БЕЗ СКИДКИ НА ВРЕМЯ
БЕЗ СКИДКИ НА ВРЕМЯ
Я всегда думал и думаю: как же это прекрасно, что в разных уголках России есть художники, которые выражают в творчестве истинно народную крестьянскую душу, ту вековую, невысохшую душу, из которой проросло все, из которой, утончаясь от поколения к поколению, вырастали первые летописцы, художники, хрестоматийные русские князья Ярославы, Александры Невские и Дмитрии Донские, культурные послы, просветители, в нашем веке — маршалы, ученые, государственные деятели и т. п. В. Белов, В. Распутин, Е. Носов, В. Астафьев, В. Шукшин, Ф. Абрамов — дети русского крестьянства и — подчеркну! — благодарные дети. Да, они низко, до самой земли, поклонились дедушкам, бабушкам, отцам-матерям за чистоту души, за воспитание в традициях народной правды и добра, за постоянное великое дело, которое они творили вместе со всей страной в годы испытаний, радостей и бед. Они открыто попытались сказать то, что назрело в самой душе народной. Их первое чувство к человеку — милосердие. Между тем, вместо того чтобы честно «разобрать» беловского Ивана Африкановича, заступиться за его еще не устроенную жизнь в колхозе и в семье из девяти (!) человек, порой хитровато спорили на тему: абсолютно понимает Иван Африканович добро или относительно? Так это просто у нас бывает — не увидеть нарочно самого важного. Очень часто — никакого сочувствия, прикасания к живому литературному явлению, одни поиски «системы образов» и «проблем». А на ладони лежала сама жизнь. Читаешь, бывало, и радуешься: должен же был кто?то восславить этих людей — после «великого перелома», после войны, — этих хранителей тысячелетней нравственности и труда на земле! Восславить, пожалеть, сказать слово правды о них и за них и в художественной форме донести обществу нынешние насущные вопросы! Если бы Е. Носов и другие писатели с ледяным мастерством разбирали жизнь, ничего бы путного они не создали. Вот еще одна их заслуга: они вернули в нашу литературу глубокое чувство. Они как бы укорили прочих писателей, привыкших к формальным восклицательным знакам. Не нужно было им растерянно спрашивать: «Где есть дух?» Они нутром знали, что дух — в душе человеческой, душа эта от технической революции не умерла, как не умерла она после изобретения чуда — колеса, надо быть только чутким, иметь упрямую совесть, сострадание русского художника, мужество и терпение, чтобы все сущее выразить словом; надо жить с людьми теми же трудностями и нехватками, что и все, не болтать на каждом собрании, в каждой статье: «Я отвечаю за все на свете!» — а родниться душой с обиженным и счастливым и с литературного младенчества помнить, какая миссия молчаливо возложена простыми людьми на плечи писателя.
Вот и вся загадка «духа».
Понятие «совесть» тоже обнажилось с приходом в литературу «деревенщиков». Недаром А. Твардовский так дорожил ими.
Совесть, доброта, милосердие… Читайте!
«А тем временем Дуняша застаивалась в галантерее.
Бог ты мой, сколько тут всего! Чулки простые, чулки в резиночку, чулки тоненькие, в паутинку, как у ихней учительницы. Мониста! Голубые, в круглую бусинку, красной рябинкой, зеленым прозрачным крыжовником, и рубчатые, и граненые, и в одну нитку, и в целый пучок… А брошки! А сережки! Блузки какие! Гребенки и вовсе небывалые! Глядела на все это Дуняшка, и даже продавщицы замолчали, как разбегались глаза от красоты невиданной, как сами собой раскрывались пухлые губы от восхищения. Подходила Пелагея не торопясь, разглядывала все это богатство, полная внутренней гордости, что если захочет, то все может купить.
Смотрели на Дуняшку продавцы, ждали, чего пожелает она, на чем остановит выбор. А Дуняшка торопливо шептала Пелагее:
— Глянь, какие сережки! Не дорого, а как золотые! — И моляще дергала мать за рукав.
— Пошли, пошли! Некогда тут! — озабоченно говорила Пелагея.
А Дуняшка:
— Мама, хоть гребенку!
