Глава 6 В грозные дни

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 6

В грозные дни

Конец весны и начало лета 1918 года… К этому времени у нас перевелись деньги: доходов давно уже не было, а от банковских текущих счетов остались в нашем распоряжении одни чековые книжки. Начались распродажи художественных собраний, и тотчас, как грибы после дождя, чуть ли не на всех главных улицах Петрограда появились частные комиссионные магазины, всевозможные "пококо" (посреднические комиссионные конторы), как их тогда называли. Вместе с группой друзей мои родители тоже открыли такой магазин: "Караван" — на Караванной, ныне улице Толмачева.

В "Караване" я просиживал часы, любуясь и наблюдая.

Вот приносят ящик с фарфором из богатейшего собрания баронессы Мейендорф. Фигурки Императорского завода, гарднеровские, поповские: стройные водоноши в лазоревых сарафанах, сбитенщики, крепостные "Психеи", пузатые кучера; чашки, тарелки с затейливыми узорами, амурами, усатыми генералами или видами царских дворцов. Исчезнувший быт! Мне приятно смотреть на эти вещицы, приятно держать их в руках. Нет больше настоящего, которое "не мое", которого, я не знаю… есть только романтика прошлого.

С ранней юности меня привлекали изобразительные искусства. Я видел знаменитейшие галереи Европы, увлекался творениями великих мастеров и помышлял иногда о карьере искусствоведа. Теперь, когда рухнули вехи, намечавшие мне жизненный путь, эти помыслы принимают более серьезный характер. Но, главное, они уводят от вопроса: что происходит вокруг?

В "Караван" заходят известные знатоки, коллекционеры, всю жизнь прожившие среди красивых вещей. Как интересно их слушать! Склонившись над старинной картиной, пытаются определить авторство, долго разглядывая в лупу каждую деталь. Опять улетучивается из сознания прочитанное в газете: белогвардейцы продвинулись, белогвардейцы отбиты, немцы там, там-то идут бои, в городе холера, снова арестовано столько-то спекулянтов.

Спекулянты — лучшие клиенты "Каравана". Приходят в магазин вместе со специально нанятым знатоком. Мало смотрят на вещи, смотрят на знатока. Что он выберет, то и берут. Им важно скорее обратить в абсолютные ценности быстро нажитые керенки. И тут же между собой продолжают деловой разговор!

— Вагон риса? Дайте мне платину! А ваш рис — пара пустяков.

— И что значит пара, когда вы сами мне обещали целых триста пар сапог?

Многие сокровища проходят через "Караван". Вот я просматриваю уникальное собрание цветных гравюр XVIII столетия. Но на другой день их уже нет. Зашел иностранец и купил все. Иностранцы соперничают со спекулянтами. Но у них другой тон, другой подход, они менее крикливы и более самоуверенны. Я чувствую в них острую жажду наживы, окрашенную особой страстью: захватить побольше русских сокровищ!

Иностранцы считают нужным выражать нам сочувствие. Ругают новую власть и русский народ. Быть может, полагают, что нам это должно быть приятно, а еще вероятнее — не задумываются над нашими переживаниями, так как среди нас чувствуют себя начальством. В их речах проскальзывает высокомерие, которое меня раздражает. Высокомерие по отношению к России, по отношению к нам самим. И мы терпим это. Более того, в нашем кругу низкопоклонствуют перед всеми этими господами; столь же почтительно, как с самими Романовыми в прошлом году, разговаривают с немцами из консульства на Морской, у которого вид, будто он в покоренной стране, с бывшим приказчиком английского магазина на Невском, с французским буржуа-краснобаем, неизменно, объявляющим, что русские должны пенять на себя, раз "изменили союзникам".

Бывают минуты, когда меня подмывает обругать всех их крепким словом. Высказываю такое желание старшему товарищу; его родители в восторге, что их десять тысяч десятин заняты сейчас солдатами кайзера, и сам он подчас импонирует мне полным отсутствием идеологических сомнений. Этот молодой человек обстоятельно объясняет, что мой порыв свидетельствует о политической незрелости. Политика требует острого чувства реальности. Иностранцы — все равно немцы это, англичане или японцы — единственная сила, которая может спасти нас и вновь водворить в "законных правах". Значит, мы должны помогать им, даже если они желают расчленить Россию. Важнее всего свергнуть большевиков, а там видно будет!

