей вытянулись к небу. И словно бы это не паруса, а журавлиная стая, только на лету она увязла в снастях и теперь жалобно стонала где-то в креплениях мачты.

Под грот-реей беспомощно качалось тело курсанта Леонида Марунова. Его босые ноги раза два отчаянно дрыгнули и повисли.

— Довольно, атлет Марунов, — сжалился над ним боцман второй грот-мачты Анатолий Никифорович Куратов.

Леонид расслабил онемевшие руки и, заскользив по канату вниз, глухо шлепнул босыми ступнями по дубовому настилу палубы. Мичман Куратов стоял перед ним, высокий, тучный, отирая платком безусое лицо и влажную от жары лысину. Он иронически кивал своей по-шкиперски округлой бородой, а его толстые, словно вывернутые наизнанку, губы ядовито усмехались:

— Неужели, голуба, трудно подтянуться на руках всего-навсего пять метров? — Мичман удивленно вскинул широкие плечи. — Я ж не прошу тебя лезть до клотика.

Куратов сердито глядел на пухлого, малорослого Леньку. Тот невольно съежился, словно хотел вобраться внутрь своей робы, как черепаха в панцирь. Вздохнув, он пробормотал:

— Не могу, товарищ мичман.

— Что?! Я те дам «не могу». И это называется будущий офицер флота, подводник!

В столь критическую минуту Вячеслав Зубков ринулся на помощь другу, решив вызвать боцманский гнев на себя. У Славки красивое, тонкое лицо с капризной линией губ и печальными бледно-голубыми глазами. Он всегда подтянут, как бывалый морской волк.

— Между прочим, — вмешался он, даже не спросив разрешения, — теория пределов — вещь довольно упрямая. Человек тоже имеет свой предел, разумеется, пропорционально модулю упругости его мускулов.

— Это еще что?!

— Охотно поясню: Марунов сделал все, что смог.

— Ну, это по-твоему, а вот на деле человеку предела нет и быть не может. Потом, как ты с боцманом разговариваешь?

Последнюю фразу боцман произнес таким проникновенно-вкрадчивым шепотом, что Марунов начал испытывать тягостное ощущение готовых разразиться над ним громов и молний.

«Теперь понеслось…» — подумал с тоской Ленька.

Его друг Славка любил поговорить с боцманом по поводу и без повода, хотя в итоге неизменно отправлялся чистить гальюн или в ахтерпик — драить ржавый балласт. Так вышло и на этот раз. Мичман дал Славке за «непочтительное» поведение два наряда вне очереди и пошел к себе в каюту, гулко бухая по палубе охотничьими сапогами с отогнутыми книзу раструбами.

Славка направился к обрезу — бочке с водой — и сел около него на палубу, выставив загорелые длинные ноги. Рядом устроился на корточках Леонид. Закурили.

Марунов белобрыс и неуклюж. У него добрые серые глаза и оттопыренные уши. Он все еще не избавился от своих деревенских привычек и не приобрел флотской выправки.

— Тебе, Славчик, не стоит лезть в это дело. Разве этому службисту докажешь? — уныло сказал Марунов.

Славка выдохнул табачный дым и возразил:

— Ты это брось, дождешься — вышибут тебя из училища.

— Ну да, прям… — не поверил Марунов. — Было бы за что.

— А за что — всегда найдется. Допустим, влепит старикан по практике «неуд» — и будь здоров, топай строевым.

В душе Леонид понимал, что его друг прав: за неуспеваемость из училища вполне могут отчислить. Практика шла у него туго, да и учился он далеко не с таким блеском, как Вячеслав. Все неприятности начались с тех пор, когда Леонид при постановке парусов чуть не грохнулся на палубу с грот-марса-рея. Ему просто повезло: падая, он ухватился за конец пеньковой веревки — фала и потому остался цел. Теперь Леонид выше марсовой площадки, как ни уговаривали, не поднимался. У него кружилась голова только от одной мысли, что он может снова потерять равновесие и сорваться вниз.

Но Куратов и не думал оставлять Леньку в покое. Он вдруг потребовал, чтоб Марунов без помощи ног, подтягиваясь только на одних руках, свободно влезал по отвесному канату до пятиметровой отметки. А упитанный Ленька никак не мог поднять свои семьдесят кило выше четырех метров. Бездельничать ему Куратов не давал, он гнал Марунова на канат каждую свободную минуту. Так и тянулись от перекура до перекура Ленькины корабельные будни.

Докурить не удалось. Колокола громкого боя сыграли «большой сбор». Пошвыряв зашипевшие окурки в воду, ребята побежали на шкафут. Курсанты строились по правому борту в две шеренги. Все ждали появления командира барка капитана первого ранга Свирского.

Наконец вахтенный начальник лейтенант Пантуров подал команду «Равняйсь». Строй приумолк. И тогда стало слышно, как верещат за бортом чайки, а на камбузе дробно стучит ножом по кухонной доске корабельный кок…

Паруса были убраны. Барк лежал в дрейфе. Лениво раскланивались в такт мерному колыханию океана его белые, местами тронутые ржавчиной борта. Солнце пробило мутную толщу дымки и заиграло в надраенных до блеска иллюминаторах. Ребята щурились.

Повернув голову направо, Славка видел, как полагается, грудь четвертого человека. Это была выпуклая, словно отлитая из бронзы грудь Герки Лобастова, добродушного увальня и хорошего, компанейского парня. В затылок Славке возбужденно дышал комсорг Вовка Новаковский. Ему не терпелось докончить прерванный разговор и еще раз пропесочить за нерешительность Леньку Марунова, который стоял рядом с ним во второй шеренге. Новаковский, так же как боцман, все время убеждал Леньку «пересилить свою натуру» и одолеть высоту второй грот-мачты.

Из люка неторопливо поднималась, будто вырастая прямо из палубы, длинная, сухощавая фигура командира барка.

— Смирно! — скомандовал Пантуров.

Строй замер.

Вахтенный начальник доложил, что команда для шлюпочных тренировок построена. Свирский прошелся вдоль курсантских шеренг. У борта он остановился, пристально вглядываясь в небо, потом — в океан. Казалось, что кэп принюхивается, поводя своим острым, горбатым носом, не пахнет ли где снова дождем или штормом. Затем сказал, обращаясь к Пантурову.

