Глава 8 В отчий дом

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

В отчий дом

Ноябрьские дни 1947 года были чрезвычайно тревожными во Франции. По стране ррокатилась волна забастовок. Росли цены, росло недовольство народных масс. В определенных буржуазных кругах старались выслужиться перед заокеанскими покровителями.

Полицейский налет на советский репатриационный лагерь Борегар (две тысячи полицейских при шести танках против нескольких десятков безоружных людей) был первым звеном в цепи открытых антисоветских провокаций.

Однако "Союз советских граждан" мирно продолжал свою работу, устраивал доклады, собрания, концерты, все еще не допуская мысли, что французская реакция предпримет против него незаконные действия.

…Во вторник 25 ноября в 7 часов утра меня разбудил продолжительный звонок у входных дверей.

— Полиция, откройте!

Вошли двое молодых людей в штатском, предварительно предъявив полицейские удостоверения. Мои близкие очень взволновались. Молодые люди принялись и успокаивать. Простая формальность, уверяли они, но мне необходимо явиться в комиссариат и ответить на несколько вопросов.

— Это какое-то недоразумение, — сказал я. — Но как быть? В девять часов я должен быть в редакции…

— Одевайтесь скорее, мсье, — отвечали молодые люди, — вы будете в девять свободны.

Я покинул квартиру, взяв с собой только портфель с газетами для обзора печати в очередном номере "Советского патриота".

Однако моя мать почувствовала недоброе. Она вышла вслед за нами и заявила, что подождет меня в комиссариате.

Это твердо выраженное намерение на секунду озадачило полицейских, но, переглянувшись, они отворили дверцы автомобиля и подчеркнуто любезно предложили ей сесть рядом со мной.

Минуту спустя мы уже подъезжали к комиссариату. Мою мать попросили обождать в приемной. Меня провели в какую-то комнату, затем в коридор, там полицейские крепко взяли меня под руки, вывели другим ходом на улицу и усадили обратно в машину. Было ясно, что сопротивление бессмысленно.

Тем временем моя мать, догадавшись, в чем дело, сбежала вниз, и, когда мы отъезжали, я увидел ее совсем рядом с машиной. Я показал ей знаками, что не могу выйти. Она замахала мне рукой, и в утреннем полусвете я увидел ее встревоженное лицо.

Теперь полицейские со мной не церемонились. Я был в их руках.

— Куда вы меня везете?

— Когда приедем, увидите.

Мы подъехали к особняку, расположенному в одном из самых буржуазных кварталов. Рядом жили мои друзья, и я часто проходил мимо этого особняка, похожего на резиденцию богатых людей, совершенно не подозревая его подлинного назначения.

Никакой надписи на дверях не было. Не было и наружной охраны. Но как только мы вошли в переднюю, стало ясно, что это засекреченное помещение французской политической полиции. Под плакатом с надписью "Свобода, равенство, братство", стояли полицейские инспектора. Они плотно окружили меня, быстро проверили, нет ли при мне оружия, и повели куда-то вниз по неосвещенной лестнице.

Я оказался в подвале. В дверях стоял автоматчик, стороживший тех, кого доставили сюда еще до меня. Все это были товарищи, занимавшие руководящие должности в "Союзе советских граждан".

Им откуда-то уже было известно, что все мы в тот же день будем высланы, точнее — выкинуты из Франции.

Как, без вещей, без прощания с родными? Многим все еще казалось, что это недоразумение, которое должно вот-вот рассеяться.

После четырехчасового ожидания в подвале под охраной автоматчика нас повели снова наверх. Там стояло уже десятка два вооруженных до зубов полицейских.

— Вот, значит, какие мы опасные, — пошутил кто-то из нас.

