Закат
Закат
Закат выдался долгий: состарился Румянцев раньше срока, а жил, по тем временам, до глубокой старости. Граф почти безвылазно пребывал в своём имении Ташань под Киевом. Там он построил дворец, но для своего личного проживания выбрал всего две комнаты. Из многих имений, принадлежавших ему в Малороссии, излюбленными считались Вишенки с Черешенками. Дворец в Вишенках тоже напоминал романтическую крепость — туда Пётр Александрович наведывался куда чаще, чем в шумные города империи. В Вишенках он выстроил весьма вычурные резиденции, которые названиями да и архитектурными мотивами напоминали ему о миновавших походах: Молдавский дворец, Турецкий дворец, Готический дворец и Итальянский. Среди авторов этого великолепия называют архитекторов Василия Баженова и Максима Мосципанова — украинского зодчего, которого Румянцев привечал.
Во время своей знаменитой поездки в Новороссию в 1787 году Екатерина гостила у Румянцева в Вишенках — и Готический дворец построен был специально для императрицы. Румянцев тогда пустил в ход всё своё красноречие, чтобы заманить к себе венценосную путешественницу. Он уже тогда не любил приезжать в Петербург — а в обжитой Малороссии рассчитывал на высочайшее внимание. Не стыдно было принимать Фелицу в этой усадьбе: Румянцев всё строил с царским размахом, хотя, как отмечали современники, без кричащей, вульгарной роскоши.
Уже не просто любимым, но почти единственным его занятием стало чтение книг — смолоду на это вечно не хватало времени. Ласково похлопывая по корешкам, граф приговаривал: «Вот мои учителя». Чему же учиться, когда все сражения уже выиграны?! Сказывали, что частенько он одевался в простую одежду и, сидя на пне, ловил рыбу — как обыкновенный крестьянин или отставной ветеран. И не променял бы тихую рыбалку на придворную шумиху. «Блажен, кто менее зависит от людей… И чужд сует разнообразных».
Однажды приехали к нему гости, они долго искали в саду знаменитого героя и, случайно встретив старика, обратились к нему с вопросом: «Где бы найти сиятельного графа?» Румянцев ответил задумчиво и доброжелательно: «Вот он. Наше дело города пленить да рыбу ловить».
Жилище Румянцева отличалось богатым убранством, но в тех комнатах, где фельдмаршал обитал, стояли простые дубовые столы и стулья. По этому поводу он говорил: «Если великолепные комнаты внушают мне мысль, что я выше кого-либо из людей, то пусть сии простые стулья напоминают, что я такой же простой человек, как и все».
Принято считать, что философское, даже сентиментальное отношение к войне Румянцев проявлял и до своего ухода с исторической сцены. В любимой многими книге «Анекдоты, объясняющие дух фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского» есть история под названием «Достопамятные слова человеколюбивого Румянцева»:
«…Всеобщая радость является во всем Российском войске, и веселые лица приветствуют победителя Румянцева. Но сей мудрый герой обнаруживает уныние и, по-видимому, совершенно чуждается радости, произведенной победою. Один из друзей, окружавших Задунайского, спрашивает его, почему не разделяет он всеобщего веселия при столь славном поражении неприятеля. В то время граф Румянцев говорит ему: “Посмотри на сии потоки струящейся крови, на сии тела, принесенные в жертву ужасной войне. Как гражданин сражался я за Отечество, как предводитель победил и как человек плачу”. Сии слова, сказанные в первую минуту восхищения, производимого победою, делают Румянцева мужем истинно великим».
Думается, что среди опытных полководцев нет ни одного, кто хотя бы раз не испытал подобных мыслей. Но подчёркивать именно этот настрой Румянцева стали во времена карамзинские, во времена сентиментализма.
В поведении старика видели хандру, но, быть может, он познал какие-то новые для себя, несуетные истины и обратился к Вечному как молчаливый собеседник. Всегда он был непрост, Пётр Александрович Румянцев. Когда его привлекали к делам государственным и армейским — он снова умело действовал, правда, отныне — исключительно в кабинетном стиле. Бегать ему давненько не по силам было. Болезни смолоду преследовали фельдмаршала, раньше ему удавалось их скрывать — и товарищи по оружию принимали Румянцева за богатыря. Обманчивое впечатление!
