ФЕВРАЛЬ 1833 — АПРЕЛЬ 1834

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ФЕВРАЛЬ 1833 — АПРЕЛЬ 1834

Одна дорога ведет к жизни, и тысячи дорог — к выходу из нее.

Сенека.

Тридцатишестилетний человек, часто влюблявшийся, но никогда не любивший, Бестужев начинал уже думать, что настоящая любовь подобна привидениям, о которых много говорят и которых ник го не видел. Он долго старался понять, отчего не приходит к нему настоящая любовь, и, наконец, догадался:

«Сердце у меня чисто, несмотря на то, что ум XVIII века на этот счет… Более пылкий, чем постоянный, и, может быть, более сладострастный, чем нежный, я губил годы в волокитстве, почти всегда счастливом, но редко дававшем мне счастье… Любила ли хоть одна из них мой ум более моей особы, мою славу более своего наслаждения? Нет… Мало есть людей, которые бы так любили женщин, так близко узнали их и так мало в них нашли… Надо было иметь такое щедрое воображение, как мое, чтобы одевать в воображаемое совершенство действительные пустяки, но я всегда любил себя обманывать, когда обман дает истинное наслаждение… Молодость моя улетает, и я хочу вырвать у нее последние цветы» [90].

Неожиданно в жизнь Бестужева вошла Ольга Нестерцова. Наивность этой простой девушки скоро оказалась такой умной, самый ум Ольги таким душевным и ясным, столько в ней отыскалось жизненной цельности, что Бестужев в первый раз ощутил долгожданное чувство. То, чем он привык покорять женские сердца: разочарованность, мечтательность, разрушаемая скептицизмом и сарказмами, презрительное равнодушие ко всему общечеловеческому, — все это никак не действовало на Ольгу. Она полюбила в нем именно то, что находилось в противоречии с модным типом Чайльд Гарольда из разжалованных, — доброту, искреннюю веселость, не иссякавшую даже под прессом несчастий, благодушие, крепость физическую и нравственную. Гнилостные соки умирания, душный аромат которых так ценился в модной любви, вызывали в Ольге только отвращение. С ней приходилось быть самим собой, и Бестужев был счастлив открыть в ее чувстве к себе полнокровность и здоровый дух, не тронутые искусственным воспитанием. Иногда он вспоминал отца, Александра Федосеевича. Не то же ли самое происходило с ним, когда он решил жениться на нарвской мещанке Прасковье Михайловне? В минуты таких воспоминаний Ольга казалась ему бесценной находкой — менее, чем просто любовница, но неизмеримо более, чем друг. Целуя девушку, он говорил от всего сердца:

— Оленька, невеста моя…

Грубые шутки старого конфидента всех бестужевских романов в Дербенте, Жукова, странно тревожили Александра Александровича. Он не только не бахвалился победой над голубоглазой белошвейкой, но со смешной стремительностью старался обежать в разговорах эту тему. Положительно, Ольга не была для него тем же, что остальные женщины…

Вечером 23 февраля 1833 года Бестужев пил чай у Жукова. За чайным столом собрались живший внизу вместе с Бестужевым городской лекарь Попов, застенчивый и даже робкий молодой человек, штабс-капитан Корсаков и гарнизонный священник Демидович. Денщик Жукова Аксен Сысоев вошел и вытянулся у притолоки.

— Александр Александрович, пожалуйте к себе — девка бельецо принесла…

Лицо Жукова приняло цвет гранатового яблока. Он громко захохотал — не горлом и не грудью, а животом.

— Беги, дружище… Ай да Аксен! Ишь, как иносказательно объясняется…

Гарнизонный священник ухмыльнулся в бороду. Он был похож на кучера в рясе, угловатый и румяный.

Александр Александрович спустился вниз.

Прошло минут пятнадцать. За чайным столом Жукова было очень весело, когда болтовня вдруг оборвалась на полуслове: внизу глухо грянуло.

