ПИСАТЕЛЯ РОЖДАЕТ ДУША…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПИСАТЕЛЯ РОЖДАЕТ ДУША…

— Виктор Иванович, вы недавно говорили о сборнике У. Фолкнера «Статьи, речи, интервью, письма…». Что вас там привлекло?

— Мне нравится его жесткое самообличение. На вопросы о своих романах, например, отвечал так: «Моим самым блистательным поражением стал роман «Шум и ярость», поэтому?то я его и считаю своей лучшей вещью». И себя, и американских писателей он оценивал «не по силе успеха, а по мощи поражения». По мощи! Старался всегда превозмочь и превзойти себя, изнемогал от желания, и, когда читатели и критики радовались, что он цели достиг, один он огорчался: он потерпел заурядное поражение. Высота, к которой он тянулся, его действительно поднимала. Вроде бы ничего нового. Но Фолкнер так часто и блестяще на этом настаивает, так ругает свои великие произведения, что загораешься глубоким сочувствием не только к нему, но и к самому призванию писателя. Надо стараться. Ведь мы как поступаем: ну! это для Фолкнера, не для нас, мы серые, маленькие, простые. Но я вот сейчас взялся вести литобъединение при молодежной газете и то же самое скажу. Какими бы вы любителями ни были, вы обязаны писать и жить как профессиональные литераторы — с полнейшей отдачей. С напряжением творца. Иначе зачем это все? Зачем ходить на занятия? Учиться построчному мастерству? Так что Фолкнер своим мученичеством нравится. У него есть совершенно замечательное предисловие к роману «Шум и ярость». Всем молодым литераторам советую его прочесть. Оно печаталось в журнале «Иностранная литература» несколько лет назад.

— А кто ваш любимый писатель?

— Мои любимые — старые: Пушкин, Толстой, Бунин.

— Писателем рождаются или становятся?

— Рождаются. Но сами этого до поры не знают. Нельзя поставить перед собой упрямую цель: я стану писателем! Бывали такие случаи, когда кто?нибудь говорил в семнадцать, двадцать лет — буду писателем. Смешно назначать себе дарование. Кое?кто читает классиков и боится, а потом поглядит в своем городе на членов Союза: ну что это, мол, за писатели? Так и я смогу. И давай пробиваться, давай лезть. И наплодилось таких бездарных зазнаек видимо — невидимо. Все свои опусы они сверяют с книгами соседа: у меня не хуже! Такое «соревнование» порождает в писательской организации одни склоки. Писательство же рождается неожиданно. У одних от щемящих переживаний, от тонкости душевной, от волнений каких?то постоянных — эти стихами утоляют себя. Других гонит к столу с бумагой огромный опыт. Многие начали «выражать себя» потому, что войну прошли, настрадались. И опыт их совпал с дарованием души. У В. П. Астафьева, например. На войне многие были и пишут, и у них ничего не получилось, хотя их даже печатают. А у Астафьева жизнь, судьба, милосердие переплавилось в дар рассказчика. Огромный опыт битв на передовой, довольно тяжелая жизнь после войны, детдомовское детство до этого. И он стал писателем незаметно. Сначала получалось плохо, а потом он раскрылся и до сегодняшнего дня все раскрывается гуманной страстностью своей. Так что я думаю, что писателя рождает его душа.

— Как вы написали первый рассказ?

— Под Анапой написал. Я родился в Сибири, а мать, отец, бабушка у меня воронежские, и я чувствую себя частенько (по складу души) человеком средней полосы России. А поскольку бабушка моя балакала на малороссийской мове, то во мне есть близость ко всему южному. Наверное, на Кубань меня занесло не случайно. Я роман свой о Кубани писал так, будто гены мои прячутся и где?то здесь, — я легко перенимал речь кубанских казаков. Но воспитанный на великой русской культуре (на литературе, музыке), я всегда тосковал по Средней России. Поэтому, когда я встретил брянских стариков, они мне показались самыми родными. Во — первых, старинная русская речь, потом их лица, простота, кротость. И я с ними тотчас сроднился. А потом я уехал под Анапу и очень тосковал. Не могу сказать, что это была за тоска. Может быть, слова бабкиного мне не хватало. И в этой тоске я пропел свой первый рассказ «Брянские». Я все вещи пишу, идя от людей, от судьбы, а не от заданной идеи, оттого, что мне подвернулся счастливый сюжет. Я много потом ездил, встречал очень хороших людей, в том числе и почтенного возраста. Но эти, брянские, были самые родные. В Сибирь я ездил домой. Во мне, если хотите, три ипостаси: среднерусская, сибирская и южная.