Человек создал одежду, чтобы прикрывать срамоту, и хороший тон — чтобы скрывать нутряную правду. Для Румянцева это правило не было секретом, но не вызывало энтузиазма. В армии — другое дело, там чаще всего ты действуешь в системе «личность — коллектив», там искренность не всегда вредна, а зачастую и полезна. Так же — в общении между друзьями, соратниками или в семье.
В политике другой уровень ответственности, личное следует отбросить — и общение происходит на уровне двух (или более) сложных систем, в каждой из которых хватает внутренних противоречий. Самое глупое и безответственное в таких условиях — щеголять искренностью. Погубишь корабль за милую душу!
Все завоеватели, начиная с древнейших времён, и даже самые бескомпромиссные и нелицемерные из крупных политиков выдвигали дружелюбные лозунги для народов, которые намеревались покорить. А как иначе? Уж если ты собрался кого-то ударить — не следует его ещё и громко проклинать, а тем более нельзя плевать в поверженного врага. Если ударил вежливо — когда-нибудь вы ещё сможете посотрудничать и — кто знает? — возможно, ещё будете полезны друг другу. Сжигать мосты — непрактично. Румянцев приметил, что некоторые из его молодых товарищей проявили тягу к этой политической грамоте. Для них эти осторожные шахматы — в удовольствие. Полководец тут же набрасывает план: с помощью Завадовского можно незримо присутствовать в Петербурге. Не утруждая себя придворной кутерьмой, Румянцев издалека сумеет следить за толкотнёй на российском Олимпе.
Это не шпионаж. Возможно, у Румянцева имелись и настоящие шпионы, платные агенты, но у них масштаб помельче. А такие, как Завадовский, — друзья, ученики, представители неформальной партии Румянцева. Не пешки, но фигуры. И они относились к Петру Александровичу с ученическим почтением, которое не иссякало ещё и потому, что граф Задунайский умел и материально заинтересовать друзей… Он знал цену рублю и умел инвестировать — в том числе и в союзников. Разумеется, косвенным порядком.
Думал он использовать и ретивого Григория Потёмкина, но быстро понял, что у этого генерала размах царский. Он быстро перетянет на себя одеяло, всех проглотит и костей не оставит. Таланты Потёмкина Румянцев разглядел, но разглядел и честолюбие, которое мешало двоим полководцам объединиться для прочного политического союза.
Самым крупным и надёжным политическим приобретением Румянцева стал Александр Андреевич Безбородко, в котором полководец сразу разглядел небывалого царедворца, дипломата, управленца. Ну кто ещё способен ужиться подряд — с Румянцевым, Екатериной и Павлом? Аттестуя Безбородко императрице, Румянцев сказал: «Представляю вашему величеству алмаз в коре. Ваш ум даст ему цену». Александр Андреевич поверхностно знал многие языки, но чисто говорить по-русски так и не выучился. Его малороссийский говор на все лады обыгрывали острословы, да и императрица посмеивалась, но Безбородко знал: пока он трудится энергично, пока не потерял нюх и хитроумие — он незаменим. Второго Безбородко под рукой у императрицы не имелось.
Из любого щекотливого положения он мог выйти с положительным сальдо — и для себя, и для патрона, и для государства. Прыткому малороссу понадобилось немного времени, чтобы стать незаменимым сотрудником государыни. Он стал достаточно сильным, чтобы забыть первоначального благодетеля, но Румянцев всё ещё был притягателен для Безбородко. В этом одна из загадок фельдмаршала: он умел управлять людьми и на расстоянии — причём личностями выдающимися! Что это — уникальные лидерские качества, ореол победы, фамильное обаяние? Или своеобразное родство душ с братьями по оружию?
Вот, например, Гаврила Романович Державин никогда не был ни сотрудником, ни соратником Румянцева. Но и он подпал под обаяние графа Задунайского — ещё когда служил в лейб-гвардии Преображенском полку в чине подпоручика. Гвардейские легенды о Румянцеве создали в воображении поэта образ идеального воина, мудрого политика, бескорыстного дворянина, преданного престолу и Отечеству. В стихах Державина Румянцев предстаёт как идеал просвещённого полководца, как современный Велизарий. Позже, когда Державин войдёт в силу, они познакомятся, но не сблизятся. Восхищаться графом Задунайским Державин не перестанет — даже изведав сухость стареющего полководца.