— Шлюпки за борт, исполняйте.

Курсанты с громким топотом рассыпались по палубе. Славка любил ходить на веслах. Как он полагал, только в шлюпке можно обращаться с океаном чуть ли не на «ты»: стоит лишь опустить руку за борт — и сразу же в его прохладных струях словно почувствуешь ответное рукопожатие. Не терпелось, чтобы эта минута поскорей настала. Славка подскочил к шлюпке и начал стягивать брезент. Это был расхожий, с ободранными бортами, двадцатидвухвесельный баркас. На его ватерлинии кронштадтская гавань оставила свой отпечаток жирной, мазутной полосой, тогда как остальные, парадные, шлюпки сияли чистотой и свежестью краски. Но Славке нравилась именно эта работящая «скорлупка», оттого что представлялась ему прочной, объезженной и удобной.

Шлюпку дружно вывалили за борт и бережно опустили на воду. Океанский поток сразу же подхватил ее, и она стала рыскать, удерживаемая на канатах, из стороны в сторону.

Ребята, скользя по отвесным канатам, попрыгали с борта парусника в шлюпку. Сняв с себя робы, уложили их под банками и разобрали весла. Место командира на корме у транцевой доски занял Куратов. Он звучно откашлялся, прочищая голос, и строго поглядел на притихших ребят. Было душно. Мичман расстегнул китель, обнажив широченную волосатую грудь и выпятив мощный живот, потом вдруг неожиданно резко и озорно рявкнул:

— Весла… на воду!

Навалившись на весельные вальки, ребята привстали с банок. Уключины разом грохнули, а потом натужно и продолжительно заскрипели. Шлюпка стала медленно уваливать в сторону от борта парусника. Подошедший вал мертвой зыби подхватил ее, и она плавно заскользила по его отлогой спине, будто проваливаясь в бездну.

— Два-а… ать! Два-а… хыть! — надрывался мичман, подаваясь корпусом вперед после каждого гребка, словно угрожая навалиться всей массой своего тела на загребных.

— Лобастов, куда торопишься, до обеда еще далеко. А ну греби плавно. Ать! Хыть! Во-во…

С каждым ударом весел о воду парусник будто бы уходил дальше и дальше. Миновал час, жара усилилась. Накаты зыби пошли отложе, предвещая вскоре полный штиль.

Славка начал уставать. Руки, казалось, настолько одеревенели, что не было силы поднять весло. Во рту пересохло, тело исходило зудом от выступившего пота, и лишь стояло в ушах это нескончаемое, с глухим боцманским придыхом «Два-а… хыть». Думалось, что еще один гребок, и он непременно рухнет от усталости под банку. Только ладони словно приросли к вальку, весло как бы само собой ходило вместе с другими веслами. И в этом движении нельзя было остановиться, чтобы не нарушить собственного равновесия. Славка сидел по правому борту рядом со своим дружком. Ленька греб неутомимо, как механический робот. У него так же, как у Славки, от напряжения ломило спину, каждый мускул на руках набряк усталостью. Только Марунов и виду не показывал: он был выносливее своего приятеля и махал веслом так же свободно и легко, как когда-то на «гражданке» привык махать косой во время сенокоса. Как и всякую физическую работу, Ленька «исполнял греблю» добросовестно и серьезно.

Славка решил схитрить. Вместо затяжного гребка он попробовал без напряжения провести веслом по воде, но тут же потерял общий ритм. Лопасть весла сорвалась, обдав загребных и мичмана фонтаном брызг, а Славка, выпустив из рук валек, повалился на дно шлюпки. Ребята расхохотались.

— Зубков, — рассерженно сказал мичман, отряхивая свой китель, — ей-богу, тошно смотреть, как ты гребешь.

Славка лукаво улыбнулся:

— Виноват, товарищ мичман! — А Леньке доверительно шепнул: — Но лишь в том, что мало облил его…

— Суши весла! Пе-ерекур, — скомандовал мичман и, вытянув ногу, полез в карман за кисетом.

Когда Куратов чадил своей забавной, в виде маленькой коряги, трубкой, он неизменно добрел, улыбался.

Солнце расплылось по небу сплошным слепящим маревом. Зыбь играла мутными бликами. Славка, перегнувшись через борт, потянулся к воде, окунул в нее руку, наслаждаясь прохладой и свежестью глубины.

— Гляди, хлопцы, ну и образина… — заметив что-то, сказал Вовка Новаковский.

Курсанты кинулись к борту, шлюпка накренилась. Метрах в пятнадцати от себя Славка увидал на воде панцирь крупной морской черепахи.

— Держи! — завопил Герка Лобастов и пронзительно засвистел.

«А ведь поймаю…» — подумал Славка.

В мгновение вскочил на борт баркаса и, оттолкнувшись от него, врезался в воду.

— Зубков, назад! — крикнул Куратов.

Славка не услышал его приказа. Вынырнув, он что есть мочи погнался за черепахой. Ее серовато-зеленый, иссеченный на квадраты, словно рубашка осколочной гранаты, панцирь был совсем уже близко. Заметив опасность, черепаха попыталась уйти от погони. Славка хорошо владел брассом и продолжал ее настигать. Волнение и радость будто бы удвоили силы. Но стоило лишь дотронуться рукой до черепахи, как она, вильнув ластами, ушла на глубину. Славка с досады выругался, еле переводя дыхание. Он повернул назад, к шлюпке, но ее за валами зыби нигде не было видно.

Славка отчаянно поплыл наугад. Все — пустота… Тогда он попробовал кричать, но голос его отчего-то стал так немощен, что больше походил на шепот. Глотнул просоленной, с привкусом горькой полыни воды и поперхнулся. Едва не стошнило. Чтобы немного передохнуть, лег на спину, устало поводя руками. Зыбь не спеша поднимала его на своем пологом горбу и так же медленно опускала во впадину. Напрягая слух, он пытался уловить голоса либо всплески весел. Все тихо. Закрыв на мгновение глаза, Славка вдруг представил великую океанскую бездну, которая была под ним. Лишенный прочной опоры палубы и постоянного присутствия рядом с собою людей, он впервые ощутил страх одиночества. Показалось, что никто его уже не найдет. Словно оборвались сразу все нити, которые прочно связывали его с людьми. Его жизнь, какую успел он прожить в свои восемнадцать лет, вдруг представилась отчетливо и просто, будто Славка смотрел на нее издалека и как бы со стороны, уже не принимая в ней никакого участия. Удивительным, странным показалось в ней именно то, что совсем еще недавно считалось вполне обыкновенным. В его памяти существовала еще девушка, которую он любил. Но это была уже не его девушка… Где-то на берегу оставался отец, самый близкий, родной человек, но и он отдалялся в Славкином воображении. Отчего-то яснее представилась материнская могила, какой он запомнил ее. И Славка закричал тоскливо и безнадежно.