— Но первый этот ваш рассказ был написан уже на профессиональном уровне, если так грубо говорить.

— Я не знаю, не могу судить, на каком уровне он написан. Все мы закончили одинаковые школы, почти у одинаковых профессоров учились в провинции. Большой культуры у нас, конечно, не было. Ну, читали, сдавали экзамены. Поэтому все писатели моего поколения, если они создали вначале своей творческой жизни более или менее подходящие произведения, «на уровне», то благодаря каким?то душевным силам, понимаете?

— А какие силы?

— А вот люди со светлыми лицами, волнения собственной души, сострадание, настроение песенности, сыновняя благодарность, чувство угла родимого и сквозь день нынешний — какие?то стрелы в жизнь вековую, в предания… О мастерстве трудно думать, когда думаешь о человеке. Давало им художественную высоту само отношение к жизни.

— А как дальше складывалась ваша судьба в литературном плане?

— Ну как, нормально, все хорошо. Да, все замечательно. Я до сих пор удивляюсь: так много народу в литературе, а мне повезло. Окружили хорошие люди, писатели. Они тогда еще сами не были известными. Е. Носов чуть ли не позже меня печататься начал. В. Астафьев тоже позже напечатался в «Новом мире». У В. Распутина еще не появился «Последний срок». Эти замечательные писатели (еще и другие) создавали атмосферу честности, трудолюбия, верности. Встречались мы редко, но они писали, и я просто знал, что они живут где?то. Счастье состояло не только в том, что тебя печатали, даже хвалили. Не в том, что, так сказать, вылез из грязи в князи, из какой?то там анапской или поданапской средней школы, приехал в Москву и тебя сразу обняли. Счастье, в общем, не в одном этом. Счастье в том, что попал в хорошую правдивую среду.

— Кто вам из наших нынешних писателей ближе всего?

— Ближе мне направление писателей, родившихся где?то в глубине России, живших там в простых семьях, больше в крестьянских. Русские писатели. Что тут скрывать. Русь мне дорога. Это естественно все. Эти писатели мне, как русскому, российскому человеку, ближе. Я и других писателей уважаю. Просто эти ближе, как ближе бывает какой?то человек.

— Что значит найти свою тему в литературе?

— Мне трудно отвечать на такой вопрос, потому что я своей темы не искал. Писатели и критики без конца повторяют слова: «поиск», «стремление найти» и т. п. Я этого не понимаю. Свою тему искать нельзя, в этом было бы что?то натужное, искусственное. Тема рождается не — ожиданно и органично, настигает тебя и ослепляет. Ты чувствуешь: это твое. И пишешь. Не можешь не писать. Ты живешь и впитываешь жизнь, а душа отбирает. Сперва душа. Она отбирает в первую очередь родное. Потом уж обдумывай сколько угодно. Я не могу писать о постороннем. Моя тема — жизнь, просвеченная моими переживаниями. Все, о чем я писал, подготовлено моим отношением к жизни и внезапно, в какой?то день проткнуло меня острой иглой. Кстати, я больше всего не люблю тех писателей, которые сочиняют холодным рассудком.

— Все ваши произведения отмечены лиризмом, открытым авторским переживанием. Но не клонят ли года к «суровой прозе»?

— Как?то давно выходил в Новосибирске в библиотеке ЦК ВЛКСМ «Молодая проза Сибири» мой томик «Чалдонки». Меня попросили написать о себе. В черновике я привел цитату из статьи французского писателя Роже Мартен дю Тара. Слова такие: «Мне кажется, что я обнаруживаю, что моя стихия — воссоздавать не идеи, а ощущения, характеры, лица, человеческие существа. Что взаправду для меня органично чувственное восприятие, а отнюдь не рассудочное, что мое дело — эмоции, а не идеи». Я прочитал и подумал: это обо мне! Пусть я этого не умею, допустим, делать как следует, но дю Гар сказал мне мою правду. Поправлюсь: «не идеи» — не значит безыдейность. И вот я тогда вычеркнул эту цитату. Рано, мол, тебе еще аттестовать себя. Теперь нашел старый листик и подумал: подсохли мои чувства, а набрал ли побольше идей — как знать? Новый роман вы читали, эмоции там не главное, правда?