Никогда не разочаровывался в Румянцеве и строптивый Сумароков, не раз упоминавший полководца в стихах. В просвещённой среде критиковать Румянцева считалось дурным тоном, а это пострашнее политической цензуры. Дело в том, что Пётр Александрович обладал кроме царских наград и неофициальной репутацией героя — его принято было считать недооценённым. Только некоторые вельможи и генералы знали, что как политик Румянцев далеко не безобиден, что он искушён и в политическом фехтовании, и в прямолинейных интригах. Правда, с годами всё чаще к политике граф относился апатично, но и впрямь считал себя недооценённым. Каждый политик — тройной агент и игрок вслепую на нескольких досках. А уж потомственные вельможи на этой игре столько собак съели, что ни о каком простодушии в политике и речи идти не могло. Так уж заведено в «публичной власти, отделённой от массы народа», — и, надо думать, эта система, при всех её пороках, долгое время была оптимальной для государства.
Заслуживают внимания и другие легенды о Румянцеве. Например, такая: «Многие напрасно обвиняли его в любви к деньгам и в излишней расчетливости. Частые жалобы, которые он подавал на своих арендаторов, не плативших ему, могли служить поводом к такому мнению; но кто может сказать, что эти жалобы были неосновательны? После его смерти были найдены многочисленные доказательства его благотворительности и щедрости. Пансионы, которые он платил втайне неимущим семействам, доходили до 20 000 в год, и толпа бедных и несчастных, оросивших гроб его слезами, неопровержимо свидетельствует в его пользу и доказывает, что бедные лишились в нем благодетеля, покровителя и отца».
Когда силы возвращались — подолгу он сидел у реки, рыбачил, приговаривая: «Наше дело — города пленить да рыбку ловить… А раньше мы и воевать умели».
Взошедший на престол после смерти Екатерины император Павел Петрович с ненавистью выметал прочь всё, что связано было с давним заговором против его отца. Всё, что вызывало у него воспоминания о безбожном правлении матери. Лишь немногие екатерининские орлы сохранили влияние при Павле — и в число немногих счастливцев попал премудрый Безбородко, который, возможно, замолвил перед императором словцо за старого фельдмаршала. Павел и сам понимал, что к заслуженному полководцу, живущему вдали от столиц, нужно относиться милостиво. Помогло графу Задунайскому и давнее соперничество с князем Таврическим: в глазах Павла он оказался врагом Потёмкина. Знал Павел Петрович и о том, как приближал к себе Румянцева Пётр III, — и этот факт, возможно, оказался решающим.
Вряд ли Румянцев сочувствовал бы павловским военным преобразованиям, сведшим на нет военную реформу Потёмкина. Но в Ташань известия из Петербурга приходили не сразу, а Румянцев прожил при Павле считаные недели.
Фельдмаршал тяжело болел. Но и во дни недомогания он держал в руках нити управления армией на границе с Османской империей. Вот одно из первых писем фельдмаршала новому императору: «Я слагаю чрез сие к ногам вашего императорского величества мой всеподданнейший и обязанностимерной рапорт о войсках вашего императорского величества, что моей команде вверены были с всенижайшим донесением: что войски турецкие, по всем веры достойным уведомлениям, идут продолжительно чрез Молдавию и большей частию в Хотин и много артиллерии при себе везут. И недавно в Хотине бывшей полковник Бароций уверяет, что сия крепость сими толпами действительно наполнена». Очевидно, что автор этого письма — человек осведомлённый, активный, расторопный.
Император пожаловал Румянцеву чин полковника Конной гвардии. Но в это время Пётр Александрович уже с трудом передвигался. Император разделил войска на 12 дивизий (инспекций). Одну из них — Украинскую — в начале декабря вверили Румянцеву. Привычная для того миссия, знакомый театр военных действий и учений. Но Пётр Александрович об этом уже не узнает: на последнем дыхании время побежало ускоренно.