Но Пелагея направлялась к выходу и лишь за порогом, чтобы не слышали люди, гусиным шепотом выговаривала:
— Гребенку купим, а на пальто не хватит. Понимать надо!»
Кто жил в шестидесятом году в среднерусской деревне, тому нечего разъяснять, про что тут написано. И кто не жил, тому тоже все ясно.
Какое же у писателя доброе сердце!
И еще, все оттуда же, из «Шубы» Е. Носова:
«Зеркало молчаливо подсказывало каждому проходящему мимо, что именно ему заменить или чего не хватает в одежде».
Это и есть художество. С этого пристального честного взгляда на самого себя и на все вокруг началась «деревенская» проза. И достигла вершины в произведениях В. Распутина. А о чем же спорила подчас критика? Не летала ли она над деревнями в самолетах и любовалась с высоты обсерваторным сиянием куполов силосных башен и железными вилками высотных электропередач?
Теперь признаюсь: у меня всегда было двойственное чувство к произведениям «деревенской» прозы. И не у меня только.
Первое чувство — любовь и преклонение. За что? Я уже сказал выше.
В закромах прошлой нашей литературы у «деревенщиков» есть прямое родство. Такие же братья «деревенщики». Не слишком ли буквально восприняты сегодня их заветы? Тут у меня к нынешним «деревенщикам» рождается второе чувство. Как его назвать? Неудовольствие? Неточно. Сожаление? Может быть. Сочувствие их беде, их вынужденной необходимости долгое время, по крайней мере в начале своего пути (пока не высказались), пронизывать свою прозу чересчур бытовым и даже хозяйственным смыслом. Они слишком поверили в то, что после их произведений переменится обстановка в деревне. Они порою подменяли очеркистов. Особенно увлеклись этим незнаменитые писатели.
У Бунина есть замечательная запись — я приведу сперва ее первую часть, потом вторую.
«Деды и отцы наши, начавшие и прославившие русскую литературу, не все же, конечно, «по теплым водам ездили, меняли людей на собак» да «гуляли с книжками Парнй в своих парках, среди искусственных гротов и статуй с отбитыми носами», как это многим кажется теперь. Они знали свой народ, они не могли не знать его, весь век живя с ним в кровной близости, и не имели нужды быть корыстными и несвободными в своих изображениях его, как недурно доказали это, например, Пушкин, Лермонтов, Толстой и многие прочие…»
Так?то: народ, Пушкин, Лермонтов, Толстой и… литература, которую хочется прочитать всем. Там не встретишь исключительно усадебных или крестьянских проблем, которые, может, интересны русскому читателю и вовсе безразличны, допустим, читателю Европы. Там помимо гениальности было у творцов что?то еще, что не замыкало их мысли и чувства в своей среде. И что же у наших современных чудесных писателей? По — моему, тематическое родство, сама природа происхождения (она все же в крови) слишком прямолинейно, страстно повлекли их не за раздольным полетом Пушкина, Лермонтова, Толстого (как Бунина, например, пусть и автора «Деревни»), а за унылой заземленностью «деревенщиков» прошлого, не лишенных, впрочем, поэтичности, — за братьями Г. и Н. Успенскими, Слепцовым, Решетниковым, Засодимским, Подъячевым и самым интеллигентным из них — Эртелем! Боюсь допустить неточность в слове, но не вобрали ли их художественные произведения чего?то сугубо крестьянского, отраслевого, социологического, а порою не просто деревенских, а чисто колхозных, материальных забот? По — моему, да. Порою даже повесть вмещала на своих страницах те проблемы, которыми обязаны в первую голову заниматься облисполкомы и местные Советы. А уж никак не изящная словесность! Очерк, статья — иное дело. Но изящная словесность в роли исполкома или завхоза?.. Нет, нет! Слышу возражения: это у В. Белова?то? Е. Носова? В. Астафьева? Погодите. Они самые лучшие, много и других. Но и у них там, где даже этого нет, давят на читателя густое бытоописательство и иногда простая констатация неустройства жизни. Все?таки много быта! Много! Музыка искусства глохнет. В этом моем укоре нет наплевательства на хлеб наш насущный. И все же это полезная правда, которую большим писателям сказать надо было давно. Ведь писатели сами вынули правду о времени из забвения. В лучших вещах своих они идут за Толстым. Вещей таких у каждого помаленьку. Их помаленьку и у родственников — предшественников. Толстой и Г. Успенский — таланты несоизмеримые. Но в одном ли таланте дело? Может, причина в самом подходе к материалу и в желании подниматься до общечеловеческих высот, до интереса всех слоев и всей культуры? Жизнь всегда была нелегка. Но похоже, что «деревенщики» недоверчиво отнеслись к наказу Пушкина: «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман». Последние два слова для них просто ложь? А оно не так. Обман — не ложь, а полет души. Ведь горько оттого, что блистательная «деревенская» проза не завладела вниманием широкого читателя и даже люди села в большинстве своем не читали о себе, зачастую и не слыхали имен своих певцов. Резонанс был скорее в среде самого искусства. Совсем недавно исправили положение В. Распутин и В. Шукшин (последний немало обязан кино).
