Часть вторая.НЕВЫДУМАННЫЙ РАССКАЗ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть вторая.НЕВЫДУМАННЫЙ РАССКАЗ

«…И том, кто но слушал, тем также привет».

(А. К. Толстой. «Слепой»)

Тринадцатого февраля тысяча восемьсот восемьдесят седьмого года Александр Павлович Дианин, молодой химик и любимый ученик Бородина, занимался в своей лаборатории. С тех пор как он женился на воспитаннице Бородина Лизочке Баланевой, как-то само собой получилось, что он поселился в той же квартире, вошел в дом, как сын, да он и был дорог Бородину и его жене, как свой, родной.

Екатерина Сергеевна жила в те дни в Москве. Год назад ее здоровье настолько ухудшилось, что врачи уже не подавали надежды. Но ее организм справился с этим испытанием. Зато па Бородина страх и тревога и все напряжение ужасных дней сильно подействовали; он долго не мог прийти в себя. К тому же за год до того он и сам перенес тяжелую болезнь, от которой не совсем оправился.

Живя в одном доме с Бородиным и видя его постоянно, Дианин не замечал перемен в своем старшем друге. Но несколько дней назад, застав Бородина в комнате, которая называлась «каминной», Дианин остановился, пораженный странным видом Александра Порфирьевича. Не то чтобы постарение – Бородин давно уже выглядел старше своих лет из-за полноты,– но какое-то отсутствие жизни, если можно так сказать, какое-то выражение обреченности было и в позе Бородина, и в лице его, и в потухших глазах за полуопущенными веками. Он сидел у самого камина и бросал в огонь порванные письма, безразлично следя, как они исчезали в пламени.

Увидев Дианина, он выпрямился, машинально бросил в огонь еще один конверт с письмом и неловко потер руки.

– Привожу в порядок свое хозяйство,– сказал он. Заметив, должно быть, испуг в глазах Дианина, Бородин изменил тон, заговорил мягко и серьезно:

– Я, дружок мой, отлично знаю свое состояние… Стало быть, надо не спеша и, по возможности, без особенной тревоги распорядиться всем необходимым. Лучше сделать это в отсутствие Кати.– И он сгреб оставшиеся письма и спрятал их в конторку, которая стояла в «каминной».

Бородин любил эту комнату: в кабинет часто заходили посторонние и беспокоили его, а «каминная» была отдаленнее да и теплее, чем другие комнаты.

Теперь Дианину казалось, что он замечал и раньше признаки болезни и угасание бодрости в Бородине. Александр Порфирьевич нередко засыпал при разговоре, а иногда это случалось с ним и во время лекции. Его рассеянность усилилась, он задыхался при ходьбе. Появилась и небывалая раздражительность; особенно действовали на него несогласия между близкими, их ссоры, а они, к сожалению, случались. Он выговаривал даже Екатерине Сергеевне, и это были уже не прежние добродушные замечания, полные юмора и прощения, а сухие, часто негодующие упреки. Разумеется, все это чередовалось со светлыми периодами. После возвращения из Бельгии [43], где его музыка имела большой успех, он вернулся бодрым и веселым, но потом снова помрачнел и в письмах все чаще выставлял знак уныния [44].

Но как раз в последние дни, особенно после того как он сжигал письма, Александр Порфирьевич повеселел и стал напоминать того Бородина, который всех заражал своей энергией. Ясными, мажорными были эти три дня, и снова казалось, что здоровья хватит ему надолго. И то сказать, ведь он был еще не стар [45].

Дианин работал в лаборатории и вдруг услыхал звуки фортепьяно за стеной. Это играл Бородин. Должно быть, в перерыве решил заняться немного музыкой, как бывало раньше. Дианин невольно прислушался. То была импровизация и, судя по многоголосью и компактности звучания, задумано было произведение симфоническое. Обладая хорошим слухом, Дианин мог уловить какую-то связь с анданте [46] Третьей симфонии Бородина, с вариациями, которые он недавно слышал. Неужели это финал?

Поначалу он прислушивался к отдельным фразам, но затем совершенно отложил свою работу. Там, за стеной, играл бог. Свободно и широко, словно несколько органов соединили свою мощь, разрастались звуки. Дианин мог бы сказать себе, что такой музыки он еще не слыхал – ни у Бородина, ни у кого другого. Разве в детстве, слушая ораторию Генделя, испытывал такое же волнение.

Он не помнил, сколько длилась музыка. Но только понял по своему испугу и растерянности, что она кончилась. Ему показалось странно и страшно вернуться к тому, что было вокруг и в чем он совсем недавно так хорошо ориентировался.

В лабораторию вошел Бородин.

– Ну, Сашенька,– сказал он прерывистым голосом,– поздравь меня: я только что кончил симфонию! – Он прикрыл глаза рукой, другой потрясал в воздухе: – Я знаю, что у меня есть недурные вещи… Но это такой финал! Такой финалище!

Дианин вскочил с места. Что следовало делать? Просить Бородина сейчас же записать финал? Не медля ни минуты. Сказать: «Если ты сжигал письма, заботясь о будущем, то пойми, насколько важнее сохранить твою музыку!» А может, следует побежать за Глазуновым, привести его, заставить Бородина в его присутствии повторить импровизацию? Глазунов записал бы и, уж во всяком случае, запомнил бы ее во всех подробностях.

Но это значило – напомнить о конце. Так намекают на необходимость завещания. Дианин медлил. Но тут заговорил Бородин:

– Что ты так смотришь на меня, Саша? Видишь теперь, что я на многое способен? Жизнь еще не кончается, о нет!

После этих слов уже стало совсем невозможно напомнить, хотя бы отдаленно, о необходимости спешить. И самому Дианину вдруг показалось, что и тревожиться не надо. Человек, способный на такую импровизацию, живуч. И не так уж близка опасность. Бородин был теперь полон жизни. Вся его фигура, лицо, взгляд, все дышало торжеством, праздником – в листовском смысле, победой духа над болезнями и невзгодами.

Прозвенел звонок – сигнал к продолжению лекций. В последние месяцы, заслышав звонок, Бородин говорил, кряхтя: «Ох-хо-хо, надо бежать», и шел, едва волоча ноги. Но теперь он повернулся и почти выбежал из лаборатории. Дианину запомнились его сияющие глаза.

Через четыре дня, 17 февраля, состоялся традиционный костюмированный бал для студентов, на этот раз без Екатерины Сергеевны, которая задержалась в Москве дольше обычного. Но гости веселились, потому что Бородин, как всегда, был душой праздника и развлекал всех.

В тот же вечер он умер, внезапно, среди молодых пирующих друзей. Единственная мысль могла быть утешительной для них, потрясенных бедой: все произошло быстро и он, может быть, не успел осознать, что умирает.

Потом, после вскрытия, врачи говорили: это удивительно, как он мог еще жить с таким изношенным сердцем.

Все последующие дни и недели Римский-Корсаков и Глазунов тщательно собирали, подбирали все написанное Бородиным. Каждый клочок говорил о многом, возбуждал надежду: зная музыку композитора, можно оживить, восполнить. И даже то, что не было записано, только услышано от самого Бородина, теперь восстанавливал по памяти феноменальный Глазунов, например, всю увертюру к «Князю Игорю».

Но финал Третьей симфонии не был найден: Бородин не успел ни записать его, ни даже набросать тему. И чудо, открывшееся одному-единственному человеку, навсегда померкло.