Павел настойчиво зазывал фельдмаршала в Петербург — чтобы приблизить, наградить его. Но в тот же день Румянцев написал императору и более личное письмо — о невозможности исполнять обязанности в связи с болезнью. Горькие строки — хотя и безупречные в смысле риторического стиля: «…Я чувствую всю великость всевысочайшей милости и доверенности, коих вы меня, всемилостивейший государь, по сему случаю удостоиваете в всевышшеи степени совершенства и сия чувствительность и моя всеподданнейшая благодарность суть уверительно над всякое ощущение и изречение. После сего убеждения, не уважая на мои малые и в возлагаемом деле точно потребные знания и способности, я бы не мог медлить ни одной минуты на увеществование той презелной ревности, с каковой я вашему императорскому величеству всегда служил и с моими крайнейшими силами служить желаю, и я смею уповать, что вы, всемилостивейший государь, отдадите справедливость сей истинной верности и ревности и припишите сию невозможность тому нешастному положению, в котором я чрез многие годы длившиеся тяжкие болезни действительно нахожусь и о коем вы, всемилостивейший государь, наимилосерднейше и наиснисходительнейше судить изволите».
В те дни в Ташани гостил младший Апраксин — к тому времени уже генерал-поручик. Румянцев говорил ему: «Все более боюсь пережить себя. На случай, если со мной будет удар, я приказываю, чтобы меня оставили умереть спокойно и не подавали мне помощи. Продолжение дней моих только ухудшит мое положение, если останусь немощным и разбитым, в тягость себе и другим. Прошу вас в таком случае приказать, чтобы меня не мучили бесполезно».
Дивизионный штаб-лекарь Ениш докладывал, что П.А. Румянцев «4-го декабря 1796 г. по полуночи в 7 часов пил кофе с сухарями, отправлял свои письменные дела и был очень бодр и весел, а в 9 часов параличный удар отнял у него язык и всю правую сторону тела, сила воспоминания и память от сего пострадали». Доктора суетились вокруг него — но граф уже не пришёл в себя и 7 декабря, как говорится, переселился в лучший из миров.
О последних днях Румянцева складывают величавые легенды. Апраксин вспоминал, что, не желая оставаться бессильным, после апоплексического удара он жестами запрещал врачам приближаться к нему, запрещал оказывать помощь. Чтобы не смели мешать приближению смерти. Четырнадцать часов, лишившись языка, он лежал на одном месте. Зрение осталось при нём — и фельдмаршал поглядывал на докторов внушительно и сурово — как умел. Тут уж даже авторитетный штаб-доктор Иван Миндерер ничего не мог поделать.
Румянцев и в последние часы, покуда не лишился чувств, демонстрировал властный характер. Но поделать уже ничего не мог.
В заключении медицинской комиссии тоже говорилось о сопротивлении знатного пациента: «7 числа в 6 часов пополуночи больной находится в том же положении, как вчера от нас донесено, чрез ночь и еще теперь мало можно приметить признаков воспоминания и, как теперь мы не имели уже причин опасаться сопротивления больного, хотя же недействительность системы нервов, к сожалению, и мало надежды нам преподавала, чтоб все наши труды были полезны, то, однако ж, вместно согласились, взирая находящиеся еще малые жизненные силы, следующее испытание к избавлению сего знаменитого мужа предпринимать приступили: дать ему довольное количество раствора соли виносурменной и также промывальное с уксуса и нашатырного спирта. Но так сие раздражение в больном не произвело никакой перемены, то повторяли мы еще с большим количеством соли виносурменной и чрез раздражение пера в горле старались произвесть возбуждение к рвоте; после сего, дабы дать помощь чревоподобной движение кишок, еще избрали клистер табачного дыма, и как напоследок мы оными не достигли своих предметов, то велели узвар табачной к тому намерению промывательное поставить и сие несколько раз повторять, но и оное не произвело желаемого действия, потом мы взяли прибежище к купоросному этеру с холодною водою, разженною в клистир поставить и пластырь из шпанских мух на живот положить; однако ж все сии наши старания не были в состоянии спасти сего высокого больного и исторгнуть его из челюстей смерти; ибо 8-го числа пополуночи в 9-ть часов и три четверти скончался он спокойно».