Есть вечная беда подобной литературы.
Из старых народников я очень люблю А. Эртеля. Почему же его нынче никто почти не читает? Интеллигентный, умный, мягкий, изящный талант. Толстой славил его роман «Гарденины». А десять лет назад я купил в отделе уцененных книг его «Записки степняка» за… 20 копеек. По 20–40 копеек кучами лежали тома собрания сочинений Г. Успенского. Про В. Слепцова или Засодимского и говорить нечего. Случайность? Нет. Обидно за них? Да. И все же скрывается какая?то справедливость в том, что такая литература живет лишь в своем времени. Да и то без пламенной читательской любви. Грустно, конечно. А задуматься кое над чем необходимо. Особенно молодым, начинающим. Художественная литература не должна стареть лишь потому, что злободневность ее тем, злободневность неурядиц жизни прошли.
Вот от какой печки должны мы танцевать. Опыт есть, что делать дальше? На что надеяться? Как подняться выше и принести счастье наслаждения книгами не только своим современникам, но и их детям? Иначе что же они будут знать о нашей жизни? Перестанем в искусстве уповать на мгновенную пользу. Я даже осмеливаюсь задеть дорогого мне В. Астафьева: после его романа «Царь — рыба» ничего ни на реке, ни в лесу не изменится! Кричать надо не в прозе, а в статьях и по телефонным проводам! Защитой ли пойменных земель и «разумным размещением предприятий» заниматься повести, роману? Да зачем же тогда высшая школа классиков?! И ни от какого романа или поэмы еще не «поворачивалась жизнь в государстве на другой бок» (Б. Можаев). Что за самомнение?!
Мы отстаем от Пушкина, Толстого, Чехова не только в гениальности. Не хватает нынешнему искусству музыки, гармонии, разнообразия в сердцевине темы. И еще чего?то. Чего? Подумаем. Заметна тоска самих писателей и критиков по соединению широкого жизненного материала, по «Войне и миру» и «Анне Карениной», что ли. Хороши крестьяне, обслуга у Толстого, но как радостно, что через главу ты встретишь и Наташу, и Пьера, Андрея Болконского, Левина или того же Стиву Облонского. Всеохватности недостает. Вот как я понимаю ту тоску. И моя собственная тоска — такая же. Мы вроде бы не заметили, как все выросло, переплелось и образовалось в нашей стране. В каких сложнейших связях мы живем. И тоска еще такая бывает нестерпимая по воображаемой, возможной литературе, что любой несправедливый выкрик в свой адрес простишь критику. Корневые таланты способны обозреть и другую красоту и правду жизни. Нужно поистине толстовское сцепление почвенного и интеллигентного. Сколько можно копаться только на грядках? Мне, сибирскому горожанину, досадно, что Москва и Ленинград, Псков и Новосибирск остались без своих преданнейших певцов. Понятно, надеюсь? А деревне, русской, слава богу, повезло. Я иду по старому Арбату и жалуюсь, что послевоенная московская интеллигенция, да и весь колоритный, типично московский люд не воскресли под пером какого?нибудь своего Василия Белова, такого сокровенного, теплого, наполненного преданиями и звуками родной стороны! Вот где мы споткнулись, оплошали, вот еще где мы в жутком долгу перед этим народом. И оттого порою раздражаемся половинчатостью нашей текущей литературы. Нужны певцы, страдатели за город, какими были «деревенщики» у себя дома. Может, дети села, обитающие теперь в городских квартирах, имеют силы и добрый нрав восполнить пробел? Быть может, В. Распутин? А может, коренные горожане? Где же у них вековые городские корни? Где «милые предания» (Пушкин)? Где первородство любви к