Глава первая
Глава первая
Мы переехали в новую квартиру осенью 1912 года.
В это лето — мне было 4 года — жили мы на Чёрной речке, на даче Фредерикса. И переезжали с квартиры на квартиру родители без нас. Мы знали, что в новом доме будет лифт. Новое слово. И играли мы в лифт так: на верхней ступеньке террасы стоял мой двоюродный брат Коля, гимназическим поясом с холодной бляхой перетягивал меня поперёк живота и поднимал наверх на балкон — это был лифт.
В это лето на дачу к нам приехала из Одессы тётя Оля Митрофанова. Красивая, высокая, весёлая. Её сын Алёша, лет шести-семи, и племянники Ваня и Коля Мунцы. И француженка Вани и Коли. Ваня был тогда толстым гимназистом лет 14–15.
Помню, что, подъехав на извозчике со станции, старшие мальчики перемахнули через забор прямо в сад. Потом Коля бросился в гамак и, раскачиваясь, задавал нам быстрые, деловые вопросы: «Качели есть?» — «Есть…» — «Шалаш есть?» — «Нет…» — «Надо построить!» Мы с Володей стояли, растерявшиеся, какие-то маленькие и чёрные, загорелые, перед этим розовым голубоглазым мальчиком в гимназической летней форме с хорошеньким веснушчатым носиком.
Недалеко от нас жили Фомины. Скромная, бледная девочка Идочка и ясноглазый мальчик с волосами ёжиком — Игорь. Они приходили к нам, но я их дачи не помню.
Этим летом на мамины именины (как и многие, многие годы после) с утра сюрпризом развешивалась на бревенчатой стене балкона огромная буква «М» из гирлянд брусничных листьев.
Мама всегда вставала поздно. И в этот день она выглянула из окошка своей спальни во втором этаже, поздоровалась со мной и спросила, не холодно ли мне. Я сказала: «Нет». — «А что ты делаешь?» Я сказала: «Гвоздики подаю». И сама пришла в ужас: какие гвоздики? Ведь это же сюрприз, а я его выдаю! Но мама ничего не поняла.
Ещё было в этот день смешное: в конце нашего сада был домик сторожа. И оттуда неожиданно появились два дружных поросёночка, очень весело, помахивая ушами, семенящих прямо к нашей даче. «Лина, Лина, к тебе визитёры!» (Так, конечно, могла пошутить только младшая сестра, тётя Оля.) Для гостей было рановато, но я как сейчас вижу мамину светскую улыбку, с которой она появилась в дверях балкона, и её разочарование и даже обиду.
Потом ещё в то лето родители привезли Володе на именины костюм индейца — пёстрые перья на голове и вокруг пояса. Ваня, Коля и Володя тут же исчезли. Через некоторое время вхожу в комнату мальчиков и вижу: Вовочка стоит в этом костюме, пытаясь улыбаться: бледный, зуб на зуб не попадает, а Ваня и Коля не торопясь усердно расписывают его акварелью, имитируя татуировку — с ног до головы. Вовочка терпит.
Алёши Митрофанова я в это лето почти не помню, если не считать рассказа о том, как под конец лета в азарте игры в казаки-разбойники он вылез на крышу и пополз по самому коньку с опасностью для жизни — и к восторгу всех старших мальчиков. А дача Фредерикса была очень высокая!
И ещё два воспоминания, позорных для меня.
При даче была маленькая рыжая собачка типа таксы. А я тогда ещё боялась собак. И из-за меня эту несчастную собачку держали на привязи. Но вот раз, когда я «играла» в крокет, появилась развесёлая таксочка на площадке. Я с визгом бросилась наутёк, зацепилась за мышеловку, полетела, и — боже, какой был рёв! Это — одно.
Второе. В конце лета. День нашего отъезда с дачи. Сырой, унылый день. Фрушка (наша милая весёлая фрейлейн), сердитая, обходит весь сад, собирая разбросанные игрушки, и ворчит по-немецки на нас, детей. А я плетусь сзади и гужу ябедным голосом: «Das sind die Knaben, das sind die Knaben…[4]»
И самой противно.
Итак, осенью мы въехали в нашу новую квартиру, где мне суждено было прожить всё детство, юность, своё первое замужество, вернуться снова сюда во время блокады и отсюда покинуть навсегда Ленинград.
Мы все очень полюбили нашу квартиру, с самого начала: светлая, радостная! Может быть, после квартиры в доме Елисеева, мрачноватой, в Волховском переулке.
Теперь адрес наш был: Большой проспект Васильевского острова, дом 50, кв. 9.
Подъезжая на извозчике к дому, мама неизбежно говорила: «Извозчик, голубчик, налево, к фонарю». А я добавляла: «5-й этаж на лифте». Очень мне это казалось остроумным.
Дом принадлежал некоему генералу Демидову. Помню его и его жену. Он скромный, благообразный, а жена — пышная красавица. Вижу её — в кружевной огромной летней шляпе (говорили, что она раньше служила прислугой).