Не сумел Румянцев толком послужить ни отцу — императору Петру III, ни сыну — императору Павлу Петровичу. Как будто получил предназначение: служить победно только императрицам, прекрасным дамам. К их ногам бросал прусские и турецкие трофеи, их славу приумножал, проливая кровь.
О последних хлопотах по умершему мы узнаём из письма младшего Апраксина генералу Прозоровскому. Особенно впечатляет начало эпистолы — удивительно искреннее: «К сожалению целого отечества, генерал-фельдмаршал граф Петр Александрович Румянцев-Задунайский сего утра в 9 часов 45 минут в вечность преселился. Письмо на имя покойного, полученное чрез нарочного курьера, вчерашнюю ночь проехавшего из Петербурга через Ташан, кое принял генерал-майор князь Дашков с объявлением, что курьер при вручении оного изъяснил, что он имеет приказание, отдавши здесь, не мешкать ни одного часа и ехать в Тульчин с другими письмами к графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому, вашему сиятельству подношу; в последних часах болезни фельдмаршала по моему извещению прибыли киевский губернатор Милашевич, генерал-майор князь Дашков и комендант переяславский Фок, а сию минуту нечаянно и генерал-майор Шошин приехал явиться, который через меня и просит дозволения у вашего сиятельства через несколько времени при теле остаться для отдания последнего долга».
Император Павел — при всей его непредсказуемости — к смерти фельдмаршала отнёсся почтительно: объявил трёхдневный траур «в память великих заслуг фельдмаршала Румянцева перед Отечеством». Сам был скорбен в эти дни. Соответствующим образом вели себя и сановники: многие — искренне, другие — с оглядкой на монарха. Суворова ожидала опала, а потом — два блистательных похода, смертельная болезнь и новая опала. Всё это — за три с половиной года, прошедшие от смерти Румянцева до смерти Суворова.
Так проходит мирская слава — умер полководец, и, кажется, ничто в мире не изменилось. Небо не упало на землю. Фельдмаршал завещал, чтобы его похоронили в Киеве, в Лавре — и сыновья исполнили волю покойного. Есть исторический анекдот — не слишком достоверный, — в котором Екатерина при посещении Киева в 1787-м попеняла Румянцеву, что в городе маловато добротных построек. «Моё дело — брать города, а не строить их, а ещё менее — их украшать», — мрачно отшутился фельдмаршал.
Но киевляне долго помнили Румянцева как спасителя Подола — исторического района «матери городов русских». Подольские слободы расположены на берегу Днепра, у подножия холмов — и эти улочки по весне страдали от наводнений. Тогда и созрел план генерала Миллера — уничтожить Подол, а тамошние храмы отстроить заново на безопасном месте. Румянцев отверг эту идею, спас старинный район.
На несколько дней Киево-Печерская лавра превратилась в мемориал полководца: туда съезжались старые вояки, генералы, побывала на панихидах вся малороссийская аристократия. Хоронили победителя с подобающими воинскими почестями — стояли у могилы и седые ветераны Кагула.
Мы не можем увидеть своими глазами могилу Петра Александровича Румянцева — так обратимся к тем, кто бывал у надгробия фельдмаршала.
Откроем Бантыш-Каменского: «Прах Задунайского покоится в Киево-Печерской Лавре, у левого крылоса Соборной церкви Успения Св. Богородицы. Великолепный памятник, сооруженный старшим сыном его, не мог, по огромности, поставлен быть на том месте, но помещен при входе в церковь с южной стороны, где погребены два Архимандрита. Государственный Канцлер, с высочайшего утверждения, пожертвовал в 1805 году капитал, из процентов которого шесть особ военнослуживших получают каждый год по тысяче рублей, имея жительство в построенном для них доме. Они обязаны во время панихид, отправляемых на память Фельдмаршала, и церковного Соборного служения, окружать его могилу. Их избирает ныне Дума Военного ордена Св. Георгия». Так было, пока не пришла в древний город большая война. В ноябре 1941 года Успенский собор взорвали, а вместе с ним — и могилу великого полководца.