— Выстрел!.. С кем же это воюет Бестужев? Уж не ворвался ли к нему шальной татарин из немирных?

Жуков и Корсаков шагнули к двери и столкнулись на пороге с бледным Бестужевым. Он появился в комнате на одно только мгновение. Однако все слышали его дикие слова:

— Господа, несчастье… Ольга ранила себя… Погиб я…

Он повернул назад, за ним все ринулись вниз по лестнице. Жуков прихватил свечу. Багровые отсветы плясали по стенам. Толпой пробежали через комнату Попова. В дальней, бестужевской, горнице валялся на полу сроненный со столика шандал. На кровати Бестужева лежала Оленька Нестерцова и стонала:

— Помогите! Ой, смертушка…

Александр Александрович дрожащими пальцами расстегивал кофточку. Мысли его разбегались, как испуганное стадо баранов. Что случилось? Ужас!.. Погибель, погибель!.. Как радостно отвечала сегодня Ольга на ласки, как целовала его руки! Как резвилась! Он забыл про пистолет, всегда лежавший под изголовьем, а курок был взведен. Вот и след огня на подушке. Неосторожное движение и — выстрел.

Попов осмотрел рану.

— Пуля застряла в плечевой кости, там, где кость сия соединяется с лопаткой, — сказал он, поднимаясь с колен.

Жуков приказывал Аксену Сысоеву:

— Беги к коменданту, доложи о происшествии. Да гляди, чтобы духом…

Сысоев метнулся в растерянности, сделал круг по комнате и исчез.

— Это ты хорошо сделал, — заметил Корсаков Жукову, — пускай Шнитников наряжает следствие, а не Васильев.

Бестужев слышал эти отрывочные фразы, но то, что говорила Ольга, казалось ему сейчас важнее всего. Она пришла в себя после короткого обморока и, перебирая пальцами какую-то оборочку на окровавленной кофте, повторяла с закрытыми не то от стыда, не то от слабости глазами:

— Господа, как перед богом… Не виноват он, Александр Александрович… Резвилась я… Прыгала по горнице… Потом на постели прыгала… Подушку плечом двинула… Вот и все… А он, господа, у печки стоял, у печки… Не виноват он!..

— Милая Оленька! Живи лишь, живи…

Священник Демидович подошел к Бестужеву и деловито подмигнул.

— Сейчас ее отысповедаю я — крепче всех следствий будет показание перед престолом господа славы.

Через час явились следователи, назначенные майором Шнитниковым. Командир роты, в которой служил Бестужев, поручик Карабаков и городовой секретарь Тернов допросили Ольгу, Айсена Сысоева, Жукова, Корсакова, самого Бестужева.

24 февраля комиссия представила следственный материал коменданту. Показания всех свидетелей сходились между собою и с тем, что обнаружила сама комиссия, как только прибыла на место происшествия. Пистолет нашелся под изголовьем, следы выстрела были ясно видны на обожженных подушках. Показания раненой девушки и исповедовавшего ее священника уничтожали последние подозрения в том, что она была умышленно ранена Бестужевым.

26 февраля Ольга Нестерцова умерла от кровоизлияния в легкое.

В этот же день подполковник Васильев нарядил новое следствие. Для его ядовитого самолюбия было нестерпимо: дело о смерти Ольги прямо касалось солдата командуемого им батальона, а прошло мимо него, через коменданта. Началась бесконечная волокита, терзавшая Бестужева страхами и унизительными процедурами допросов. Жизнь становилась несносной до отчаяния. Работа не шла на ум. Жуков и Корсаков собирались уезжать из Дербента в конце мая, — что будет без них с Бестужевым? Он ходил бледный, худой, грустный.

Главнокомандующий барон Розен, просмотрев 31 мая и сопоставив материалы обоих следствий, решительно не нашел Бестужева виновным.