— Что значили для вас, как писателя, путешествия к святым местам — в Михайловское, Тамань, Константиново?

— Божественные путешествия! Я был моложе, очень любил Пушкина, Лермонтова, Есенина, безымянных летописцев, ездил поклониться им. Преклонение очень воспитывает писателя. Там, в их отчинах и уголках, — их жизнь, судьбы. Там любовь твоя к классике и всему родному достигает горной высоты. Разве это объяснишь? Так и будут до старости зарницами вспыхивать те мои дни. Я написал об этом, но всего не передал. Нет у меня слов! Для меня эти путешествия стали тем же, что для Пушкина (простите за сближение) Царское село, а для наших прежних художников — созерцание фресок в Италии, куда их, медалистов, посылали бесплатно на целый год. Но главное — сочувствие судьбе великих поэтов. Я видел сны, без которых был бы хуже, чем есть. Как же молодому писателю без снов?

— Что бы вы хотели видеть в критике?

— В критике я хочу видеть художника. Читая статьи, я всегда чувствую, кто пишет: поэт в душе или библиотечный сухарь. Последний ничему меня научить не может. Зачем мне хирург в критике? Предпочел бы лекарственные травы. Какое удовольствие читать критиков-художников! Их тонкая душа, их ум, чувство изящного, их чистое стремление к правде, желание в самом деле соотнести содержание книги с действительной жизнью, понять природу собрата — как это воодушевляет! Сам слог их статей близок к прозе. Видно, что они читают книги увлекаясь, что книга для них не случай поговорить, отовариться, а это сотворенная жизнь, еще одно волнение, быть может, страдание, что герой — живой человек, а не «образ», который надо распотрошить по всем правилам догмы. Вот таких критиков ждешь всю жизнь. В самой критике, как и в прозе, в поэзии, я ценю и люблю откровенность, раскрепощенность, простоту и ясность. Хорошо, когда критик никому не угождает, не боится обидеть правдой того писателя, за которым стоит большая группа товарищей, способных поднять наглый крик. Хочется подчеркнуть: не бояться обидеть правдой, то есть теми соображениями, которые при чтении возникли искренне, без помощи хитрых задних мыслей. Очень неприятно наблюдать в критическом цехе по — американски деловых людей. Они выбирают тему, авторов и как бы рассчитывают: что это им принесет и за что нужно нанести удар или похвалить. Сама литература отходит куда?то в угол.

— Благородства не хватает?

— Да. Сейчас достану вам одно письмо… Позвольте сказать несколько вступительных слов. Некогда мои повести и рассказы старый писатель (ныне покойный) встретил с распростертыми объятиями, помогал мне вступать в Союз писателей, всякий раз, когда я появлялся в Доме литераторов, обнимал меня, был мне как отец. И тут я стал писать свои маленькие повести — путешествия: «Люблю тебя светло», «Осень в Тамани». Вскоре приехал я в Москву, он мне говорит: «Прочел «Люблю тебя светло»… Вы как?то зеброй пошли…» Я сперва не понял, что это значит. Я изменился, но как? По — моему, я с детства такой был. Он хотел сказать, что я перекрасился? Я, наверное, стал ему непонятен, в чем?то даже не нравился, чего?то он даже опасался. Возможно, ему показалось, что я тот самый крикун, неистовый «ревнитель благочестия», у которого злости больше, чем милости.

Не один он оценил тогда так мои вещи. Поднялся шум и в прессе. Ну что ж, я живу, живу в стороне, у себя в Краснодаре, книжки выходят одна за другой, но в каждой нового чуть — чуть, больше переизданий. Я замолчал. Мне частенько хотелось сказать всем: «Надоело! Литература — не мое дело». А сам запирался в госархиве, искал материалы к историческому роману о Кубани, который, думал, напишу когда?нибудь «к старости».