Румянцев стал первым нецарственным героем России, удостоенным памятника. Император Павел I воздал полководцу высшие посмертные почести: в центре столицы, на Марсовом поле, был воздвигнут обелиск «Румянцева победам»: «На сооружение в память побед генерал-фельдмаршала Румянцева-Задунайского обелиска, предполагаемого быть на площади между Летним садом и Ломбардом, повелеваем исчисленную сумму 82 441 рубль отпускать в распоряжение нашего гофмаршала графа Тизенгаузена, сколь он ея когда потребует». Обелиск получился вполне капитальный. Мраморный пьедестал обелиска украшен барельефами с изображениями воинских доспехов, бронзовыми венками и гирляндами. Общая высота гранитного обелиска, который увенчан бронзовым шаром и сидящим на нём орлом, составляет более 21 метра. На пьедестале памятника имеется надпись: «Румянцева победам». Над проектом работал Винченцо Бренна — художник и архитектор, немало творивший для Гатчины.
Много раз обелиск переносили — и первым, кто потревожил его, оказался Александр Васильевич Суворов. Когда на Марсовом поле ставили памятник графу Рымникскому — обелиск в честь графа Задунайского перенесли на другой конец площади, к Мраморному дворцу. В 1818 году обелиск вторично перенесли, и его новое местоположение стало именоваться Румянцевской площадью. Что ж, место избрали со смыслом: здесь, на Васильевском острове, прежде располагался плац, а неподалёку — дворец Меншикова, в котором располагался Кадетский корпус, альма-матер фельдмаршала. Уже в 1860-е годы вокруг обелиска разбили Румянцевский сад — одно из незабываемых мест Петербурга.
В записках Льва Николаевича Энгельгардта (будущего генерал-майора, который переживёт многих современников) есть интересный эпизод — разговор со старым гренадером, ветераном разных кампаний — вскоре после смерти Потёмкина:
«Проезжая квартиры старого Екатеринославского полка, заехал на квартиру унтер-офицера, чтобы он нарядил мне две перемены лошадей; нашел у него несколько старых гренадер, которые хотели было выйти; я их остановил и начал с ними разговаривать. Между прочим спросил: “Скажите, ребята, вы были 3-го гренадерского полка, всегда были при главной квартире славного нашего фельдмаршала (Румянцева. — А. З.) и были его любимым полком; потом также был полк сей при покойном светлейшем князе и также его любимым полком, в котором он был и шеф; один из них уже умер, а другой так стар, что, конечно, никогда уже не будет командовать армиею; кого из них вы более любили?” Один гренадер отвечал: “Покойный его светлость (Потёмкин. — А. З.) был нам отец, облегчил нашу службу, довольствовал нас всеми потребностями; словом сказать, мы были избалованные его дети; не будем уже мы иметь подобного ему командира; дай Бог ему вечную память!” Тут он прослезился, отер свои глаза; но вдруг глаза его оживились, приосанился и сказал: “А при батюшке нашем, графе Петре Александровиче, хотя и жутко нам было, но служба была веселая; молодец он был, и как он, бывало, взглянет, то как рублем подарит, и оживлял нас особым духом храбрости”». Слова седого солдата дороже многих высокопарных оценок.
Старый солдат не солжёт. Всё-таки Румянцева уважали сильнее прочих. Жутко, но весело — такова служба у фельдмаршала, не любившего простоев и поблажек.
Таким он был, фельдмаршал Румянцев, хитрый политик, смелый стратег, проницательный тактик. Вертопрах и мудрец. Магнетический полководец. И — друг человеков, герой столетия, которое мы называем веком Просвещения. Александр Андреевич Безбородко — выученик Румянцева — говорил о тех золотых временах, обращаясь к молодым политикам: «Не знаю, как при вас будет, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела». После Румянцева империя ещё полвека — хотя и не без шероховатостей — будет демонстрировать молодые силы, а потом что-то сломается. Самодержавие не выдержит реформ, не выдержит скепсиса молодёжи и неповоротливого консерватизма стариков. Как не похож закат Российской империи на прорывные времена Румянцева. У побед одни рецепты, у поражений — другие. Где бы нам занять мудрости, чтобы в истории нам открывались пути к развитию, а не к деградации; к победам, а не к распаду?
«Победа» — вот главное слово в русской судьбе, в нашей истории. Об этом помнит Румянцевский обелиск на Васильевском острове, об этом помнят леса Восточной Пруссии и воды Кагула.
Москва, 2014