домам, каналам, быту, к не менее чудесным, чем деревенские, интеллигентным бабушкам, дедушкам, отцам и матерям, которых даже я, провинциал, набегом бывающий в Москве, видел и знал? Где они?! Опишите свои родные гнезда так же сочно, как «деревенщики» свои, пишите без конца, чтобы мы наконец сказали, как и про «деревенщиков»: да хватит, сколько можно? И душу нам свою отдайте. А пока ничего такого нет. Нет в романах и повестях блестящих интеллигентных разговоров, как у классиков. Нет великих умниц, великих сердец, колоритнейших характеров, которыми была полна Москва после войны и сейчас также полна! Нет даже названий любимых улиц. Нет того, за что все мы так любим Москву и Ленинград и все, что там живет, копошится, что наособицу, что замечаешь, едва утром сойдешь с поезда на вокзале. Коренные москвичи! Сколько в этом всегда было вековой гордости, этакого душевного «аканья» и прочая, и прочая. Вспомните же в этом отношении классиков, Пушкина в первую очередь. Почему такая мастеровитая холодность? От первого теплого чувства рождается высокая литература.
И вот не собираюсь я гадать о будущем «деревенской» литературы и о том, где есть дух. Я жду, когда соединятся ветви одного дерева, и посмотрим мы на вековой дуб свой — могучий и прекрасный, как в «Войне и мире».
Вечным же эпигонам надо перечитывать упомянутую запись Бунина и отречься от зуда слепо следовать за знаменитыми мастерами «деревенской» прозы, искажая то, что уже воспето, и гораздо лучше. Вот продолжение мыслен Бунина:
«А потом что было? А потом «порвалась цепь великая», пришел «разночинец», во — первых, гораздо менее талантливый, чем его предшественники, а во — вторых, угрюмый, обиженный, пьющий горькую (почитайте?ка всех этих Левитовых, Орфановых, Николаев Успенских) и вдобавок сугубо тенденциозный (пусть с благими целями, но тенденциозный), да еще находящийся в полной зависимости от направления своего журнала, от идеологии своего кружка, от обязанности во что бы то ни стало быть «гражданином», от милости Скабичевских. А потом количество пишущих, количество профессионалов, а не прирожденных художников, количество подделывающихся под художество все растет и растет, и читатель питается уже мастеровщиной, либеральной лживостью, обязательным народолюбием, пошлейшим трафаретом: если лошадь, то непременно «росинант» или «лукавая пристяжная», если уездный город, то непременно свинья в грязи среди площади да герань в окне, если комод, то обязательно «пузатый», если помещик, то уж, конечно, крепостник, зверь, если деревня, то только «лохматые избенки, жмущиеся друг к другу и как?то боязливо взирающие на проезжего», если «огоньки», то не иначе как «символические…»
Скинем кое?что на ушедшее время и на истлевшие общественные отношения, задумаемся о главном. Ведь правда! Правда! Пушкин и Толстой, отражая боль своего дня, не упускали из виду не только земную, но и высокую нужду души человеческой, — какое ж без этого искусство? Не будем и мы носом рыть землю. Не будем отделываться афоризмами о духе, кокетничать остроумием в тот момент, когда надо просто почувствовать душою что?то серьезное, всем нам необходимое. Никуда душа не делась, чего ее искать? Она торопливей, чем раньше, но все та же. В ком она есть, так есть. Бессердечной болтовней «деревенщики» никогда не славились. Кто поймет, в чем их самое первое достоинство, — постарается сберечь это в себе и когда?нибудь прекрасно напишет о «внутренней музыке» не растративших душу горожан. И обо всех нас вместе.
1981