Когда Славку вытащили из воды, первое, что он увидал — это землисто-серое лицо мичмана: глаза навыкате, губы дрожат, на лысине капли пота. Анатолий Никифорович не обронил ни одного слова. Он только никак не мог отдышаться, поскребывая волосатую грудь ногтями. От его молчания всем стало неловко. Ребята сдержанно перешептывались, настороженно поглядывая то на мичмана, то на Славку.

Шлюпка подошла к паруснику под выстрел.

— Шабаш, — хрипло сказал мичман, — по шкентелю на палубу — марш.

Ребята друг за другом взбирались на борт парусника. Вовка Новаковский, перед тем как выйти из шлюпки, наклонился к Зубкову и тихо сказал:

— После ужина явишься в кают-компанию. Придется этот свой поступок объяснить на бюро. Считай, что выговор тебе обеспечен. И не опаздывать.

Славка угрюмо кивнул головой.

Они остались вдвоем с мичманом. Анатолий Никифорович, достав трубку, приминал пальцем табак и в упор глядел на Славку тяжелым взглядом.

— Щенок, — сказал он наконец, — спустить бы с тебя штаны и по голой заднице вот этой… — Для большей наглядности он показал свою увесистую ладонь.

Снова помолчал. Старик раскочегарил свою трубку так, что дым из нее повалил, как из крейсерской трубы.

— Твое счастье, что жарко. Акула в эту пору на глубине, а то бы — раз! — Мичман ребром ладони провел Славке по ногам. — Видал я в молодости, как это у нее получается…

Славка невольно вздрогнул. Горло перехватило спазмом. Хотел было что-нибудь ответить боцману, но вместо этого чуть не всхлипнул.

Боцман покачал головой.

— Запутался ты, парень, совсем. Пропадешь, если за ум не возьмешься.

Через фальшборт перегнулся лейтенант Пантуров.

— Анатолий Никифорович, поторопитесь.

Мичман с раздражением показал Зубкову три пальца. Это означало, что, помимо своих ранее полученных нарядов, Зубков схлопотал еще три. Славка тяжело вздохнул. Встал. Подпрыгнув, ухватился руками за пеньковый канат и влез на выстрел — отваленное от борта бревно. Дошел по нему до фальшборта и спрыгнул на палубу. Проводив курсанта долгим взглядом, Куратов грузно шагнул на трап и стал медленно подниматься на борт.

Шлюпку вновь закрепили по-походному и накрыли брезентом. Отпустив курсантов, мичман сошел на жилую палубу. В коридоре глянул по сторонам и торопливо, чтоб никто не заметил, сунул в рот таблетку валидола. Немного передохнув, толкнул дверь каюты. Она была небольшой, но в меру емкой, вмещая в себя узкий диван, прикрепленный к полу стол и «винтоногое» кресло. Ветерок дышал в иллюминатор и слегка трогал полуприкрытые шторки. В предзакатный час каюта наполнилась золотым, тусклым светом. Куратов любил ее тесноту и скупой уют. Он расстегнул ворот кителя, не раздеваясь лег на койку, свесив изнывавшие от усталости ноги. Последнее время все чаще тянуло прилечь. На исходе был шестой десяток, но пугал даже не возраст, а, пожалуй, то, что неизбежно приходит к людям его нелегкой профессии: ощущение физической немощи. Само по себе это едва ли могло казаться таким страшным, если бы за всем этим исподволь не надвигалось одиночество. Ночами боцман гнал от себя призраки воспоминаний. Они же вопреки его воле неслышно ползли в темную каюту и обступали со всех сторон. Думалось, что это, может быть, последний рейс. Потом — «гражданка»… Его размышления со страхом обрывались в Ленинграде, перед дверью пустой квартиры. Ему некуда спешить… Мир замкнулся. Все, что у него оставалось, было здесь, рядом с ним. Оно заключалось в единственной уцелевшей фотографии, на которой была его супруга, сын и еще — сноха с внучатами… Забываясь, Анатолий Никифорович разговаривал сам с собой. В наплывавшем через иллюминатор сумраке ходили тени. И уж не с ними ли делился мыслями старый мичман?..

Скрипнув, отворилась дверь каюты. Кто-то без стука вошел, крякнув, уселся в кресло. Это был старый приятель баталер Владимир Мелехов. Анатолий Никифорович давно убедился, что его друг, как говорится, ни для кого последней собственной тельняшки не пожалеет, хотя, если дело касалось казенного имущества, он был «профессиональным жмотом». Куратов постоянно с ним ругался из-за приборочного материала, краски, ветоши. Днем, казалось, не было злее врагов, но к вечеру старики постепенно отходили, мирились, а с утра все начиналось снова.

Не выдержав боцманского молчания, Мелехов проникновенно запел:

И не понравилось ей, как стоял я оди-ин,

Прислонившись к стене, бе-езутешно р-рыдал…

— Ты что, никак, опять родненькой развеселился? — не открывая глаз, поинтересовался боцман.

— «Ро-одненькой»… — передразнил Мелехов. — Тоже мне святой. К нему гость, а он лежит себе, как боров.

— Заслужил отдых, вот и лежу. На марсах работать — это тебе не исподники попарно в баталерке считать. Тут голова нужна.

— Верно, если заместо головы не тыква…

— Каждому свое: у кого голова к месту, а у кого и зад к креслу…

— И все же ничего у тебя, Никифорыч, святого нет. Что ужинать не пошел?

— Проспал.

— А вот и врешь. Вставай, перекусим. — Мелехов призывно постучал кружкой по чайнику. — Я тут сообразил колбаски, галет.