Вызывали поочередно. Коренастый, толсторожий полицейский инспектор, по-видимому, высшего ранга, объявлял каждому, что на основании собранных о нем сведений присутствие его на французской территории признано "опасным для общественного спокойствия", а посему предписано его выслать в "порядке чрезвычайной спешности". Затем он показывал красным жирным пальцем, где надо расписаться. Мы между собой не сговаривались, но все как один отказали ему в этом удовольствии.

Когда подошла моя очередь, я раскрыл портфель и сказал:

— Не могу же я только с этим выехать из Франции. Мне необходимо вернуться домой за вещами.

— Вы это сделаете позднее, — ответил инспектор, отвернувшись.

Председатель союза Качва потребовал, чтобы ему дали возможность снестись с советским посольством. Ответа не последовало. На вопрос, в чем мы обвиняемся, тоже не было ответа. Мы, собственно, по закону ни в чем не обвинялись, но, как преступники, подверглись унизительным полицейским процедурам. Каждому при этом еще раз совали пояснительный циркуляр, украшенный все теми же словами: "Свобода, равенство, братство".

Нас вывели из особняка. Шпалерами стояли на лестнице полицейские с автоматами. Внизу ждал автобус. Часть полицейских разместилась вместе с нами. Автобус тронулся.

— Куда нас везут?

В ответ — угрюмое молчание.

Мы выехали из Парижа через ближайшие городские ворота в западном направлении. Наше недоумение было велико. Оно, однако, вскоре рассеялось: мы повернули обратно и обогнули весь Париж, чтобы затем направиться на восток.

Было ясно, что нас повезли таким кружным путем, чтобы лучше замести следы… Точно так же, как надлежало нас выслать без промедления, с применением грубой силы, чтобы мы не успели обжаловать принятое решение, надлежало и скрыть как можно дольше от наших семей, от наших друзей и, главное, от советского посольства, что именно с нами сделали.

Лишь только мы выехали из Парижа, главный надсмотрщик, рыжий, напомаженный дядя, видимо очень желавший как-то проявить свое дурное настроение, пересчитал нашу десятку, тыча пальцем в каждого из нас.

— Берегитесь, — объявил он, похлопывая по кобуре. — Если одного недостанет, остальные тотчас же окажутся трупами!

— Да это как в гестапо! — возмутился кто-то из нас.

— Ничего, ничего, — возразил рыжий. — Мы и покруче обращаемся с высылаемыми, особенно бесподданными. Ваше счастье, что у вас советские паспорта!

Автобус вез нас по дорогам Франции, через деревни и города, где с недоумением и жалостью глядело на нас французское население, вез, очевидно, к Рейну, к границе французской земли. Я глядел на мягкие очертания холмов и лесов, на готические колокольни, на обвалившиеся средневековые укрепления, на памятники великой истории и великого искусства, всюду разбросанные на этой благодатной земле, и сердце мое сжималось при мысли, что я так расстаюсь с этой страной и в этим народом. Совсем иначе думал я проститься с Францией, готовясь к возвращению домой! Ведь страну эту и ее народ я полюбил особенно крепко именно тогда, когда почувствовал себя подлинным сыном своей великой страны; раньше любил как изгнанник, а теперь — как равный.

Поздно вечером мы пересекли государственную границу Франции. Страсбург остался позади. Мы были в Келе, первом пункте французской оккупационной зоны Германии.

Нас разместили в заранее приготовленном помещении. По всему было видно, что предпринятая против нас операция была тщательно разработана и что французские власти придавали ей большое значение.

В эту ночь со всех концов Франции доставлялись в Кель на автомобилях руководители провинциальных отделений союза. Вскоре нас было уже не десять, а двадцать четыре. Почти все руководящие деятели союза оказались высланными из Франции.

Издевательства над нами не прекращались. Две полицейские собаки были приведены к нам в помещение, очевидно для вящего устрашения. Перед дверьми на лестнице стояли автоматчики. Но при этом нам "разъясняли", что мы не арестованы, мы лишь высылаемся в административном порядке, и полиция нас не задерживает, а… сопровождает. Ехать же отныне мы можем куда пожелаем.