С самими владельцами жильцы дома только любезно раскланивались, а для деловых отношений существовал некий Матвей Иванович, управляющий домом; персонаж резко отрицательный, с внешностью Распутина и препротивным выражением лица. Когда в нашей семье ссорились (а это бывало) и кто-нибудь из нас, детей, выпаливал злые вещи, прищурив глаза, говорилось сразу: «И, пожалуйста, не делай физиономии Матвея Ивановича!»
Демидову принадлежали и все старые дома вдоль проходного двора, выходившего на 16-ю линию через подворотню дома 13. Эта подворотня памятна мне по более поздним временам нашей юности, когда мы возвращались с вечеринок среди ночи: парадная заперта, дворника не дозвонишься, и мы пролезали на животе под железными воротами, подложив, что найдётся, на занозистые доски настила.
Наш новый дом был только что построен архитектором Косяковым (одним из братьев Косяковых, строителей Кронштадтского собора).
Перед домом был сад, как и у всех домов по Большому проспекту Только другие дома были за глухими заборами, а наш — за чёрной изящной решёткой. Впрочем, нас, детей, это совсем не радовало.
С этим садом связана масса воспоминаний. Игры, игры, футбол, коньки, а потом уже (без Володи) обожаемая мною лапта. Коньки — на маленьком самодельном катке, который мы сами расчищали, а поливал дворник.
В саду — все наши соседи, друзья детства: Беляевы, Пастуховы, Януши. Позже Павлухины… Спортивные игры приносил Володя из гимназии Мая, где была так хорошо поставлена физкультура, которая тогда, конечно, так не называлась, а называлась просто «гимнастика».
Сам Володя был очень спортивный. Всегда серьёзный, горячий, ужасно принципиальный. Смеющимся его как- то и не помню. Ко всему относился с увлечением и всерьёз. Мы с ним любили наши коньки — тщательно протирали их. Любили мячи, любили наши большие деревянные лопаты для снега (у меня чуть поменьше Володиной). Нет теперь таких!
Володя чертил дома проекты крепостей из снега, которые мы потом строили в левом садике у дома; противниками нашими были «немцы» в соседнем саду (в доме 52): мальчики Шмидты с тухловатыми глазами и оттопыренными ушками и Цоппе — «Цопка». Нам в голову не приходило, что фамилию Мунц тоже можно было считать немецкой.
Я всё старалась делать как Володя. Его идеалы были моими идеалами. И понятия о чести, благородстве, храбрости прививал мне, по-моему, только он. Я боялась его осуждения больше всего на свете.
Если моим идеалом был Володя, то Володиным спортивным идеалом был его соученик Тещанский-младший. «Тёща», как звали его в классе. Он вскоре ушёл из гимназии, и следы его утерялись. Однако через много лет (но ещё до войны 41-го года) Володя увидел на улице афишу, где была такая строчка: «Легкоатлетические состязания на приз имени Тещанского». Значит, не зря Володя так им восхищался и значит, Тёща погиб где-то безвременно. Но мне запомнилась эта семья по другому поводу: старший Тещанский был случайно застрелен из ружья своим товарищем. Володя со всем классом был на его похоронах. И мать убитого поцеловала убийцу своего сына. Это потрясло меня тогда и продолжает восхищать сегодня.
Рядом с нашим садом, справа, за высоким забором, был немецкий приют, девочки там носили красные капорчики. Они обычно забирались на вышку с их стороны и с завистью смотрели на наше веселье. Когда футбольный мяч залетал в их сад, мы хором кричали: «Кра-асные шапочки, бро-о-сьте мяч!»
Потом, когда была уже эра лапты — это было после революции, магазинов не было, и мяча для лапты у нас часто не бывало, — я вязала мячик большим крючком из тряпичных полос. Потом обшивала, наподобие теннисного, — мяч получался убийственно твёрдым, похожим на хоккейный, но вполне пригодным для лапты.
Во время войны 14-го года мы, конечно, играли «в солдат». Маршировали, учились строю и разным приёмам с винтовкой. У всех были ружья.
Однажды прямо против нашего дома перед отправкой на фронт святили лошадей Финляндского полка. Священник шёл вдоль ряда и брызгал святой водой. Лошадей держали под уздцы, они фыркали, приседали и пятились, а мы стояли, выстроенные в наших воротах, сделав «на караул». Никто не помнит, чтобы святили лошадей, а я это вот видела!
На 19-й линии, между Большим и набережной, были казармы Финляндского полка. Отец наших друзей Янушей — Анатолий Вячеславович — был офицером этого полка.
По ту сторону Большого, на углу, была часовня. У этой часовни своя история. После революции сначала там проходили частные уроки закона Божьего. Преподавал отец Фёдор Разумовский, молодой и иконописный. Учеников помещалось человек 8-10. В заднем ряду Нина Павлухина и Никита Фролов держали друг друга за руки, считая, что этого никто не видит. Отец Фёдор посмеивался. А потом отец Фёдор бросил свою профессию, и я тогда впервые услышала от мамы слово «расстрига».