Никифорыч знал: раз уж «баталерская душа» привяжется, спасу не будет. Боцман нехотя поднялся и присел к столу. Мелехов налил ему крепкого чаю.

— Думаешь, я не знаю, что ты опять захандрил из-за какого-то сопляка… Дал ему три наряда — и баста.

Анатолий Никифорович недовольно хмыкнул.

— Ишь ты, умник. Тут иной раз на мачте крутишь талреп и то боишься, как бы не пережать. А то — бац! И лопнул трос.

— Что у тебя-то голова болит? На это есть руководитель практики, факультетское начальство.

— Есть. Да разве легко вовремя понять, в чем тут дело? Зубков что? Думают, раз он круглый отличник, — и весь сказ. И ведь ни хрена не видит никто, что парень-то на пределе ходит, вот-вот на чем-нибудь сорвется, душу потеряет… А потом, чуть что, все как снег на голову: проглядели, мол, надо его из училища гнать. А куда? Разве что с плеч долой. Только вот какая штука: он человек, из жизни его не отчислишь. — Понизив голос, боцман как бы доверительно продолжал: — И потом, слыхал я, что мать у него недавно померла, отец на другой женился. Видать, переживает парень. Вот и чудит…

— Вон как, — сказал удивленно Мелехов, — мне-то и ни к чему… Иду раз по шкафуту, на Зубкова наскочил. Схоронился он за рубкой да рисует мелом на стенке кота. Я ему: «Что ж ты, стервец, переборку мараешь?» А он молчит, глядит на этого кота, а сам будто не от мира сего…

— Хорошо нарисовал? — поинтересовался боцман.

— Кота, что ль?

— Кота, кота.

— Да куда уж лучше.

Старые мареманы приумолкли. Потянуло на махорку. Боцман курил не спеша, всласть. Дым постепенно обволакивал каюту, мерно колыхался у подволока, словно куда-то плыл…

Казалось боцману, что это не дым, а туман, по-летнему ласковый кронштадтский туман. И снова Анатолию Никифоровичу вспомнилось, как он в последний раз провожал своего сына Василия в море. Василий в то раннее утро был взволнован своим повышением в звании. На его рукавах появились новенькие нашивки капитан-лейтенанта. Но разве мог он знать, что это повышение было для него последним? Шла война. Простившись, Василий взбежал на борт корабля. Матросы убрали за ним трап. Последнее, что слышал и навсегда запомнил Анатолий Никифорович, — это спокойный, крепкий голос своего сына, отдававшего короткие приказания швартовой команде. Его подлодка задним ходом отвалила от пирса и, развернувшись посредине Петровской гавани, пошла на задание. Вскоре плотный туман как бы укрыл ее…

Куратов устало махнул перед собой ладонью, разгоняя табачный дым.

Вечерняя духота сменилась прохладой тропической ночи. Ушедшее за горизонт солнце раскалило докрасна небосклон, и теперь он медленно остывал под наплывом густых сумерек. В темной синеве проступали звезды. Успокоенное море, как бы глубоко вздохнув, отходило ко сну. Оно чуть всплескивало и ластилось у ватерлинии. Такелаж вкрадчиво скрипел, точно произнося заклинания. Мачты осторожно раскачивались и, словно уходя беспредельно в небо, норовили своими остриями высечь из далеких звезд искры. Полыхнул метеорит. Сгорая, он косо перечеркнул небосклон и погиб, но ему на смену загорелся другой, затем третий… Рождался августовский звездопад.

Команде разрешили спать на верхней палубе, и Зубков с удовольствием ушел на ночь из кубрика на полубак. Он ворочался на пробковом матрасе, глядя в небесную глубину. Звезды — они как глаза, и Вячеслав отыскивал в них ту пару, которая могла бы принадлежать его любимой девушке. Он думал о своей Ларисе, и ему хотелось читать стихи…

По трапу кто-то прогромыхал подкованными ботинками и стал укладываться рядом.

— Кому обязан? — полюбопытствовал Зубков.

— Это я, — сонно позевывая, отозвался Леонид.

— Не вынесла душа поэта?..

— Какая там поэзия, внизу хоть топор вешай.

— А здесь ты погляди только, Ленька!

Лежали и молча глядели на путаницу ярких созвездий, точно видели их впервые. Обоим тепло и покойно засыпать, прислушиваясь к тишине.

Склянки пробили два часа ночи. Сменилась вахта.

— На мостике! — лениво прокричал впередсмотрящий. — Ходовые огни горят ясно.

На шкафуте кто-то приглушенно кашлянул. Славка приподнялся и разглядел Куратова. Облокотившись на фальшборт, боцман что-то напряженно высматривал в океане. Так он стоял и не шевелился несколько минут. Внезапно вышедшая из-за туч луна осветила его одинокую фигуру. Тогда боцман переступил с ноги на ногу и словно нехотя отвернулся в теневую сторону. Казалось, он прятал свое лицо от лунного света, чтоб никто не угадал его мысли…

Откуда-то сбоку, шаркая по-стариковски ботинками, подошел Мелехов. Почесывая кудлатую голову, он спросил:

— Ты, что ль, Никифорыч?

— Ходил вот… — отозвался Анатолий Никифорович. — Балласт в ахтерпике ржавеет. Ума не приложу, что с ним делать.

— И на кой хрен сдался он тебе, что ты никому покою с ним не даешь?

— Не могу, Володька, ржавчину видеть.

— Сам ты, как погляжу, ржаветь начал.

— Потому вот и чищу… Когда балласт ржа съедает, его выбрасывают за борт.

— Дурень, шел бы спать. А то бродишь тут, как «летучий голландец» по морю.

— Не бойся, беды не накличу.

— К чему это ты, Никифорыч?

— Не знаю… Сын мой, Василий, в сегодняшний день погиб… Сколько уж лет прошло, а я этому верить не хочу.

— Изведешься, Никифорыч, так нельзя… Море — оно, конечно, море: как ни крути, напоминает. Может, на бережку полегче?

— Нет. Здесь только и живу. Хоть на валидоле, а живу. Спишут на берег — пропадом пропаду, Володька…

Умолкнув, они стояли плечом к плечу и долго еще смотрели на серебристую рябь Атлантики. А парусник шел полным ветром и, натужно скрипя рангоутом, пластал густую, черную воду надвое. Луна будто плескала в океан матовый свет, лаская и завораживая белый корпус, паруса, палубу и спящих на палубе людей.