Мы снова потребовали, чтобы нам дали возможность снестись с нашим посольством, составили протест против учиняемого над нами насилия, но мысли наши уже были заняты другим: мы понимали, что приблизился час нашего возвращения на родину, и это сознание воодушевляло нас. Мы находились на пороге новой жизни.

В Келе мы с изумлением прочли во французских газетах, что нас обвиняют во "вмешательстве во французские внутренние дела", в организации "социальных беспорядков", чуть ли не в подготовке… какого-то заговора против Французской республики. Это было до смешного нелепо.

Меня же, в частности, какая-то американствующая газета объявила "опасным журналистом", видимо в отместку за разоблачительную статью о ее подголоске на русском языке.

Итак, нас обвиняли во вмешательстве во французские внутренние дела — и многие из нас действительно в этом были "повинны", так как бок о бок с французским народом сражались в рядах армии Сопротивления.

За такое "вмешательство" трое из высылаемых как нежелательные и опасные иностранцы были даже награждены французскими орденами: бывший заключенный лагеря Бухенвальд И. А. Кривошеин, которому всего за три месяца до этого сам президент Французской республики выражал надежду на укрепление франкосоветской дружбы; А. П. Покотилов, доблестно сражавшийся в советском партизанском отряде, и А. А. Угримов, укрывавший на мукомольном предприятии, где он был директором, советских бойцов, а также сбитых американских и английских летчиков, за что, кроме французского ордена, получил личную благодарность американского главнокомандующего генерала Эйзенхауэра и английского маршала авиации.

В числе высылаемых были: председатель "Союза советских граждан" Н. С. Качва — один из организаторов подпольной борьбы русских патриотов с фашистами; A. К. Палеолог — один из старейших "оборонцев, долго томившийся в концентрационном лагере; бывший председатель "Союза советских патриотов", известный журналист С. Н. Сирин; член центрального правления B. Е. Ковалев, долго сидевший в немецкой тюрьме; 74-летний профессор А. И. Угримов — председатель Союза русских дипломированных инженеров во Франции; видные деятели союза А. Н. Марченко, А. А. Геник; М. Н. Рыгалов — председатель отдела молодежи, брат которого был расстрелян гитлеровцами; Н. В. Беляев, В. В. Толли, И. Ю. Церебеж; уполномоченный по Южному району В. И. Постовский, в прошлом белый генерал, командовавший крупными соединениями Добровольческой армии, который имел мужество понять свои заблуждения и свою вину и честно отдать себя в распоряжение родины.

Две ночи и день мы провели в Келе в радостном возбуждении. Оно омрачалось лишь беспокойством за судьбу тех, кого мы оставили во Франции, так как в обстановке, сложившейся там, можно было ожидать самого худшего.

Поражая своей бодростью надсмотрщиков, мы хором пели советские песни. Со смехом отвечали на вопрос какого-то полицейского начальника: есть ли среди нас желающие отправиться не в Советский Союз, а в какую-либо буржуазную страну?.. Требовали, чтобы нам дали возможность скорее двинуться дальше.

И вот, когда все двадцать четыре оказались в сборе, когда закончились какие-то переговоры французских властей — с властями тогдашней "Бизонии" относительно нашего дальнейшего следования, нас поездом повезли через Германию.

Провожатыми были чины французской полиции. "А что, если американская военная полиция договорится с ними и "перехватит" нас в свои руки?" — спрашивали мы себя.

Особенно тревожны были часы, проведенные при пересадке в Карлсруэ. Мы сидели в зале ожидания — часть провожатых была с нами, другие пошли на очередное совещание с американскими властями. В зал вошел отряд американской военной полиции: десять дюжих молодцов в касках и с винтовками уставились на нас с видом, не предвещавшим ничего хорошего. Однако американские полицейские постояли, о чем-то между собой пошептались и удалились Очевидно, на этот раз французской полиции было разрешено провести до конца начатую ею операцию.