Говорит все это как-то бесстрастно, словно повторяет заученный урок, причем лицо его сразу темнеет, становится деревянным. Такой урок он заучил тогда на всю жизнь. Как бы влез раз и навсегда в герметическую жестянку и законсервировался на вечное прислуживание иностранцам.

В деятельность свою он меня мало посвящает, считая слишком молодым и "неустойчивым". Но мне случается иногда наблюдать ее, так сказать, одним глазом.

Как-то мы вместе собирались в театр, и он мне назначил свидание в небольшом холле, на втором этаже Европейской гостиницы. Я спутал время и пришел на час раньше. Народу было много. Во всех углах шли вполголоса какие-то совещания. Мой приятель сидел на диване, слушая с крайне почтительным, даже подобострастным выражением хмурого дядю ясно выраженного англосаксонского типа. Я удалился. А когда вернулся, застал его беседующим уже с другим лицом, по виду офицером, которого, как мне показалось, он в свою очередь обдавал начальническим холодом.

"Опять цедит слова", — подумал я, зная за ним такую привычку, заимствованную у некоторых дурно воспитанных иностранцев.

Когда мы вышли на улицу, он хвастливо поведал, что этот офицер непосредственно подчинен ему, добавив, что холл Европейской гостиницы стал центром конспиративных встреч. В этом не приходилось сомневаться: чуть ли не все там имели вид заговорщиков. И действительно, туда являлись люди, прибывшие с Дона или из Киева, оттуда отправляли офицеров в белую армию, там вперемежку сталкивались немецкие агенты и агенты Антанты, вырабатывались какие-то планы и подготовлялись контрреволюционные дела.

Я высказал недоумение:

— Петроград буквально кишит заговорщиками. Достаточно зайти на пять минут в этот холл, чтобы опознать десяток-другой!.. Вряд ли так может продолжаться…

Старший товарищ ответил самоуверенно:

— Большевики вовсе не так сильны. Знают, что час расплаты настал, напуганы и не смеют действовать против нас.

Усердствуя перед любым иностранным шпионом, такие люди упивались бредовыми надеждами. И по сей день, доживая свой век где-то по ту сторону океана, мой тогдашний приятель думает; конечно, что советский строй — случайное явление, с которым давно бы расправились, если бы вовремя выставили против "смутьянов" нужное количество пулеметов, и упивается атомным бредом, чтобы чем-то напитать свою личность, еще в 1917 году утратившую живое восприятие действительности.

В слабости, большевиков он меня так и не убедил. Я ходил Первого мая на Марсово ноле и видел там несметные ряды солдат революции. В их монолитности, в их лицах, в их решительной поступи была грозная сила.

Я смотрел на похороны Володарского, сраженного эсеровской пулей. Этого человека я тоже видел, тоже с ним разговаривал, но как с чужим, с которым не может быть общей дороги. Когда проходила траурная процессия, я вспомнил его черты, его небольшую решительную фигуру. Гремело тысячью голосов: "Вы жертвою пали в борьбе роковой…" И опять ясная решимость вести борьбу до конца поразила меня в лицах людей, шедших за прахом убитого комиссара.

Схватка не на жизнь, а на смерть бурей врывалась в нашу судьбу. Все больше друзей перебиралось на Юг. Но мы еще не думали об отъезде. Семья моя срослась с Петербургом. В это лето я полюбил на всю жизнь этот город, красивейший во всей Европе, может быть, во всем мире!

Акрополь и собор св. Петра — светочи красоты для всего человечества. Но Акрополь — не все Афины и собор — не весь Рим. Сиена, Брюгге дышат единым художественным ритмом, но это небольшие города. Париж — великий город, с великими памятниками, прекрасный в своем ансамбле. Но этот ансамбль не органический. Парижские кварталы соединены воедино новыми широкими магистралями, но по своему архитектурному стилю каждый внутренне обособлен, чужд соседнему, никак не перекликается с ним.

