6
6
Для своих романсов он не выбирал непременно гениальные стихи. Только один романс написал на слова Пушкина: «Соловей», и только один – на слова Лермонтова: «Любовь мертвеца». И это не лучшие из его романсов. Совершенство стихов применительно к музыке даже тяготило его: нельзя раскрашивать античные статуи. Слова, в которых так много сказано, не годятся для музыки, потому что музыка не иллюстрирует слова, а открывает новое. Но что можно открыть после Пушкина?
Разумеется, стихи следует выбирать осторожно: стих должен быть легким, гибким, хорошо ложиться на музыку и оставлять простор для нее. Он должен быть и таким, чтобы не совестно было сокращать его, менять. Чтобы тебя, если что-нибудь изменишь, не обвинили в кощунстве (как это сделал Тургенев по поводу либретто «Онегина» [71]).
Очень хороши для романсов стихи Алексея Толстого, Полонского, Фета, Апухтина; пожалуй, более всего Апухтина: тут композитору есть над чем поработать…, «Ночи безумные» – почти на грани банальности, но чувства в этом стихотворении искренни. Поэт не досказал, а музыка проникнет дальше слов, она снимет все, «что было в них ложного».
«Ну что? – спрашивал Апухтин со свойственной ему язвительностью.– Достаточно плохо для тебя?»
Апухтин, друг детства, видел его насквозь. «В моих стихах,– говорил он,– есть одно достоинство: они годятся для романсов Чайковского… Ты просишь меня потесниться, изволь: сделаем чуть хуже».
Один раз он спросил:
– А как же Глинка, Шуман? Ведь они не боятся выбирать для своих романсов стихи великих – Пушкина, Гейне. И совершенство стиха не мешает им.
– Не сравнивай меня с другими,– сказал Чайковский, помрачнев.– Я могу лишь то, что я могу.
– Знаю,– сказал Апухтин,– и спасибо тебе за это.
…Фигнер вытер платком лоб… Теперь наступила очередь Медеи. С ней было и легче, и труднее, чем с Фигнером. Легче оттого, что она быстро учила роли, голос у нее всегда звучал хорошо и ее не терзали сомнения. Но именно это, казалось бы, удобное свойство затрудняло работу с ней. Ее Лиза была старше и решительнее той девушки, которую задумал Чайковский. Но такой уж приходилось ее принимать, потому что Медея всегда держалась первоначальной трактовки.
А Фигнер – он еще много раз будет лепить нового Германа. Унылый, возбужденный, порывистый, оцепенелый, любящий, равнодушный, отчаявшийся, полный надежд – и так до самого спектакля он будет пробовать и пробовать и приводить в отчаяние дирижера и постановщика… Пожалуй, можно и не беспокоить его больше, пока он нездоров.
Но Фигнер уже отдохнул и готов был петь дальше.