Этих минут никто из нас не забудет. 29 ноября 1947 года в полдень наш поезд медленно подходил к первому пункту советской зоны.

Французские полицейские распрощались с нами на предыдущей станции. "Поезжайте теперь одни!" И мы поехали в запертом снаружи вагоне, резко, ответив английским офицерам, которые в последний раз пытались уговорить нас остаться в лагере для "перемещенных лиц".

…Лес, пригорки, снова лес. Прильнув к окнам, мы глядели на унылый осенний пейзаж. Наконец поезд остановился. Мы увидели на перроне трех молодых советских солдат. Один из них встретился с нами глазами — мы замахали ему; он понял, что нужен нам, угадал, что мы ему не чужие.

Вот он вскочил на подножку, отворил дверцу вагона. Мы обступаем его, говорим наперебой, и каждому из нас хочется его расцеловать. Волнение наше и радость доходят до него — он широко улыбается.

— Свои, русские… — говорит он, и тепло становится от его слов. — Высланные! На родину возвращаетесь. Ну что ж, дело хорошее. А видно, устали очень… И ничего-то с собой у вас нет. Минуточку погодите, доложу начальнику. А пока угощайтесь, — наверное, покурить охота.

Оставляет нам пачку папирос и соскакивает на перрон.

Так первым приветствовал нас в новой нашей жизни молодой советский воин.

В радостном возбуждении мы говорили друг другу:

— Да ведь это вылитый Василий Теркин…

…По платформе спешил к поезду майор. Мы сошли, предъявили ему паспорта, принялись объяснять, кто мы такие: "Высланные из Франции, прибыли в зону советской оккупации, хотя и не имеем въездных виз". Случай был исключительный, прецедентов, по-видимому не имеющий. Майор выслушал нас, распорядился, чтобы задержали поезд, приказал подать нам завтрак.

…Через несколько часов мы подъезжали к ближайшему репатриационному лагерю, возле Бранденбурга.

За высокими соснами мы увидели ярко освещенное кирпичное здание, арку перед главным входом, красные полотнища и большие плакаты с эмблемами Советского государства. Нас встретил комендант.

— Что и говорить, налегке приехали, — пошутил он и затем добавил с теплой ноткой в голосе: — Располагайтесь, товарищи, как дома.

Быстро был приготовлен горячий ужин, а затем, впервые за все эти дни мы заснули на кроватях, под простынями и одеялами, заснули счастливым сном.

На другой день приехал из Берлина генерал, начальник отдела репатриации, и подробно расспросил о наших нуждах.

По его распоряжению в одном из лагерных корпусов нам — "группе 24-х" — предоставили целый этаж, разместив по два-три человека в комнате, и зачислили на офицерский паек.

Каждому выдали костюм, зимнее пальто, чемодан, ботинки, теплое белье, туалетные принадлежности и денег на расходы.

Родина заботилась о нас…

В лагере мы жили, как на даче. Гуляли по окрестным селениям и лесам. Часто ездили в "город", то есть в Бранденбург, а то и в Берлин.

Самое яркое воспоминание.

Поздно вечером мы возвращались небольшой группой с прогулки. Как раз когда мы подходили к дому, по репродуктору передавались "последние известия", и мы услышали слова, которые заставили нас остановиться, затаив дыхание:

"Нота Советского Правительства о репрессиях со стороны Французского Правительства в отношении граждан СССР во Франции".

На весь мир передавался протест Советского правительства против нашей высылки, в котором упоминалась фамилия каждого из нас.

Трудно передать, что мы испытывали в эту минуту.

А затем в "Известиях" было помещено наше коллективное письмо, под которым стояли наши имена.

В этом письме подробно говорилось об обстоятельствах высылки каждого из нас.