Прошло четверть века. Легенда об убийце Бестужеве еще жила в Дербенте. Александр Дюма, объезжая Россию в 1858 году, заскакал на Кавказ. В Дербенте ему рассказали трагическую историю давних лет, здесь случившуюся. Дюма потребовал, чтобы ему показали могилу Оленьки. Отыскали к югу от города камень с высеченной на нем розой, — могила не без секрета. Дюма присел рядом с записной книжкой, полузакрыв глаза. Во Францию поехали превосходные стихи:

Elle atteignait vingt ans — elle aimait elle ?tait belle.

Un soir elle tomba, rose bris?e aux vent,

Oh, terre de la mort, ne p?se par sur elle,

Elle a si peu p?se sur celle des vivants [91].

«Хочу дать образчик европейской критики: придрался к «Клятве при гробе» Полевого. Кончил». Так писал Бестужев брату Павлику в Тифлис 19 октября 1833 года.

Речь шла о большой критической статье, задуманной еще в прошлом году с целью высказать взгляд на природу романтизма в литературе. Растянутый и скучный роман Полевого послужил Бестужеву поводом к серьезной и сложной теоретической работе. Правда, под руками не было источников и материалов, но в голове давно уже залегли мысли, откипев и перебродив. «Клятва» Полевого — исторический роман. Последние годы принесли множество произведений, в которых разрабатывались исторические темы. Бестужев полагал, что причина этого явления ясна: «Мы живем в веке романтизма».

Но почему первая греть XIX столетия — век романтизма? Каковы те особенности эпохи, которые делают ее литературу романтической? Чтобы ответить на этот вопрос, Бестужев предпринимает большое дело — обзор всемирной литературы от народной поэзии кафров и чукчей до романа Полевого. Из «политического быта» народов и эпох Бестужев пытается вывести те условия, которыми определился характер их литературного творчества; в прославленных произведениях прошлого ищет он «политическую цель», общественную направленность, и без труда находит ее уже в комедиях Аристофана и вообще древних. Это стремление завоевать судьбу волей, чувство поставить на службу мысли он считает сущностью романтизма. Доказательства бегут к нему сами. Восточные сказки романтичны, так как в них «впервые простолюдины стали играть роли наравне с визирями и ханами». Из этих сказок впервые выглянул народ, как занимательное действующее лицо, — тот самый народ, который дворяне еще «водили в ошейниках, будто гончих, и ценили часто ниже гончих», — и это — романтизм. Мещанские авторы эпохи, в которую родилось и подняло голову третье сословие, с их комедиями, сатирами и эпиграммами, высмеивавшими вельмож и дворян, — подлинные романтики. Классицизм возник из Ренессанса и должен был, по смыслу вещей, служить романтизму, но попал в руки французских академиков, считавших природу демократкой, и оказался заживо замуравленным под башнями дворянских замков и монастырей. Однако движение жизни не ушло под землю, и ключ романтизма пробивался в гениальной Шекспировой драме.

Восемнадцатый век — потерянный век для русской литературы. Подражательность в политическом и общественном быту ее губила, прививая ей яд ложноклассического «миндального молока». Державин положил первый камень русского романтизма не только по духу, но и по дерзости образов и новости форм. В Пушкине русский романтизм окреп, вышел на широкую дорогу гордой самобытности. Пришло такое время, когда писатель не может не быть романтиком, если хочет сохранить молодость души и ума. Эта молодость — эквивалент любой эстетической теории, которая взялась бы объяснять романтизм с точки зрения приемов творчества. В ней разгадка миросозерцания, а следовательно, и сущности художественных взглядов писателей. Вот Марлинский. Почему в своих исторических повестях он романтик? С величайшим беспристрастием на этот вопрос о самом себе Бестужев отвечает так:

«Исторические повести Марлинского, в которых он сбросил путы книжного языка, заговорил живым русским наречием, служили дверьми в хоромы полного романа».

Марлинский — романтик, как и все, кто поймет, какие богатства духа таятся в натуре русской.