Время шло. Парусник оставлял за кормой пройденные мили. Служба морская не баловала спокойной жизнью. У берегов Мадейры гулял шторм. Атлантика ревела, дыбилась. Малахитовые волны закипали пеной, и седые клочья ее разносились далеко по ветру, будто бы срывались с морды взбешенного зверя.

Барк старался подворачивать носом к волне. Он с огромным трудом вползал на ее вершину, тяжело переваливал через гребень и, наконец, ослабев от непосильной, казалось бы, работы, немощно клевал носом во впадину. От сильного удара корпус вздрагивал. Полубак зарывался в воду, и она, пенясь и шипя, раскатывалась по нему широко и мощно, пока, отброшенная волнорезом, не взрывалась фонтанами брызг.

И так шестые сутки подряд: воет в вентиляционных раструбах ветер, стучит в иллюминаторы волна, стынет на камбузе нетронутый обед.

До вахты оставалось полчаса. За бортом, не стихая, ревет океан. В кубрике тихо. Курсанты пристроились по углам кто как сумел. Дышать муторно и тяжко. Воздух насытился влагой. Славка, сидя на рундуке, привалился боком к переборке. Рядом полулежал Марунов. Качка до того всех измотала, что никому не хотелось даже шевельнуться.

Откинулась крышка верхнего люка. В кубрик ввалился Куратов. Скинув у трапа мокрый плащ, прошел к столу и сел на банку. Глядя на измученные, побелевшие лица курсантов, он покачал головой.

— Прямо как покойники, смотреть противно, — раздраженно сказал он. — Вы же ни на что сейчас не способны. Одно слово: балласт. — Боцман стукнул кулаком по столу и вдруг рявкнул во всю глотку: — Встать!

Курсанты испуганно вскочили на ноги.

— Разболтались, — произнес боцман тихо и внятно. — Вы что же, голодной смертью подыхать вздумали? А ну, бачковые, марш на камбуз! Приказываю так наесться, чтобы в животе ничего не бултыхалось!

Курсанты нехотя сели за стол. Через силу пообедав, осоловело поглядывали на мичмана, который степенно вышагивал по кубрику из угла в угол.

— Смотрю я на вас, — говорил боцман, — и вспоминаю блокадную зиму. В кубрике у нас холод собачий, жрать нечего. Не успеешь пообедать, как ужинать хочется. Подлодка наша в ту пору зимовала в Кронштадте. Ремонтировали механизмы, чистили балластные цистерны: словом, готовились сразу же по весне к выходу в море. У многих из нас семьи в Ленинграде оставались. Командир по возможности отпускал родных навестить. Отпросился и я как-то. Насобирал чуток сухарей, сахарку. Уложил все это в сидор. «Маловато, — думаю, — да все же таки лучше, чем ничего…» В Кронштадте с харчами немного полегче было. Пошли мы группой — человек десять. Дорога была по льду. Но пройти по ней удавалось лишь ночью, потому что днем ее простреливала вражья артиллерия. Идем… Прожектора с того берега понизу так и шастают, цель выискивают. Как только луч приближается, мы ничком на лед. Потом вскакиваем и — дальше. А кругом проруби от снарядов, того и гляди, под воду угодишь. У самого-то с голоду и с усталости голова кружится. И вещмешок настолько тяжелым показался, словно там кирпичи. Ну ничего, кое-как добрались до земли. Там поймал попутную машину. Дома у меня оставались жена моя со снохой да двое внучат. Славные парнишки… Одному из них два, а другому четыре годика. И знали бы вы, братцы, как ребятишки мои рады были, когда я вошел. Обнял их, а сам чуть не плачу. Достал гостинец. Меньшой внук схватил ручонкой сухую корку… лижет ее язычком… Она ему леденца слаще. Помню, обещал им другой раз принести белую булку, пшеничную. То-то загорелись глазенки… — Анатолий Никифорович грустно улыбнулся. — А вы позволяете себе такую роскошь, как отсутствие аппетита…

Боцман встал, накинул плащ. Когда он рукой взялся уже за поручень трапа, Герка Лобастов его спросил:

— А булку принесли?

— Какую? — рассеянно переспросил мичман.

— Да пшеничную, которую внучатам обещали.

— Она им не понадобилась. Когда снова пришел домой, в живых никого уже не застал…

Мичман вышел.

Курсанты молчали.

Дежурный дал команду выходить на построение. Курсанты заступали на штурманскую вахту.

В прокладочной рубке рабочая тишина. По столам разложены мореходные таблицы, карты, лоции. Мерно жужжат репитеры, и на дальней переборке, вздрагивая и поворачиваясь, щелкает лаг.

Склонясь над планшетом, Зубков старался подавить в себе ощущение качки. Его сильно подташнивало. Ноги становились какими-то ватными и держали непрочно.

Славка взглянул на часы: пора брать очередной пеленг. С трудом оттолкнулся от стола и валкой походкой вышел на палубу. Еле влез по трапу на крышу прокладочной рубки, а потом изнеможенно, как спасительную опору, обхватил руками тумбу пеленгатора. Вода пробивалась за воротник бушлата и струйками текла по спине. Тут же Славку стошнило. Отплевываясь, он судорожно хватал ртом воздух, а когда отдышался, прильнул глазом к окуляру пеленгатора. В матовой завесе дождя ему не сразу удалось поймать проблески маяка, но Славка искал их упрямо, пока не добился своего. Затем он вернулся в прокладочную и долго разбирал в намокшей записной книжке неровную, путаную колонку минут и градусов. На его планшете появилась всего лишь одна точка, именуемая местом корабля на карте. Но часы не спешили, и до конца вахты было еще далеко.

Большинство ребят-однокурсников переносили качку не легче. Каждый из них боролся с морем и с самим собой. Одни через каждые пять минут бегали к борту, другие никак не могли унять навязчивую икоту. И только Леонид Марунов не выказывал никаких признаков морской болезни. Ребята завидовали ему.

К вечеру барк вошел в полосу северо-восточного пассата, и небо над ним стало чистым. Вдали от берега шторм слабел. Волны катились ровнее, шире. И Славка почувствовал заметное облегчение.