И опять выпускают мой сборник «Элегия». Я вспомнил своего покровителя, уже болевшего, и послал ему этот сборник. Он мне тут же ответил — благородство и воспитанность старой нашей советской интеллигенции! Что эти люди обязательно ответят на твое письмо — это не диво, это их вечная черта. Но я, человек и без того рассеянный и торопливый, на сей раз на конверте написал фамилию, и имя, и отчество, а на титульном листе книжки своей — ничего! Хотя мне казалось (я помнил даже), что я написал. Я помнил слова, они были у меня в голове. С удивления начинается письмо доброго писателя: почему?то, мол, вы прислали мне книгу свою без надписи. Письмо же до того ласковое, великодушное, исключительно хвалебное, что я не знаю, как его цитировать… «Вчера, 25 января, в Татьянин день, попросил я прочесть мне не читанное в вашей книге — «Осень в Тамани» и «Элегию». И вот я испытываю огромную потребность еще раз объясниться в любви. Милый вы человек… все вас учат, все хотят вам добра… я тоже учил, прошло несколько лет, теперь говорю: оставайтесь, какой есть… Потому что вы поэт своей темы… Кому?то легко сказать вам в спину: «Милый, милый, смешной дуралей, ну куда он гонится…» Не оборачивайтесь…» Всякая бывает похвала, а эта — акт благородства. Трудно мы жили в литературе. Сколько копьев ломалось только из?за того, что такой?то писатель совершенно не похож на привычных! И сколько подозрительности. Если писатель служит литературе без лживости и задуманного зла, без кукишей в кармане и вообще без всякого притворства, разве можно его гонять из угла в угол? Поэтому письмо старого писателя (как свидетельство благородства) я храню и перечитываю.

— Вы много читаете?

— Лет с тридцати пяти писателю и можно и нужно читать поменьше. Необходимое накопление знания мирового литературного процесса (если читал хорошо с юности) уже есть. Век, правда, такой, что все равно будешь цеплять мелькающие книги. Но лучше сопротивляться. Я сопротивляюсь, но не до конца. Увлекаюсь. Опасно копить знания и разбрасывать чувство по сотням книг. В зрелом возрасте полезнее читать вот как. У меня есть друг детства. Допустим, я не вижу его полгода, год. Встречаемся — он с книгой, если не с той же, то с книгой того же писателя. Он им бредит! Он его открыл. Он погружается в его мир, в его эпоху, биографию надолго. Воздух жизни, созданной писателем, становится воздухом его жизни. Это редкое, но самое полнокровное чтение. Ведь мы не хотим отпускать от себя человека, которого любим, жалко расставаться с ним. А зачем же так часто менять чудесных писателей, зачем, скажите, везде успевать? Недавно мой друг долго — долго носился с Петраркой. Жил Возрождением, купался в лучах мудрости великого поэта, пропитался им. В письмах ко мне цитировал его письма. Такое общение с духовным наследием бесследно не проходит. Это уже не для знаний, не для болтовни за столиком — это для жизни.

— И все?таки еще раз — чему вы учились у классиков?

— Я не презираю «голую» учебу. Я наметил себе написать о Бунине, расскажу, чему я у него учился. Я не учился построению фраз. Музыка, земля великая, печаль полей, Россия — вот мой Бунин — учитель. «Жизнь Арсеньева» — величайшая симфония. Главное мастерство в том, чего сам не можешь объяснить. Лучше всего ответить на ваш вопрос чудесным письмом А. С. Суворина. Письмо о Л. Н. Толстом. Оно написано критику В. В. Стасову 30 июля 1891 года. Вот: «Все более или менее рисуются, более или менее думают: а вот посмотри, как много я знаю, какой я умный, и чувствуешь, что, говоря, он слушает себя и сам собою восхищается. Это у нас у всех есть. У Толстого этого никогда не замечал. Он всегда прост, никогда не ищет анекдота, которым бы мог отличиться, не ищет темы выдающейся и высокой. Он говорит о таких же пустяках, как все, и вдруг по поводу банальной натуры сделает замечание, от которого подпрыгнуть можно — так оно глубоко поразительно и так ярко определяет эту натуру. Разговор тотчас повышается, потом опять падает и опять что?нибудь повышает. Он будто не отвлекается от обыденной жизни, но на самом деле он высоко над нею парит…. удивительными мыслями… Конечно, он преувеличивает, но в его словах столько смелой правды. Он говорит, что лучшая сторона человека — искренность, что искренности не следует бояться, что потому мы мало знаем себя, человека, что боимся быть искренними…»

Этому и будем учиться у классиков. Некоторые наши писатели лукавство свое и ледяную холодность мастерства (а порою и бессовестность) возвели в правило поведения и никаких великих примеров не стыдятся… Все метафоры между тем, все образы, золотые ряды слов — от правды отношения к людям, причем каждый божий день.