Вся моя жизнь вставала в моей памяти, когда я читал в органе Советов депутатов трудящихся СССР, что "сотрудник газеты "Советский патриот" тов. Любимов был увезен только с портфелем, набитым газетами для обзора печати очередного номера".

Да, это было сказано в этом органе обо мне, и правительство моей страны в торжественной форме протестовало против такого обращения со мной!

Вслед за нашей высылкой последовала новая провокация. "Союзу советских граждан" во Франции было предложено ликвидироваться, а орган его — "Советский патриот" был закрыт по приказу полиции. Вскоре за тем были высланы все члены последнего правления союза (образованного уже после нашей высылки): еще одиннадцать человек во главе с председателем профессором Д. М. Одинцом, который был тяжело болен и не мог передвигаться без посторонней помощи. В числе новых высланных были активные участники движения Сопротивления С. Б. Долгова, Г. Б. Шеметилло, В. Б. Шеметилло, С. А. Булацель и другие. Все они прибыли в Бранденбург уже после нашего отъезда.

А мы два с половиной Месяца ждали, когда приедут из Парижа наши семьи. В феврале выяснилось, что приезд их откладывается, так как французские власти настаивают на выполнении длительных формальностей.

Дальнейшее ожидание в лагере теряло смысл. 17 февраля приехал из Берлина генерал и объявил, что на другой день мы очередным эшелоном можем выехать на родину через Гродно.

Зима в том году стояла мягкая. Но, как пошутил генерал, мы были людьми, "отвыкшими от русских морозов", и потому он распорядился одеть нас в дорогу теплее.

Мы ехали через Польшу. И чем дальше подвигались на восток, тем явственнее ощущали близость родины.

У порога отчего дома мы уже чувствовали себя в нем, уже вошли в него душой.

Ночью поезд остановился в поле. Я вышел из вагона. Сошел и капитан, начальник эшелона.

— Уже Россия?

— Нет еще, границу переедем утром. Вам не спится? Я понимаю вас: событие для вас великое. Хотел себе представить, что вот и я не был на родине тридцать лет, — и не мог. Как это тяжело, вероятно, жить так долго на чужбине…

…Утром 25 февраля, ровно через три месяца после того, как французские полицейские подняли нас с постели, мы пересекли границу Советского Союза.

И вот вдали очертания города Гродно.

Мы сошли с поезда и стоим на советской земле. Глазам больно от ослепительного снега, навертываются слезы, и не разберешь, отчего они. На душе как-то ясно и тихо.

Одиссея наша окончилась. Сколько длилась она? Три месяца? Нет, почти три десятилетия. Те, что покинули родину подростками, вернулись с сединой, а выехавшие в зрелом возрасте состарились на чужбине.

На этом, в сущности, можно было бы поставить точку. Но мне хочется коротко еще рассказать о первых моих двух-трех днях в Москве.

Вместе с несколькими товарищами из нашей группы я приехал в Москву в воскресенье, 29 февраля, под вечер. У моих товарищей были в Москве родственники или друзья, у которых они могли остановиться… У меня — никого. В то время репатриантами ведало переселенческое управление при Совете Министров РСФСР. Но идти туда в воскресенье, по моим парижским понятиям, не имело смысла: во Франции все учреждения наглухо закрыты в выходной день. Где же мне переночевать? При мне было несколько десятков рублей, остаток небольшой ссуды, полученной в Гродно. Решил, что в крайнем случае на гостиницу хватит.

…Иду за людьми. Вхожу в здание, над которым красным огнем пылает огромная буква "М". Внизу мягкий, теплый свет, просторный зал. Беру билет, спускаюсь по ступеням и… останавливаюсь пораженный!