Для всего, что сказал Бестужев в своей статье, теперь нашлись бы неизмеримо более точные слова; многое звучит, как аксиома, наскучившая в повторениях. Самые мысли эти, связанные автором по всем суставам идеалистической вожжой, сегодня бесконечно далеко ушли вперед по столбовой дороге исторического материализма. Но сто двадцать пять лет назад, когда писалась эта статья, и мысли и слова ее звучали так бодро, свежо, задорно, как ни в одной из критических русских работ, появившихся раньше. Она была напечатана в августовском номере «Московского телеграфа».

«Уверенность в неподвижность моего жребия не охладит моего усердия к службе, ни любви к отечеству, но за то она, лишая меня завтраго, уничтожает помаленьку и мое сегодня; даже в самой словесности она не редко делает меня работником, когда бы я мог быть художником… Да, Фаддей, нравственное положение мое незавидно…» [92]

«Вообразите себе мое положение: я не могу жить ни со стариной, ни с новизной русскою, я должен угадывать все на все! Мудрено ли ошибиться?.. Для Руси невозможны еще гении: она не выдержит их; вот вам вместе и разгадка моего успеха… Знаю себе цену и как писатель знаю и свет, который ценит меня… вот почему меня мало радует ходячесть моя… Враждебные обстоятельства мешают мне жить, не только писать» [93].

Так писал Бестужев в самый разгар своей славы. Трезвость взгляда равна беспристрастию, а беспристрастие исполнено горечи отравленного самосознания. После смерти Ольги Нестерцовой и отъезда Жукова и Корсакова, под жесткой ферулой бурбона Васильева, в городе, кишевшем сплетнями и обидными намеками, жизнь была страданьем и любимый труд каторгой. Бестужев слышал много хорошего о недавно назначенном командире Куринского пехотного полка полковнике Клюки фон Клюгенау, Это была фигура романтическая в полном смысле. Да и Куринский полк постоянно бывал в делах — для разжалованного находка. Александр Александрович просил брата Павла похлопотать в Тифлисе о переводе в Куринский полк. Обещали. Просил Клюки, он не был против. Дело ладилось.

В июне приехал в Дербент полковник генерального штаба Гене. Его задачей было снять кроки Табасаранских гор. Полковнику не хватало знания татарского языка. Бестужев сумел прихвастнуть свободным разговором по-татарски, и Гене выпросил его у Васильева к себе в конвой. 15 июня выехали из Дербента и целый месяц таскались по табасаранским трущобам. Бестужев оказался очень полезным помощником полковнику и при самой съемке. Ездили, переодевшись татарами, что очень нравилось Александру Александровичу. Были в Кумыхе, слушали воинственные песни аварцев, наблюдали горские нравы и в буйном пьянстве пирушек и перед лицом жестокого деспота Аслан-хана казикумыхского. За месяц Бестужев присмотрелся к горцам и заметил много такого, о чем понятия не имели русские военачальники. Ястреб, ружье, водка и жены — вот все, что интересовало любую ханскую ставку. И этим людям помогают русские и за них держатся. Среди ропота горных речек, в водопадах света, играющего на свежей зелени деревьев и яркой белизне снегов, в самом сердце радостнейшей природы, феодалы втаптывают в землю голодный народ. Как же не восставать отчаянным людям, на спинах которых черные лопатки бегают острыми углами, а ребра обтянуты коричневой кожей, словно остов палатки в дождь? Бестужев увидел живой общественный быт, со сложными внутренними отношениями, богатство и бедность, борьбу одних групп населения с другими, гнет и ненависть — Кавказ романов и тифлисских штабов оказался мифом.

«Трудно понять, — писал Бестужев, — как, живя рядом, можно иметь о соседях столь ошибочные понятия о политическом составе управы между горцами и о личности видных между ними людей» [94].

Впрочем, в Кассим-Кейте Александр Александрович принял от местного владетеля в подарок коня, и знатные горцы были без ума от его татарского языка, ловкости и смелого наездничества. В середине июля Гене и Бестужев вернулись в Дербент, где Александра Александровича- ожидало известие, свалившее его с ног: в «георгии» ему было отказано.