С ходового мостика неожиданно дали команду ложиться в дрейф. Марунов глянул в иллюминатор и, удивленный, потянул Славку за рукав. К борту парусника швартовался наш рыболовный траулер. Возможно, рыбаки слишком далеко ушли от своей плавбазы и у них кончилась пресная вода. В море своими запасами нередко приходилось делиться.

Леонид потянул носом воздух.

— Чую запах двойной ухи, — сказал он. — На камбуз волокут ящик со свежей рыбой.

От напоминания о еде Зубкова даже передернуло.

— Смотри-ка, — продолжал удивляться Марунов, — мичман целуется с каким-то рыбаком. Никак, дружка отыскал!

Просемафорив друг другу «счастливого плавания», корабли разошлись. Штурманская вахта подходила к концу, и Вячеслав только сейчас ощутил, как он устал. Тошнота больше не ощущалась, но в груди какая-то пустота, словно все внутренности были вынуты. Кто-то, гулко бухая сапогами, прошел по палубе мимо иллюминатора. Шторки зашевелились, и прямо на Славкину карту шлепнулся маленький серый комок. Зубков онемел от удивления и радости. Перед ним был живой котенок. Ребята облепили Славку со всех сторон. Они глядели на котенка, как на чудо, и боялись к нему притронуться, точно не доверяли своим огрубелым от палубной работы рукам. И на всех повеяло теплом давно покинутого дома…

Котенок покрутил головой, пискнул и, задрав хвостик, отправился путешествовать. Он запросто прошелся по материку, по глубинам, понюхал резиновый ластик, прикрывавший добрую половину Мадейры, враждебно царапнул на экваторе транспортир. Славка бережно взял этот пушистый, маленький комочек на руки и поднес к своему лицу. Шершавый кошачий язычок скользнул по щеке. Зубков поцеловал котенка. С испугом и удивлением он поймал себя на том, что засмеялся…

После вахты не хотелось идти в кубрик. Долго бродил по палубе, и никогда еще за последние несколько недель на душе не было так спокойно.

Вновь непогода сменилась изнуряющей жарой. Струился и дрожал в мареве отяжелевший воздух. Море пахло сгущенным запахом йода и каких-то водорослей. Дубовый настил палубы нещадно обжигал ступни ног, песчаной белизной своих досок он напоминал выжженную солнцем пустыню. И только паруса кидали вниз короткую, но спасительную тень, укрывая от палящих лучей разомлевших курсантов.

Шли такелажные работы. Куратов сидел чуть в стороне от ребят на бухте манильского троса и дремал. Кивая головой, дышал тяжело, прикрытые веки его сонно подрагивали. Но вот он встряхнул головой, крякнул и поднялся с канатной бухты.

— Так, посмотрим, что вы тут наплели.

Подойдя к Зубкову, он без труда распотрошил его плетеный мат и заставил плести сызнова. У одного он подтянул и расправил болтавшиеся концы каболки пенькового каната, другому ничего не сказал. Но вот около Герки Лобастова дебри его густых бровей удивленно поползли кверху, а потом скучное до этого лицо расплылось в довольной улыбке.

— Где ты так наловчился, в кружке, что ль?

— Какой там кружок! — отвечал Герка. — Батя заставлял.

— Чего ж он заставлял-то?

— А чтоб не шкодили да пищали поменьше.

— Что так?

— Нас у отца шестеро, малолетки тогда были. Мать убило в войну бомбой… Батя, как пришел с фронта, взял нас из детдома. Одному с такой бандой трудно совладать, вот он и выдумывал нам работенку.

— И с шестерыми-то один?

— Ну а как же?

— Так… Чего ж он вам мачеху не нашел?

— Да кому он с такой оравой нужен?

— В море-то на каком корабле отец ходил?

— Ни на каком, просто в саперах был всю войну. Потом, правда, в порту грузчиком работал.

— Жаль, — сказал боцман и, подумав, добавил: — Такие вот крепкие душой ребята в сорок первом шли с кораблей в морскую пехоту. Толковый, Лобастов, у тебя отец.

— Скажете тоже, — польщенно фыркнул Герка, — подвигов не совершал. Человек он хороший, да уж больно выпить любит иной раз. А так ничего…

— Цены ты ему не знаешь, дурень. Отцы ваши — народ исторический. И подвиги были разные. Как бы это сказать?.. Понимаете, случается соврать иногда перед кем угодно, а перед смертью — шиш… — Для большей убедительности мичман показал соответственно сложенные пальцы. — В бою вы их видели? Что, нет?.. Ну так молчите! Перед ней-то, перед «косой», человек проглядывается, как хрусталь, насквозь, и тут уж не сбрешешь. Так вот и у Эзеля было. Корабль наш ко дну пошел, а братишки около суток на воде болтались. Поразбавили мы кровью Балтику. Держались кто за доску, а кто за воду. Думали — шабаш. Спасибо командиру: собрал он вокруг себя команду и давай нас матом чесать. А командир-то наш прежде отродясь матом не ругался. Словом, шевелиться заставил, а потому выжили.

«Это наверняка про отца, — подумал Славка. — Он рассказывал, как они у Эзеля тонули и как потом до берега вплавь добирались. Боцман тогда служил вместе с ним… А ведь прав старик, отец не святой, он разный».

— Зубков, ты что это закручинился? — прогудел боцманский бас.

Вячеслав неопределенно хмыкнул. Он подхватил с палубы обрывок пенькового линя и сделал вид, что пытается развязать кем-то затянутый узел.

— Никак? — посочувствовал мичман.

— Подскажите. Завязали, а я вот не могу…

Анатолий Никифорович взял у Славки обрывок.

— Бывает всяко. Пыхтишь вот, развязываешь узел: ты его и так и этак — ну никак. Его бы проще рвануть на куски — и дело с концом. Опять же если не развязал, вроде бы совесть мучает. Скажи, не так?

— А если завязали намертво?

— Намертво, говоришь?.. Ну, положим, так.