Теперь все это для меня стало привычным. Но в тот первый день залитые теплым светом подземные чертоги с мраморными колоннадами и эскалаторами, уводящими в глубины, произвели на меня огромное впечатление. Это был какой-то волшебный мир, раскрывшийся передо мной с первых же моих шагов в Москве. Я ехал, пересаживался, подымался к выходу, опьяненный всем виденным, и в сознании моем проносилось: "Теперь все это мое, собственное. Моя гордость! Как бы я сам".

— Гражданин, чье это пальто у вас на руке?

С этим вопросом ко мне обратился у выхода милиционер.

Его любопытство было вызвано, вероятно, моим видом.

На мне была армейская ушанка. Из-под легкого парижского пальто вылезал зеленый ватник, сильно почерневший в дороге. В одной руке у меня был чемодан, выданный в лагере, в другой — тоже выданное в лагере совершенно новое пальто.

— Как — чье? — отвечал я милиционеру. — Мое, конечно!

Милиционер пожелал взглянуть на мои документы. Я протянул ему заграничный паспорт. Это удивило его окончательно.

— Пройдемте в отделение милиции, гражданин, — сказал он. — Надо проверить.

— Идемте, раз надо, — отвечал я. — Но я уже устал ходить с чемоданом.

— Я поднесу, — предложил милиционер.

И пошли по улице Горького, в сторону Пушкинской площади.

Перед большим домом с колоннами и львами на воротах я остановился.

— Что это?

— Музей Революции, — отвечал милиционер.

"Бывший Английский клуб!" — пронеслось у меня в голове, и я зашагал дальше с задержавшим меня представителем власти.

Начальник отделения милиции просмотрел мои документы, извинился за недоразумение, крепко пожал мне руку и пожелал всяческой удачи в новой моей жизни на родине.

Но не все сразу пошло гладко. Я вернулся в метро. Посреди ослепительно белой галереи остановился, чтобы передохнуть, и закурил. Опять подошел ко мне милиционер и объявил, что штрафует меня на десять рублей. Тут я взмолился. Долго объяснял, что я из Парижа, что я не знал, что в метро нельзя курить. Милиционер вначале таращил глаза от изумления, затем понял, улыбнулся и только сказал!

— Порядку, видно, мало в парижском метро…

Пошел по гостиницам. Но нигде свободного места не оказалось. Уже наступила ночь. Я поехал на вокзал, чтобы сдать в камеру хранения злополучный чемодан и второе пальто.

Вещи сдал, но на самый вокзал, где я надеялся переночевать, меня не пустили, так как у меня не было билета. Растерялся, решительно не зная, что делать. Рассказал встреченному железнодорожнику о своей беде. Тот устроил мне ночлег в помещении, которое, очевидно, было какой-то мастерской.

На двух стульях, при ярком электрическом свете я и провел мою первую ночь в Москве.

А на другой день все устроилось очень быстро. В переселенческом управлении мне выдали деньги, позвонили в учреждения, где для меня могла быть работа, устроили временное жилье. Начальник управления, выслушав рассказ о моих приключениях, улыбнулся и заметил, что если бы я накануне, то есть в воскресенье, пришел сюда, дежурный разрешил бы мне переночевать и я не знал бы никаких мытарств.

В тот же день мне предложили написать серию очерков о нашей высылке для заграничной печати и выдали аванс. Я телеграфировал матери в Париж" "Все хорошо. Работаю в Москве".

Знакомых у меня никого еще не было. Но я решил, что приезд в Москву надо отпраздновать. Зашел в ресторан, заказал обед и неожиданно для самого себя выпил один бутылку шампанского. Эмигрантский поэт Георгий Адамович как-то писал:

Когда мы и Россию вернемся…

Но поздно — окончен уж путь.

Две медных монеты на веки,

Скрещенные руки на грудь,

А я все же вернуться успел. Нет, путь не окончен. С твердой верой в это я как зачарованный любуюсь громадой Кремля, сжимая пустой портфель, с которым вышел из своей парижской квартиры. Ведь я не стар еще, и в памяти живо все, чему я был свидетелем в жизни…