Иным вырос Санкт-Петербург. Под аркой Главного штаба, перед фасадом Зимнего дворца, на стрелке Васильевского острова, у памятника Петру I или перед колоннадами Марсова поля видишь единую величественную картину. Нет нигде такой целостной, совершенной панорамы! Нет нигде этого мерного чередования площадей и дворцов, нарастающих торжественными аккордами строгой и грандиозной симфонии!

Я ездил в Царское, в Павловск осматривать императорские резиденции, превращенные новой властью в музей. Я восхищался решеткой Летнего сада и панорамой Невы. И хотя никто не покушался на эти красоты, я говорил себе, что вместе с "нашим миром" суждено погибнуть всей культуре моей страны. И потому, что я думал так, я был с теми, кто звал на борьбу с новой властью.

Так жили мы. Беспечно. Бессмысленно. Ничего не понимая. Ни значения революции, ни того, что она принесла народу, ни, следовательно, почему народ был с большевиками.

Боялись. Но пока что не очень… Власть еще не взялась за нас по-настоящему. А враги ее были всюду, и от слов они переходили к делам.

Недалеко от Невского открылся в ту пору ресторанчик "Замори червячка". Содержал его гвардейский казачий генерал. Вместе с комиссионными магазинами такие ресторанчики обеспечивали неплохой заработок наиболее предприимчивым людям из старого мира. У казачьего генерала было и очень вкусно и очень дорого. Прислуживали дамы с громкими именами, а клиентами были преимущественно спекулянты, которых прежде эти дамы не пустили бы к себе дальше передней. Поэтому спекулянты валом валили туда. Так уже в красном Петрограде выработались навыки и сноровка, которым суждено было определить многие стороны эмигрантского быта в Константинополе, Париже, Шанхае…

В этом ресторанчике я услышал первые отклики на грозные события: убийство Урицкого, покушение на Ленина.

Странное дело, не самые эти события, не их смысл и не последствия, которыми они были чреваты, служили главной темой разговоров. Впрочем, это, может быть, и не так странно… Не о значении Бородинского боя, а о гибели в этом бою Кутайсова, которого все знали в петербургском обществе, толковали, согласно Толстому, в петербургских гостиных в последние августовские дни 1812 года. Ныне остатки этого общества больше всего уделяли внимания неожиданной неприятности, случившейся с "бедным старым князем Меликовым".

Передавали, что, спасаясь от погони, убийца Урицкого, Канегиссер, бросился с Дворцовой площади на Миллионную (ныне улицу Халтурина). Вбежал в какой-то подъезд, поднялся по лестнице; дверь одной из квартир оказалась открытой; вошел в переднюю, снял с вешалки первое попавшееся пальто и в нем спустился на улицу. Но пальто не помогло — его узнали и схватили.

По слухам, в тот же день в Чека долго допрашивали генерала князя Меликова. В кармане пальто, которое было на убийце, нашли бумажник с его визитными карточками…

За столиками "Замори червячка" сочувствовали грузинскому князю, но и посмеивались над таким злоключением.

— Воображаю, как был удивлен!

— Говорят, он даже не заметил, что у него украли пальто.

— Бесподобно!

Но беспечность длилась недолго. Власть решила очистить город от заговорщиков, от террористов.

Об этих днях я вспоминаю, пожалуй, как о самых страшных для нас в ту пору.

Вот отец раскрывает газету, и я вижу, как лицо его темнеет, перекашивается: прочел о расстреле царских министров Маклакова, Щегловитова, Протопопова. Он не любил их, сам считал накануне Февраля одиозными фигурами, но с каждым из них его связывают воспоминания былых лет. "Неужели рухнуло все окончательно, безнадежно? Нет, не может этого быть", — читаю в его глазах.