Мичман рванул пеньковый шкерт на две части. Один конец, что похуже, Куратов швырнул за борт, а другой, подмигнув, обронил Славке на колени. Зубков понимающе глянул на боцмана. Глаза их встретились, и Куратов по-стариковски ласково улыбнулся. Он придавил своими тяжелыми ладонями Славкины плечи и сказал:

— Вообще, голуба, есть такие узлы, которые за тебя не распутает ни кум, ни дядя. Вечерком заходи — потолкуем.

После ужина Зубков постучал в дверь боцманской каюты. Анатолий Никифорович в это время заваривал чай. Усадив Славку рядом с собой за стол, он лукаво подмигнул:

— Чайком погреться — все равно что душу отвести.

— Не возражаю, — смущаясь, суховато согласился Славка.

Боцман кивнул. Звучно откусил сахару. Хлебнув глоток чаю, стал говорить:

— Отца твоего знаю давно. В двадцать восьмом году он пришел ко мне в боцманскую команду строевым матросом. Служили мы тогда на линкоре «Марат». Встречались и потом, в разное время. Не сразу твой отец адмиралом стал. Бывало, что и я хвалил его по службе или за дело ругал, как тебя иной раз. На моих глазах, можно сказать, он прошел весь путь от матроса до адмирала. Поэтому не думай, что вмешиваюсь не в свои дела.

Боцман поднял на Славку свой тяжелый взгляд. Славка выдержал его и спросил:

— Хотите знать, почему я не поладил со своим отцом?

— Ну говори, коли есть охота.

— Так получилось… И не я в этом виноват.

— Не по душе мачеха пришлась?

— При чем здесь она? Я и видел-то ее всего один раз. Но вот отец… Я не могу представить рядом с ним никого, кроме мамы. Я не знаю, как это объяснить… Маму схоронили, а она все равно для меня жива. Закрою вот глаза и разговариваю с ней… Войду в нашу квартиру, а в прихожей на вешалке ее зонтик висит, ручка у него отломана еще. Дверь в комнату отворю — ноты лежат открытые на рояле. Чайник закипает, и то мне кажется, что мать на кухне или где-то рядом… Вот так я чувствовал, когда на зимние каникулы приехал домой. Открыл дверь своим ключом, вхожу, и из кухни появляется навстречу мне мамзель какая-то… И на ней мамин передник! Отец, конечно, растерялся. Позвал меня в кабинет. Сказал, что встретил и полюбил эту женщину, что она тоже несчастна: ее некто с маленьким ребенком оставил. В общем, люби и жалуй свою мачеху. Я ему: «Как же так?! Помнишь, на кладбище, ты же сам говорил, что нет и не будет для тебя человека дороже мамы… И я гордился этой верностью, как собственной. Выходит, все это неправда?!» Отец что-то стал объяснять… А мне вдруг показалось, что ничего уж в этой комнате от мамы не осталось. Не знаю для чего, сунул я под шинель ноты, сдернул с вешалки поломанный зонтик и выскочил за дверь, а там прямым ходом — обратно на вокзал.

Боцман сосредоточенно покряхтел, откинувшись в кресле и вытянув под столом ноги.

— Ты, Зубков, поступил со своим отцом плохо, не по-мужски.

— А он?!

— Что значит «он»? Ну, женился другой раз. Ну и что? Дело-то житейское.

— Смотря как полагать. Жизнь у каждого одна всегда, как родина. И любовь тоже одна. Любое повторение — уже измена прежнему. А иначе никому верить нельзя.

— Эть как ты все обернул! — Боцман заворочался в кресле, точно его подхлестнули. — А я вот, к примеру, и не так смотрю. Любовь-то бывает не только лебединая, а и попросту человечья. Ты ошибаешься… Вот ты сказал — родина… А не подумал, что твой отец — тоже для тебя родина… Это же не просто географическое понятие. Ведь недаром люди свою родину зовут отечеством.

— И все-таки виноватым себя не считаю. Сейчас для меня нет слова дороже, чем верность, а с ним не так уж страшно и одному остаться.

— Верность… — задумчиво сказал боцман, как бы прислушиваясь к своему голосу. — Дело твое молодое, только не надо выдумывать раньше времени своего одиночества. Поверь, это слишком тяжелая болезнь под старость, потому что лекарства от нее нету. А что лебединой верности твоей касаемо, ей-богу, не знаю… Хотя, взрослея, сыновья в чем-то должны превосходить своих отцов…

Боцман закрыл глаза и некоторое время сидел недвижимо. Наконец проговорил чуть слышно:

— Устал я… Ступай, Зубков.

В кубрик Вячеслав спустился уже затемно. Кое-кто из ребят уже засыпал, но свет еще не гасили. Зубков вытащил из сетки зашнурованную койку и, развернув ее, подвесил к подволоку.

Марунов был чем-то возбужден. Выждав, пока Зубков уляжется, он приподнялся и подтянул Славкину койку к своей.

— Поздравь, — зашептал Ленька, — сегодня я махнул по мачте до самого клотика.

— Серьезно?! — тотчас встрепенулся Славка.

— Хоть у боцмана спроси. Никифорыч так расчувствовался, что даже в лоб меня поцеловал.

— Ну, молодчина! Рассказывай, как было.

— Что тут особенного… — Марунов отпустил Славкину койку.

— А все-таки, — не отставал Зубков, покачиваясь в своей койке, будто в гамаке.

— Боцман все… — Марунов блаженно потянулся. — А-а, неинтересно.

— Давай, давай! — Славка ухватился за Ленькину койку и потряс ее.

— Смеяться не станешь? — Ленька недоверчиво покосился на дружка.

— Нет.

— Учти, только между нами — как другу… В общем, вызывает меня боцман в каюту. Ну, вхожу. Он сидит в своем кресле, как царь на троне: руки в бока, живот выпятил. Показывает мне на стол. Там две бумаги лежат, две аттестации. И обе на меня. В одной так расписаны мои достоинства, хоть сейчас мне на грудь Золотую Звезду вешай. А в другой… Ну, что я трус и все такое, а выводы — не гожусь к корабельной службе. «Решай, — говорит он мне, — свою судьбу сам. Дорогу к мачте знаешь. Словом, ровно через десять минут я порву либо эту бумагу, либо ту…» И на часы посмотрел. Ох, никогда я так шибко по вантам не лазил… И про страх свой позабыл, когда жареный петух клюнул меня.