Лежачего били. Васильев запретил ехать с полковником Гене на новую съемку. Бестужев четыре дня пролежал в горячке, глотая меркурий… Поднялся, но ходил согнувшись от рези в животе. Васильев разрешил отправиться к горячим водам — на трое суток, не более. Подходили осенние смотры, предстояло маршировать по шесть часов стянутым. Бестужев совершенно упал духом. И в это время он получил от брата Павла письмо. Хлопоты о переводе из Дербента увенчались успехом. Но лучше бы не было этого успеха! Бестужев был назначен к переводу, однако не в армейский полк, а в другой линейный батальон, стоявший в Ахалцыхе. Игра не стоила свеч. Бросить налаженный жизненный обиход для того, чтобы, может быть, не найти приюта; завязывать отношения с новыми бурбонами, кланяться, пресмыкаться — для чего? Чтобы быть по-прежнему гарнизонным солдатом.

Васильев посчитал приказ о переводе за евангелие и принялся гнать Бестужева из Дербента. Зима была не за горами. Уже и по эту сторону гор чувствовались ее прохладные вздохи. У Бестужева не было теплой одежды для переезда.

Новая болезнь оттянула его отправку в Ахалцых, Больной лежал в лазарете. Лекари обещали продержать на койке до весны. Хоть это хорошо. Впрочем, медицина дербентского лазарета — дубовая кора да морская вода — была не для больных. Люди умирали дюжинами от желчной лихорадки. Брат Павел обещал прислать какой-то целительный медикамент из Тифлиса. Бестужев тяготил изможденным телом госпитальную койку и ждал.

Чем сильней подавлялась личность Бестужева, тем ярче била индивидуалистическая струя в его творчестве. Томительное настроение находило выход в создании произведений, каждое из которых как бы проектировало идеально воображаемую жизнь. Страшное существование рождало страстные характеры действующих лиц. Мулла Нур, герой одного из «Кавказских очерков», именно таков. Этот разбойник — носитель всех качеств правды и чести, живой укор обществу людскому. Самая исключительность его гражданского положения лишь вызывает в читателе гнев по адресу общества, вытеснившего из своего круга такого замечательного человека. «Кавказские очерки» Бестужева печатались в «Библиотеке для чтения» О. Сенковского, начиная с 1834 года, и имели громадный успех — прямое доказательство того, что и читатели Марлинского разделяли ощущение жестокой тягости неосмысленной жизни и стремились уйти из нее, подняться над ней. Захваченные сюжетом, всегда занимательным, полной грудью вдыхая аромат романтической небывальщины, читатели увлекались потоком красочных изображений, психологических тонкостей, резких противопоставлений, цельных характеров.

Вот уже чемодан и книги почтой отправлены в Ахалцых. 2 апреля — день выезда. Путь — через Кубу, Нуху, Тифлис. Накануне Бестужев ходил к морю прощаться; долго смотрел на кипучие синие валы, заключенные в песчаной тюрьме берегов; слушал стоны необозримой, бурно дышащей груди.

Армяне, татары, персы, русские — половина Дербента провожала Бестужева в далекий путь. Бестужева любили в ненавистном для него Дербенте. Его добрый и веселый нрав, хорошее знание татарского языка, грустная и непонятная для многих судьба — все это привлекало сердца и мысли дербентцев к изгнаннику. Верхом и пешком двигалась толпа провожавших за дорожной повозкой верст двадцать, до самого Самура. Палили из ружей в прозрачное небо, пускали ракеты, жгли факелы, били в бубны, пели, плясали… Каждый провожал по-своему. Но когда повозка стала осторожно опускаться к Самурской переправе, вся эта разноцветная толпа закричала, завизжала, завыла:

— Прощай, друг Искендер-бек! На пути твоем, Искендер, лежат наши пожелания. Прощай!