Мой приятель заговорщик, каждый день ходивший в Европейскую гостиницу для конспиративных встреч, не возвращается домой после убийства Урицкого, некоторое время скрывается, а затем бежит на Юг. Передал через общего знакомого, что группа, в которую он входил, разгромлена и что три ночи подряд он прятался на каком-то чердаке. Несколько лет спустя, уже в эмиграции, он хвалился, что за месяц до выстрела Канегиссера этой группе было поручено выяснить, в какие часы Урицкий обычно приезжал в Чека.

Холл Европейской опустел: заговорщики либо схвачены, либо сбежали. Закрыты кафе типа "Замори червячка", где вперемежку со спекулянтами встречались вербовщики офицеров и юнкеров для Добрармии.

Люди из нашего круга передают испуганно, что схвачены многие члены какого-то таинственного центра, "Союза возрождения родины", в котором монархисты объединились с эсерами для подготовки покушений и подрывных операций, что обыск в английском посольстве лишил верного убежища и опорного пункта сторонников Антанты среди антисоветских групп.

В ответ на выстрелы, раздавшиеся в Москве и Петрограде, на нас посыпались удар за ударом, причем они наносились и по террористам, вербовавшимся в нашей среде, и по тем лицам, которые по своему прошлому ярче всего олицетворяли яростно сопротивляющийся старый мир.

Одним из первых арестовали графа Толя, некогда петербургского губернатора. Это был одинокий старик, почти впавший в детство, давнишний приятель моей семьи. К убийству Урицкого он, очевидно, не мог иметь никакого отношения. Но мы тогда как-то еще не понимали, что проносится буря, которая ломает весь старый строй, и что, раз все мы против советской власти, раз наш класс посылает своих сыновей в белые армии и подпольные центры", этот класс рано или поздно должен навлечь на себя массовые репрессии.

Моя мать решила, что надо похлопотать за Толя. Считала, что при энергии можно добиться всего: на фронте ее санитарный отряд никогда не нуждался ни в чем, армейские штабы были к ее услугам, привыкла к почестям и умела обходиться с людьми самого разного положения. "Большевики ведь тоже люди". Недолго думая отправилась вместе с отцом в районный комиссариат, где пока что находился Толь. Там горячо за него заступилась, говоря, что он давно перестал заниматься всякой политикой и толком, вероятно, даже не знает, кто был Урицкий.

— А кто это с вами? — спросил представитель власти.

— Мой муж.

— Покажите, пожалуйста, ваши документы, гражданин.

Отец протянул старорежимный паспорт со всеми былыми званиями.

— Ну что ж, должен и вас арестовать. Такое уж время..

Недели две спустя перед нашим подъездом остановилась ночью машина. Частных машин уже не было: мы поняли, что это Чека.

Поднялись несколько человек: двое в шинелях, остальные в штатском. Объявили, что приехали за отцом, и предъявили ордер на его арест.

Я доставил себе удовольствие отвечать саркастически:

— Опоздали! Уже арестован. Можете справиться.

Сообщил, что отец в Петропавловской крепости.

Куда-то позвонили, проверили.

Я смотрел на них иронически. Они ничем не выдавали ни своих чувств, ни дум.

Начался обыск.

Искали оружие.

Нашли придворную шпагу отца, но резонно рассудили, что эта вещь неопасная.

У меня в столе хранились лицейские жетоны с двуглавым орлом. Один из обыскивавших выразил предположение, что это опознавательные значки тайной организации. Но другой пожал плечами:

— Нет, брат! Это тонкая работа. Не стали бы заказывать у ювелира. Да еще с царским орлом, чтобы бросалось в глаза!..

Ушли, отказавшись от предложенного вина.

Аресты, множились с каждым днем, но опыта у арестовывающих еще не было.

За отца взялись дважды. Зато кой-кого упустили самым, наивным образом. Так, избежал тюрьмы один из крупнейших дореволюционных деятелей Кривошеин, впоследствии главный помощник Врангеля в Крыму…

Это был человек хладнокровный, умевший быстро принимать решения. Случилось так, что он сам открыл дверь, когда приехали его арестовывать в московскую контору Морозовых, где он был одним из директоров.

— Мы за гражданином Кривошеиным.

— Сейчас позову его. Подождите минутку.

Медленно спустился другим ходом. У внутренней двери стоял часовой. Оделся не торопясь, долго поправлял галстук перед зеркалом и так же медленно вышел на улицу мимо сбитого с толку часового. Несколько дней провел у знакомых, а затем, сбрив бороду, какими-то сложными путями перебрался на Юг.

Это была для нас жуткая пора. Но как случается в грозные дни — горе и забава, страх и смех, трагичность положения и самые мелкие заботы переплетались в клубок, заостряя сознание в особенно полном восприятии жизни. Я читал "Боги жаждут" Анатоля Франса и в спутанности контрастов находил аналогию между годом гильотины и нашей судьбой.

Отрывочное воспоминание.

Знакомый окликает меня на Невском:

— Идем в Казанский собор, там сейчас будут служить панихиду по великим князьям.

По четырем великим князьям, расстрелянным в Петропавловской крепости.

В глубине собора, у иконостаса, толпятся люди в полумраке. Моложавая, очень красивая женщина в черной вуали стоит впереди. Это вдова Павла Александровича, княгиня Палей.

Краткая панихида. На лицах полагающаяся печаль и мгновениями какая-то странная растерянность. Каждый, вероятно, думает о собственной участи. Расходимся быстро, чтобы не привлекать внимания.

Старичок генерал-адъютант садится у памятника Барклаю вместе со мной и сыном, моим приятелем. Он расчувствовался, взволнован:

— Вот до чего дожил! Всех их знал… Какой конец! И почему все так получилось — не пойму. Какой был двор! Самый пышный в мире. Я ведь чуть ли не все дворы перевидал. Нигде не было этой торжественности, блеска, сказочного богатства! От Византии еще… Вы все это увидите — верю и с этой верой умру. Иначе быть не может. Россия без монархии — бессмыслица, бесформенная масса, чепуха. Снова будет государь, могущественный, сияющий славой: "и поведет нас, как и встарь, одно лишь знамя — Русь и царь".

Это из стихов, циркулирующих среди монархистов.

По двойной ассоциации он вспоминает другие, которые напевались на мотив "Марсельезы" в ту пору, когда дядя царя, великий князь Павел Александрович, отбил жену у своего однополчанина Пистолькорса, ту самую красавицу, что рыдала в соборе, и бросил собственную жену, расстроив церемониал торжественной встречи французского президента Лубе.

— Ou est le grand duc Paul, madame?[8]— спросил Лубе, согнувши торс.

— Il est parti avec ma femme![9]— из свиты гаркнул Пистолькорс.

Старичок смеется, отбивая такт, и глаза его искрятся задорно. Как ребенок, от горя сразу перешел к радости, вспомнив далекие развеселые времена.

Кстати генерала Пистолькорса арестовали одновременно с отцом. Но освободили очень быстро, и он принес нам первые вести о нем. Они были тревожные. Бывшим губернаторам приходилось очень серьезно опасаться за свою судьбу.

Все чаше в газетах печатались списки расстрелянных, и среди них было много наших знакомых, друзей.

И вот еще воспоминание, пожалуй, самое острое.

Опять Невский. Ясный солнечный день: бабье лето. Нас несколько лицеистов в форме, с барышнями. Смеемся. Нам весело. Лица наши выражают беспечность и радость на заре жизни.

Вдруг навстречу нам толпа заключенных с конвоем.

Я сразу увидел отца, и он меня сразу увидел — как раз в тот момент, когда я чему-то смеялся: память об этом мучила меня много лет. Обросший бородой, похудевший, с котомкой за плечами.

Арестованных вели посредине проспекта. Я пошел за ними. Отец несколько раз оборачивался, сердито махал мне рукой, чтобы я отстал. Я его не послушался и проводил до места назначения: до Гороховой, где помещалось Чека.

Так совсем случайно я узнал, что отец переведен туда из Петропавловской крепости. Для хлопот моей матери и для передачи посылок это известие имело большое значение.