— Какие свои вещи вы любите?

— Я раньше называл «Элегию», но тут же добавлял, что я, может, люблю ее потому, что люблю Тригорское. Еще «На долгую память», «Осень в Тамани». А теперь — последний роман.

— Вы его любите?

— Я его пока люблю.

— В этом вашем романе «Ненаписанные воспоминания (Наш маленький Париж)» не раз упоминаются исторические личности Кубани — Захарий Чепига, Антон Головатый, Федор Бурсак и другие. Какими историческими источниками вы пользовались? Знакомы ли вам труды историков И. Д. Попко, П. П. Короленко, Ф. А. Щербины?

— Лучше бы вы меня об этом не спрашивали. Архивы, музеи, судьба старых книг о Кубани, судьба кубанских историков — горькая тема. Если бы в Москве, во всесоюзных институтах истории, относились к дореволюционным историкам так же, как к кубанским на Кубани, мы бы никогда не увидели советских многотомных изданий С. М. Соловьева, В. О. Ключевского. Уже полвека историей Кубани никто по — настоящему не занимается. Многие бесценные документы в архивах и музеях подчищались и… списывались. Об историках И. Д. Попко, П. П. Короленко, Ф. А. Щербине знают всего несколько человек. А некоторые официальные хранители старины их никогда не читали. Можете представить, в какое положение я попал? В Краснодаре выходит многотомная «Кубанская библиотека». Мечтать о том, чтобы кто?то сегодня составил том «Истории Кубани» (хотя бы сжатой), не приходится. Случилось печальное: понаехали со всех концов страны любители мягкого климата, фруктов, роскошных уголков и морей, осели в разных культурных точках и решили, что жизнь здесь началась с них. Пишут «диссертации», а на новую «Историю Кубани» замахнуться боязно: нужен труд! Между тем когда?то двухтомную «Историю Кубанского казачьего войска» написал один человек — Ф. А. Щербина. И вот советские академические труды упоминают его, а на родине никто и пальцем не пошевелил, чтобы дать ему современную оценку, проследить его нелегкий жизненный путь, просто отметить иногда, что был такой ученый. Близится 200–летие Краснодара. Правительство выделило огромные средства на развитие города. А мы — писатели, художники, ученые — будем встречать его одними открытками? Из архива я уходил «в люди». Я объездил станицы и скажу вам: нет большей радости, нежели общение с народом, с простыми людьми, которые все родное помнят и свято хранят. В станице Пашковской до сих пор рассказывают о Репине, который рисовал казаков для будущей картины о запорожцах. И песни поют, и побрехеньки знают, и все то, что висит над крышами хат еще со времен Черноморья. Так что люди мне дали больше, чем архивы. Но роман мой не вполне исторический. Меня интересовали не события, а судьбы людей, «протекание века человеческого»…

— Говорят, когда вещь окончена, то писатель испытывает очень печальное, тревожное чувство и пустоту.

— Пустота точно начинается.

— И кажется, что уже ничего не напишешь?

— И кажется, что ничего больше не будет.

— А потом?

— Колодец наполняется живой водой. Я в Москве услышал одну историю. И разволновался! И уже готов взять ведро и пойти за водой. Все у меня неожиданно: сидишь — сидишь, горюешь, и вдруг…

«Комсомолец Кубани», 24 января 1986 года

(в сокращении)

ДОРОГА ПРЕДАНИЙ

— В ваших произведениях «Люблю тебя светло», «Осень в Тамани», «Элегия» немало строк посвящено чувству Родины. С чего это началось, как возникает это чувство?