Славка радостно засмеялся, подтянул Ленькину койку и попытался обнять товарища. Оба едва не вывалились из своих гамаков. Дневальный зашикал на них.

— Славчик, про что ты с боцманом толковал сейчас? — тихонько спросил Марунов.

— Про жизнь, — ответил Славка. — Ты знаешь, по-моему, старик в чем-то прав. Только не могу я так вот, сразу, отца простить…

— Вон вы про что, — догадался Марунов. — Чудной ты, Славка. Я вот своего батю и не помню, каким он был, только нет мне сейчас человека дороже его. Веришь или нет: лишь бы он только вернулся тогда с фронта живым, пускай калекой… Я бы не знаю что для него сделал.

Славка вздохнул.

— Ты со своим отцом хотя бы в мыслях вместе. А у меня…

— Не надо так. — Леонид понимающе протянул руку и коснулся Славкиного плеча. — Ты же сам говорил, что отец переживает.

— От этого ничего не меняется.

— Но ты должен когда-нибудь с ним помириться.

— Не знаю, как это сделать. И простить его не могу. Меня мучает вот что… Отец не ответил мне на вопрос, почему он так быстро женился второй раз после маминой смерти. А что, если он изменял ей?..

— Подозревать можно кого угодно и в чем угодно… И все-таки он не перестает быть твоим отцом. Пойми это.

— Тогда почему я ничего не знал о той женщине? Отец мог бы еще прежде поговорить со мной, посоветоваться.

— О чем? Можно подумать, что он жену себе должен выбирать по твоему вкусу.

— Нет, это его дело. У меня свои понятия о верности. Ты знаешь, дороже Ларисы и тебя у меня сейчас никого нет. Вы на всю жизнь оба мои, и мы всегда вместе. Иначе нельзя. У каждого человека должна быть любимая и должен быть друг. Все это незаменимо, как нельзя к дереву приставить новые корни. Такое дерево все равно сгниет.

— Да брось мутить воду. — Марунов подмигнул. — Вот когда Лариска осчастливит тебя потомством, поймешь, какие на самом деле бывают у дерева корни. Ты вот училище окончишь — и ходу по всем морям и океанам, только тебя и видели. А отцу что ты оставляешь в преклонном-то возрасте, пустую вашу квартиру? Уж слишком большой жертвы ты от него хочешь, будто под старость лет он и не заслужил своего счастья.

— Не в том, Ленька, дело. Просто казалось, что мы одинаково понимаем это счастье… У Паустовского есть такой рассказ. Идет война. Маленький городок в глубоком тылу. И живет там в доме у реки старый моряк. Где-то на Балтике воюет его сын, а старик беспокоится, чтоб дорожку в саду снегом не замело: вдруг сын приедет на побывку?.. А в доме старый рояль, у двери испорченный колокольчик. За окном все снег, снег… Такая чистота, что слезы наворачиваются. И тепло… Что же это, если не счастье? Ты слышишь?

Ленька не ответил. Он спал или только делал вид, что спит.

Дежурный по низам щелкнул выключателем.

Заложив руки за голову, Славка долго лежал при тусклом свете ночного плафона с открытыми глазами. От разговора с Маруновым на душе остался горький осадок. И хотя он виноватым себя не считал, но не совсем неправы были и боцман Куратов, и Ленька Марунов. Где-то в скрещении всех их мнений лежала истина, признать которую Славка боялся: отец не заслуживал упреков, он еще не стар и ему тоже хочется счастья. Но так подумав невзначай, Славка все больше сомневался в своем праве на непримиримость. Постепенно невеселые мысли его стали как бы расплываться. Славка закрыл глаза. Тишина. Слышно лишь, как над головой шумит в шпигате падающая за борт вода. Вода…

Это же ручей! Как только его сразу не узнал? Тот самый, что течет меж камней с Бастионной горки в самом центре Риги. На его пути маленькие заводи, и вода в них подсвечена голубым, красным, зеленым… Над головой кроны столетних вязов, а внизу, у самого обводного канала, цветы. Кажется Славке, что он вновь получил в выходной день увольнительную в город и томится, ожидая свою любимую. Он видит ее… Навстречу идет стройная большеглазая девушка. Это Лариса. Она улыбается, машет рукой. Славка отчаянно спешит к ней, а ноги недвижимы. Но девушка все ближе. Когда между ними остается всего лишь несколько шагов, откуда-то появляется трамвай. Он движется мимо Славки и отрезает путь к любимой. Но трамвайный звон почему-то странно похож на пронзительную трель колокола громкого боя.

— Тревога! — кричит кто-то в темноте.

Не проснувшись еще окончательно, Зубков заученно сбрасывает с себя одеяло и прыгает с койки вниз, прямо на подвернувшегося Герку Лобастова. Тот спросонок что-то рассерженно бубнит. Курсанты хватают ботинки, робы и, стукаясь голыми коленками о высокие ступени трапа, выскакивают на палубу. Одеваются на ходу. Кругом топот десятков ног, обрывки команд, пение дудок. Натыкаясь в темноте на чьи-то пятки, Славка бежит ко второй грот-мачте. По боевому расписанию там его пост.

Еле переводя дух, Славка занял в строю свое место. Убедившись, что опоздавших нет, боцман Куратов вскинул руку и глянул на часы.

— Минута сорок… Ну-ну.

Курсанты облегченно вздохнули. На боцманском языке это означало, что неплохо, но могло быть и получше.

— На мостике! — крикнул боцман так громко, словно по барабанным перепонкам ударило взрывной волной. — Вторая грот-мачта к бою готова.

Уже следом ему вторили доклады боцманов других мачт. Свирский каждому из боцманов отвечал в переговорную трубу каким-то жестяным, глуховатым голосом:

— Есть фок… Есть первая грот… Есть бизань.

Эта готовность парусного корабля к бою, разумеется, была символической. Но от старого ритуала ее, дошедшего еще с времен парусного флота, на ребят словно веяло пороховым дымом былых сражений. И казалось ребятам, что их далекие предки — палубные боцманы, комендоры, марсовые — плечом к плечу стоят сейчас рядом с ними. По команде они все как бы застывали в одном строю, готовые к схватке «на абордаж». Славка воображал, что с мостика вот-вот подадут команду «К бою», но вместо этого командир барка отчетливо произнес: