Н. И. Шениг[234] Воспоминания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Н. И. Шениг[234]

Воспоминания

Павел Иванович Сумароков <…> был несколько лет губернатором в Витебске и Новгороде, где память его как правосуднейшего и честнейшего человека живет до сих пор[235]. Одаренный пылким умом и характером, он во всю жизнь свою старался бороться с сильнейшими и часто упадал в неравной борьбе. Сначала он делал всевозможные притеснения имению Сперанского, находившемуся близ Новгорода; но когда этот попал в опалу и приехал в свою деревню Великополье[236], Сумароков первый явился к его услугам и старался доставить ему все приятности и угождения. Могущество и власть графа Аракчеева подстрекнули его вступить с ним в бой, который сделал его известным самому Государю. Началось с того, что вскоре по прибытии в Новгород получил он письмо от графа, в котором тот самым вежливым образом просил его, по случаю ревизования уездов и проездом в Тихвин, посетить его уединенное Грузино и доставить ему случай познакомиться лично с почтенным начальником губернии. Сумароков отвечал сухо, что Грузино не будет лежать на его тракте и что он сожалеет, что ему невозможно будет исполнить желание графа.

Наступил 1812 год, с своими рекрутскими наборами, ополчением, сбором скота, лошадей, сухарей и пр. для действующей армии. Сумароков, снисходительный ко всем другим помещикам, был необыкновенно строг и взыскателен к исполнению повинностей графского имения. Бурмистр села Грузина[237], украшенный медалию, донес графу о строгостях губернатора и о забраковании людей и материалов, а тот обратился к губернатору с собственноручным письмом, прося о снисхождении, и между прочим написал: «Я полагаю, что неприятности по делам моего имения происходят оттого, что мы имеем с вами сношение чрез посредников, и потому, во избежание сего, я прошу ваше превосходительство во всех делах касательно до села моего Грузина относиться прямо ко мне, а я уже с своей стороны буду брать мои меры. Почему я и предписал моему бурмистру ожидать моих приказаний и не обращать внимание на требование земской полиции. Надеюсь, что в[аше] п[ревосходительств]о не откажете мне в сем одолжении». Сумароков отвечал резко: «В губернии моей до 500 помещиков, и ежели я исполню желание вашего сиятельства и войду с вами в особую переписку по делам вашего имения, то я не вправе буду отказать в оном последнему из дворян и не буду иметь времени на управление губернией. А потому прошу в[аше] с[иятельство] переменить распоряжение ваше и предписать бурмистру вашему исполнять строго все предписания земской полиции, ибо в противном случае я буду вынужден потребовать его в город и публично наказать плетьми»[238]. Получив письмо и отправя ответ, Сумароков сообщил и то и другое бывшим у него дворянам и в том числе губернскому предводителю С…[239], который не замедлил обо всем уведомить графа с прикрасою. Вследствие этого граф опять написал собственноручно: «В письме, в[аше] п[ревосходительство], вы употребили не то выражение, которое сказано было вами при собрании дворян, а именно: ежели мне начать переписываться с графом, то придется вступить в переписку и с последним капралом. А потому, обращая к вам оное, прошу исправить сделанную вами ошибку». Сумароков возвратил присланное свое письмо и написал: «Бесчестно и подло переносить из дома в дом вести, а еще бесчестнее и подлее передавать их с прибавлениями. Я не отпираюсь от слов моих, и смысл их остается все тот же, кроме слова «капрал», вместо которого я употребил «последний дворянин», а потому написанное мною к вам письмо возвращено без поправки. После сих объяснений я уверен, что приобрел в особе вашей злейшего врага. Ваше сиятельство — вельможа, много значите при дворе, можете сделать мне вред, и, зная ваш характер, я уверен, что не упустите первого случая, чтобы оказать мне оный; но знайте, что я более дорожу моею честью, нежели моим местом и держусь русской пословицы: хоть гол, да прав» Отъезд графа за границу прекратил эту неприятную переписку, и Сумароков правил губернией к общему всех сословий удовольствию, но неожиданно сам согрел себе за пазухой змею. Он был давно знаком с новгородским же помещиком, отставным флотским офицером Николаем Назарьевичем Муравьевым (впоследствии государственный секретарь), и, по желанию и просьбе его, представил его в вице-губернаторы. Муравьев, рассчитав, что выгоднее угождать графу, передался на его сторону и начал вооружать его против Сумарокова. Возвратись из похода в 1815 году, Аракчеев вспомнил о своем враге и по указаниям Муравьева сделал на него донос, вследствие которого были отправлены для ревизии два сенатора (кажется, Милованов и Модерах)[240], которые, прожив несколько недель в Новгороде, донесли, что они не могут открыть ничего по той причине, что губернатор не допускает их для надлежащего исследования. Сумароков по этому случаю был вызван в Петербург, где и жил до тех пор, пока возвратившиеся сенаторы объявили, что они не могли найти ничего противузаконного, и Павел Иванович возвратился в Новгород. Аракчеев, взбешенный на сенаторов, решился действовать сам: взял у генерал-губернатора[241] следственного петербургского пристава ст[атского] сов[етника] Шипулинского и еще другого надежного полицейского чиновника и отправил их в Новгород с купеческими паспортами, переодетых купцами, с фальшивыми бородами. Те, прибыв на место, начали ходить по рынкам, по харчевням и расспрашивать стороною о мнимых злоупотреблениях губернатора. Новгородский полицмейстер Болдырев[242], человек бойкий и преданный Сумарокову, вскоре попал на их след и, подозревая в них шпионов, донес начальнику, который без дальних отговорок велел представить их к нему на другой день закованных. Бондырев выпустил на Шипулинского содержащихся в тюрьме негодяев, приказав в трактире затеять с ними спор и драку. Те тотчас же исполнили приказание, и полицмейстер схватил всех и, рассадив порознь, начал допрашивать. Аракчеевские агенты сбились в словах, переодеванье их обнаружено, и на другой день оба в кандалах приведены к Сумарокову. Шипулинский выпросил позволение переговорить наедине и признался, кто он и зачем прислан; но Павел Иванович, как будто не хотя верить, чтобы вельможа решился употребить такие меры против ничтожного губернатора, велел обоих молодцов заковать и отправить по пересылке в С.-Петербург. Можно себе вообразить бешенство графа! Он дал пройти немного времени, но потом начал просить Государя о смене Сумарокова, уверяя, что он пьет. Сколько П. А. Кики и (приятель Сумарокова, тогда статс-секретарь) ни старался разуверить Императора, но слова Аракчеева подействовали, и Сумарокова разбудил ночью фельдъегерь с указом сдать губернию вице-губернатору Муравьеву и быть самому причислену к Герольдии. Павел Иванович вскочил с постели, послал за Муравьевым, членами Приказа и советниками, в течение трех часов сдал суммы и все дела, к утру, получив квитанцию, бросился в коляску и, в тот же вечер прискакав в Петербург, представил министру расписку о сдаче губернии. Таковая исправность доведена была до сведения Государя, но не переменила судьбы Сумарокова. С лишением места он потерял и жалованье, а собственного имения у него было около 60 т[ысяч] ассигнациями] капитала, из доходов которого надобно было еще уделять дочери и сыну, тогда капитану артиллерии (теперь генерал-адъютант и начальник гвардейской артиллерии)[243]. Поэтому он жил в двух комнатах и почти ежедневно ходил пешком обедать к Кикину, а для поддержания себя написал книжку «Изображение Екатерины Второй»[244], которую раскупали для доставления сочинителю куска хлеба. Находясь в таком бедственном положении, он решился прибегнуть к Аракчееву и написал к нему письмо.

«Вы удивитесь, вероятно, получив письмо от человека, вам неприятного; но это самое должно возбудить в вас чувство самолюбия, видя, что я, доведенный вами до последней крайности, вас же избираю орудием к оказанию мне справедливой защиты, предполагая в вас благородство превыше мести.

Я 35 лет в службе, был губернатором в двух губерниях, везде был отличаем и начальством и великою княгиней Екатериной Павловной. Никогда не просил, никогда ничего не получал и до сих пор не имею даже в петлице украшения. Ныне, по проискам и клевете, лишен места и с тем вместе дневного пропитания и, подобно страдальцу при Овчей купели, взываю: «человека не имам!»[245]

В вас-то надеюсь я обрести такового человека, почему и прибегаю об оказании мне справедливого возмездия за мою усердную и беспорочную службу»[246].

Граф получил письмо, прочел и, положив в бюро, сказал: «Кланяйся Павлу Ивановичу!» Тем все и кончилось. Сумароков прожил года два в Петербурге и страдал от недостатка и бездействия. Кикин, соболезнуя о его положении и согласясь с общими знакомыми, под предлогом выручки за книгу доставил ему несколько тысяч и уговорил ехать в чужие края. Сумароков поехал и, возвратясь года через полтора, издал свои путевые записки[247] и тем опять поддерживал свое бедное существование. В 1822 году, сидя у Кикина за обедом, вдруг он получает чрез фельдъегеря пакет со вложением указа о назначении его сенатором; под указом было подписано рукою графа: «С подлинным верно, граф Аракчеев». Сумароков на другой же день поехал к нему, но тот не принял. В 1825 году министр юстиции князь Лобанов, представляя к наградам сенаторов, спросил у Сумарокова, чего бы хотел он. Тот пожелал аренды, ибо тогда сенаторы получали, кажется, не более 4 т[ысяч] ассигнациями] и он от Гагаринской пристани хаживал в Сенат пешком[248], не имея экипажа. Государь отказал, отозвавшись, что поставил себе за правило не давать сенаторам аренд. Павел Иванович упросил князя Лобанова сказать от его имени об этом графу и представить ему его положение. Чрез два дня приехал опять фельдъегерь с указом о пожаловании аренды, и под указом та же подпись: «С подлинным верно, граф Аракчеев». Сумароков опять поехал и не был принят. Когда граф в конце 1826 года возвратился из-за границы и жил в опале в Грузине, не смея приехать в Петербург, то Клейнмихель и другие им облагодетельствованные забыли о его существовании; один Сумароков не пропускал ни дня именин, ни рождения графа, чтоб не съездить в Грузине с личным поздравлением <…>

Ф. П. Львов[249] был секретарем Сперанского и оставался числящимся по Герольдии до 1823 года. Кочубей и Мордвинов[250] представляли о принятии его вновь в службу; но Государь, будучи дурно предубежден, всегда отказывал, и Львов увидел, что для этого нужно действовать через Аракчеева, которого никогда не знал лично. Случай к этому скоро представился. Федор Петрович проводил часть лета на Званке, у тетки своей Дарьи Алексеевны Державиной[251], в соседстве военных поселений. Аракчеев, наслышанный об уме старика Львова, захотел с ним познакомиться, и тот, приняв простодушный вид и простой тон, так умел очаровать графа, что через две недели был назначен помощником статс-секретаря в Государственном совете с назначением состоять при Аракчееве <…> Он умел подделаться под необразованный тон графский и не иначе называл его, как «Батюшка, ваше сиятельство! Вы единственный наш государственный человек. Берегите себя и подумайте, что будет с бедной Россией, если вы себя расстроите». Так говаривал он ему, и тот со слезами на глазах обнимал Львова и говорил дружески: «Вот человек, который один меня понимает». Между тем Федор Петрович, возвратясь домой, в кругу семьи <…> смеялся над глупою необразованностию Аракчеева <…>.

Находясь в 1824 году в военных поселениях, я слышал, что какая-то странствующая монахиня заходила в Грузино и, быв принята графом, сказала ему: «Береги Настасью; пока она жива, и ты счастлив, а с ее смертию и оно кончится». Это приписывали в то время пронырству Настасьи Федоровны, которая хотела этим подействовать на суеверный ум своего сиятельного любовника. Но последствие оправдало справедливость этого пророчества. Настасья Федоровна была крепостная девка графа и жила с ним более 20 лет, пользуясь большим уважением всех окружающих. Она, говорят, притворясь беременною, подкинула Шумского, которого граф долго считал своим сыном; но кто-то из дворовых людей, озлобленных на фаворитку, открыл графу всю правду, и она призналась. Между тем граф привязался к мальчику и продолжал его воспитывать как сына, выпросил ему дворянство и фамилию Шумского, определил в Пажеский корпус, где он был произведен в камер-пажи, выпущен офицером в гвардейскую артиллерию и назначен флигель-адъютантом к большой обиде своих товарищей. И действительно, он поведением своим срамил это высокое звание, являясь часто пьяным и раз даже свалился на разводе с лошади. Это жестоко огорчило графа[252], который любил его без ума; наконец в 1826 году, в бытность графа в чужих краях, Шумский в пьяном виде, озлобленный против своего благодетеля, которого он, впрочем, ненавидел, явился к нему с пистолетом, грозя застрелить. Он отправил его на службу, но и тут пьяный, нашумев в театре, был сначала выключен из флигель-адъютантов и тем же чином отправлен в Грузию, а после и совсем выгнан из службы и еще при жизни графа определен писцом в Новгородский уездный суд, а потом поступил служкою в Юрьев монастырь. Куда потом девался, неизвестно.

Настасья Федоровна, пользуясь доверенностию графа, оказывала во многих делах протекцию и не отказывалась от подарков и денег. По смерти ее граф нашел, говорят, письма многих знакомых людей и возвратил их им вместе с найденными кружевами, серьгами и проч[253]. Сам Государь Александр Павлович удостоивал ее своим вниманием и, для ласки графу, заходил в ее комнаты и пивал чай. Разумеется, что в доме она была полной госпожой, сидела хозяйкой за обедом, к ней подходили к ручке, и она взыскивала и наказывала людей, не уступая в жестокости графу. В октябре 1825 года, во время отсутствия графа из Грузина по округам военного поселения, повар и сестра его, шестнадцатилетняя девка, бывшая в прислуге, забрались ночью в спальню Настасьи Федоровны и отрезали ей голову. Послали к графу известие о ее болезни, чтоб не испугать его, и тот на другой же день прискакал домой с фон Фрикеном (своим другом и командиром его полка)[254]. Не доезжая Грузина, встретил он на мосту строительного отряда капитана Кафку, домашнего человека в доме, который не знал о принятой предосторожности. Граф, остановясь, спросил: «Что Настасья Федоровна?» — «Нет никакой помощи, ваше сиятельство; голова осталась на одной только кожице». Услышав это, граф понял, в чем дело, и заревел диким голосом. Люди, и правые, и виноватые, были схвачены и преданы суду. Новгородский губернатор Жеребцов действовал по воле графа, и по восшествии на престол Николая Павловича дело было переследовано и многие возвращались из Сибири. Граф похоронил ее в Грузинской церкви возле своей могилы и сделал надпись: «Здесь похоронено тело мученицы Анастасии, убиенной дворовыми людьми села Грузина за беспредельную и христианскую любовь ее к графу». Я сам читал и списал ее, будучи в 1826 [году] в Грузине, и нашел на могиле красное яйцо и засохший букет цветов, положенные графом. Аракчеев так огорчился этой потерей, что отказался от дел, надел серый кафтан и переехал в Юрьев монастырь к отцу архимандриту Фотию, который в церкви на медной решетке вырезал: «На сем месте болярин Ал. Анд. Аракчеев, в дни скорби своей, воссылал теплые свои молитвы к Богу». Император Александр Павлович, получив о сем происшествии известие, вызывал графа в Таганрог[255] и в милостивых и дружеских выражениях уведомлял, что сам занимается приисканием для него квартиры, уведомляя, что «никто более его не принимает живейшего участия в его сердечной потере». Это письмо граф, по кончине Государя, переписал во многих экземплярах и раздавал своим знакомым и, будучи в Берлине в 1826 году, напечатал на трех языках все собрание писем, писанных к нему покойным императором[256], но король прусский[257] захватил это издание и прислал во время коронации[258] в Москву к Государю.

Смерть девки отняла у Аракчеева способность заниматься государственными делами[259], а кончина Александра Павловича ему оную возвратила. При получении о ней известия он оставил монастырь и возвратился в Петербург, приняв оставленную должность, но сейчас заметил, что в новом Государе он не найдет того неограниченного доверия, которым пользовался при покойном. По случаю проезда тела Императора Александра через Новгород он выпросил позволение устроить ему церемониал встречи, и надобно было удивляться порядку, но и бесчувственности распорядителя[260]. Видя к себе немилость Царя, он вдруг написал к нему письмо, в котором уведомлял, что давно уже пожалован покойным Государем кавалером св. Андрея, но что он до сих пор не носил этого ордена, а теперь просит дозволения возложить его на себя. Государь отвечал, что, истребовав список кавалеров ордена св. Андрея, он не нашел его в числе оных и потому не может ему позволить носить орденских знаков. Вскоре потом Аракчеев отправился за границу и был уволен бессрочно, продолжая считаться главноначальствующим над военными поселениями, которые в его отсутствие управлялись начальником Главного штаба Е. И. Величества[261]. В октябре узнал Государь, что Аракчеев возвращается, и поручил Дибичу послать к нему письмо в Клев с уведомлением, что Император, полагая, что кратковременное пользование водами не могло совершенно излечить его, предоставляет ему возвратиться в чужие край до совершенного выздоровления; а ежели же граф полагает окончить курс своего лечения в России, то советует ему воспользоваться деревенским воздухом и, не приезжая в столицу, остаться в Грузине. Я сам сочинял и переписывал это письмо. Аракчеев, возвратясь в Грузине в ноябре, написал Императору, что, имея у себя многие государственные бумаги, которые требуют личного доклада, просит Его Величество позволить ему их представить. В ответ был послан к нему граф А. И. Чернышев[262] с письмом Государя, в котором он изъявлял свое удивление, что граф, имев неоднократно доклады, до сих пор мешкал представлением важных государственных бумаг, и потому Его Величество поручает Чернышеву пересмотреть их и ему представить. Приехав в Грузино, Чернышев просил отпереть ему кабинет и привез оттуда не только бумаги, но и всю оригинальную переписку покойного Государя, и с тех пор граф более в Петербург не являлся и умер в Грузине. Имение поступило в казну, согласно с его завещанием[263], а движимость продана в Петербурге с аукциона. Им распоряжался коллежский советник Кованько на Литейной, в казенном деревянном доме, крытом бумагой[264], в котором обыкновенно жил Аракчеев. Для завлечения охотников купить Кованько рассказывал достоинства всякой вещи. Например, о простой, шитой шелками подушке провозглашал, что она шита императрицею Жозефиною[265]; две старинные рюмки будто те самые, из которых Государь и Наполеон пили за здоровье друг друга при свиданье в Тильзите[266]. Но кажется, что эти россказни мало нашли легковерных, и все вещи продавались дешево. И действительно, мало было вещей, заслуживающих особого внимания: это был сброд всякой всячины, обнаруживающий безвкусие мещанина во дворянстве. Точно то же можно сказать и про Грузино. С первого взгляда видны затеи богатого временщика, но не знатного барина. Везде какое-то чванство: в церкви на стенах бронзовыми буквами рескрипты на чины и ордена; везде портреты его в pendant[267] к портрету Меншикова, которому когда-то принадлежало Грузино. Гробница его, высеченная Мартосом[268] прелестно, заживо была сделана, и надпись с пробелом дня кончины. Памятник убиенным офицерам его полка также отлично хорош. В саду гротам, мостикам, беседкам нет числа, напоминающим известный сад Танина[269] в Петербурге <…>

В кабинете его на бюро разложены были перо, карандаш, каждый с надписью: «Этим пером писал император Александр Павлович во время последнего своего пребывания в Грузине[270]; этим карандашом…» и пр. В гостиной, диванной были припечатаны переплетенные книги, одна с собственноручными письмами великой княгини Марии Павловны[271], другая с письмами Анны Павловны[272] и других членов императорского дома. В гостинице для приезжих можно было иметь и стол, и вина из графского дома, но с оговоркой: на каждую персону не более одной рюмки водки и полубутылки вина. На реке богатая гранитная гавань и перед ней фрегат, на котором всегда были готовы казенные матросы. Во время старорусского бунта граф убежал в Новгород и требовал себе охранительного караула[273], а в Грузине велел приготовить роскошный стол, выставить всю фарфоровую и серебряную посуду, лучшие вина и проч. Бунтовщики-солдаты пришли, обыскали весь дом и, не найдя графа, отобедали чинно и удалились, не тронув ничего.

Могущество и влияние графа на дела государственные кажутся теперь невероятными. Все дела Государственного совета рассматривались им и с его отметкою карандашом отсылались на утверждение. Все указы исполнялись тогда только, когда рукою графа были выставлены год и число. В приказах по военному поселению можно найти между прочим: «Такого-то уланского полка поручик N.N. и корнет N.N. высочайшим приказом произведены в следующие чины; но как поведение сих офицеров того не заслуживает, то я и предписываю считать их по-прежнему: N.N. в поручичьем и N.N. в корнетском чине». Все дрожало перед ним, не только в поселениях, но и во всей России. Зато и падение его было причиной всеобщей радости <…>