— Разве это можно объяснить? Что такое чувство матери, которая живет рядом с тобой или от которой ты уехал далеко? В песне «С чего начинается Родина» дается самое примитивное объяснение: она, мол, начинается с тропинки, с букваря, с весенней песни скворца и т. п. Все сводится к детству, это правильно, но слишком мало. Нет даже намека на национальное чувство. Между тем оно — самое крепкое и покоряющее чувство. К своему циклу «Прощание с древностью» я взял эпиграфом слова историка В. О. Ключевского: «А и теперь каждого встречают тоже три дороги, какие останавливали сказочных богатырей по выезде из дома родного батюшки… Первая, средняя, есть дорога предания…» Чудесно: «дорога предания…». Песни, стихи, сказки, разговоры наших дедушек и бабушек в доме внушили нам, что родственные нити тянутся к нам издалека, из глубины российского времени. И это чувство родного усилилось во мне в те годы, когда я прикоснулся к нашей истории. Родина для меня существует во времени, начало которого теряется во тьме. Я каждый день живу с этим чувством, честное слово. Давно — давно совершилась у нас революция, но я никогда не забываю, что Россия — это и Шолохов, и Бунин, и Козловский, и Шаляпин, и мой отец, и какой?нибудь казак — кубанец, приехавший несколько лет назад умирать в родную станицу. Моя душа одинаково может волноваться от событий XII века и вчерашнего дня. Нет уже на свете ни Дмитрия Донского, ни маршала Буденного. Но в моем воображении они рядом — дети России. Я сейчас пишу роман о Екатеринодаре, о кубанских казаках, изучаю архивы, опрашиваю старожилов. Столько узнал о прошлом, что город Краснодар стал для меня другим. Я раздвинул горизонты времени, земля эта существует не только с тех пор, как я на нее ступил впервые.

— Какова доля автобиографического в ваших произведениях?

— Как мы ни отрекаемся, но в каждом произведении главные герои несут хотя бы некоторые черты автора, его идеи. Главные герои Толстого или Хемингуэя всегда похожи на автора. В лирическом произведении личного писательского чувства еще больше, но нельзя все?таки до конца отождествлять «я» с автором. В «Элегии», «Осени в Тамани» «я» не обязательно во всем Лихоносов.

— Вы любите путешествия?

— Я путешествовал по так называемым святым местам России. Прочитать о чем?то — одно, а постоять на Бородинском поле, на холмах Тригорского, у могилы Пушкина, у могилы Суворова в Александро — Невской лавре (в двух метрах от тебя на глубине лежат его кости!) — это, знаете, много. А уж потом я писал. Заранее сюжетов я не выдумываю. Можно выдумать все, говорил Л. Толстой, кроме чувства…

— Кто из современных писателей вам близок?

— Я очень люблю Василия Белова и Валентина Распутина. Мне дорог откровенный В. Астафьев. В. Белов написал «Кануны», В. Распутин «Последний срок». Там слышны истинно народные голоса. Я ценю тех писателей, которые, по примеру классиков, правды не чураются, но никогда не глумятся над русским бытом и русским характером. У них на все хватает совести: и не перехвалить, и не очернить.

— Чего вы ждете от литературы? Какие задачи ставите перед собой?

— Наш читатель еще так великодушен, что пешком пойдет за много верст к тому, кто напишет «Войну и мир» или «Евгения Онегина». И хотя в жестокий XX век трудно ждать «Евгения Онегина», ждать надо что?то высокое, гармоничное. Писать надо о лучших людях, их еще немало. Усиливается роль писателя в прославлении прекрасных душевных качеств человека: патриотизма, милосердия, памяти об исторических личностях.

— Вы пишете роман о Екатеринодаре. Что повлияло на замысел?

— То, с чего мы начали наш разговор. Чувство Родины. Моя переписка с парижскими друзьями Бунина пробудила во мне интерес к старикам, вернувшимся из эмиграции домой. Я встречал их в Краснодаре, даже дружил с ними. Все они, без исключения, добрые, деликатные и неутомимые в работе люди. Много — много знают. Я у них кое — чему поучился. В предыдущем романе «Когда же мы встретимся?» я изобразил старушку, жившую до 1956 года в Харбине. В романе о Екатеринодаре и станичной жизни до революции я постараюсь так выстроить сюжет, чтобы сказать о чувстве Родины, о потере Родины и о запоздалом возвращении к ее берегам. Если бы кто?то из русских читателей «Голоса Родины», особенно кубанских казаков, прислал мне странички воспоминаний о нашем городе, о «мелочах жизни», я был бы благодарен им и считал бы, что сама земля, на которой мы родились, объединяет нас в стремлении хранить о ней сокровенную память.

«Голос Родины», 1979 год