После этого там был цветочный магазин. Потом фотография. Именно туда повела мама в начале войны 1941 года Сашу и Леночку сфотографироваться вместе. Куда-то разметёт их война? Когда увидятся?
А тогда, когда часовня была часовней, за ней находилась домовая церковь Финляндского полка, куда нас, детей, всегда водили и где были мои первые заутрени. Часть церкви, поближе к алтарю, была отделена от остальной деревянной загородочкой.
В этой «чистой» части люди стояли раздетые, без пальто. А за перегородкой — в пальто, платочках и шинелях. Так, по-видимому, отделялись прихожане-офицеры и их семьи от нижних чинов.
Девочки Януш, Ира и Нина, всегда с синими бантами в косах и на голове, стояли с братом и мамой у правого клироса. Я смотрела на них и думала: вот они молятся, чтобы их папу не убили на войне. Его не убили, но контузили, и у него до конца жизни всегда болела голова.
Однажды против нашего дома со мной чуть не произошла беда. Мы стояли с мамой на той стороне, ждали, чтобы перейти Большой, к дому; а слева от нас маршировала рота солдат. Вдруг я решила перебежать улицу перед их носом. Перебежала, а за солдатами оказалась жёлтая почтовая коляска. И я угодила прямо под лошадей. Помню над собой серые лошадиные животы и кругом много пляшущих копыт. Но я оказалась цела и невредима, и мама тут же повела меня в часовню на углу, чтобы поставить свечку.
Я упомянула заутрени. Не сама заутреня была особенной. Хотя помню свет и жар от свечей и нарядных людей в церкви. А вот необычно и замечательно было то, что тебя будят среди ночи и ты напяливаешь на себя бельё и чулки на теплые, но ещё не выспавшиеся ноги, и моешься как- то не так, как по утрам. Тебя наряжают, завязывают парадный бледно-розовый бант (всегда где-то сбоку-сзади, по маминому вкусу). Тебя слегка знобит. И непривычно пахнет ночная улица. И ты перепрыгиваешь через прозрачные лужи и ручейки по булыжникам и по плитам тогдашних петербургских тротуаров, — да и не «тротуары» вовсе это называлось, а «панели»!
Напротив часовни, с нашей стороны улицы, находился мой первый кинематограф. По вечерам зажжённые электрические лампочки образовывали по дуге слово «ЛОТОС». Чудо рекламы! Не надо ведь забывать, что невысокие фонари наших улиц были газовые и зажигал их в сумерках человек с лесенкой, чиркая спичкой.
А в начале голода, году в 17-18-м, две предприимчивые дамы открыли в этом доме столовую, называлась она «Первая гигиеническая столовая». В одной из комнат квартиры на втором этаже были расставлены столики разных домашних фасонов под белоснежными скатертями, и чья- то племянница, Вера — блондинка с отсутствующим подбородком, — молчаливо и поспешно бегала с подносом. Основной запас продуктов в столовой были сельдерей и петрушка. И всю жизнь эти запахи мгновенно воскрешают в моей памяти эту Веру, совершенно прозрачные и пустые супы и крошечные порции второго. Но всё было очень гигиенично. И пусто.
В годы НЭПа в этом доме была частная булочная и пекарня. Я бы забыла это, но запомнились её хозяева, отец с сыновьями: трое мужиков, обсыпанных мукой, и все трое похожие на обруселого Зевса — с прямыми широкими носами.
Промелькнул НЭП. А булочная, пережив всё: и карточки, и сытые годы, и блокаду с её крошечными кубиками хлеба, до сих пор всё булочная!
В середине нашего сада росла старая берёза, а кругом, вдоль дорожки, были посажены чинные молодые тополя. Благоухали эти тополя восхитительно, наполняя незабываемым запахом наши комнаты, а вернее, просто всю мою юность, когда белые ночи вошли в мою жизнь как нечто неотъемлемое, вместе с ночными зубрёжками, работой и вечеринками.
Тополя росли очень быстро, скоро переросли берёзу На одном из этих деревьев я прочла впервые «Войну и мир», сплетя себе какое-то подобие сиденья. Это дерево стоит до сих пор — я могу его отыскать. Хотя садов давно уже нет, всё превратили в широкие бульвары. И переименовали Большой в проспект Пролетарской Победы. Так долго назывался он официально, и только после последней войны вернули ему его старое название.
Правда ли, что на Васильевском острове всегда жило много немцев, или не так это, но в нашем доме их было много, или, во всяком случае, было много семейств с иностранными фамилиями. Из двенадцати квартир я помню: Хейнбергеры, Фон-Паркау, Каррек, Штирены, Винклеры, Мунцы — и только две русских фамилии: Беляевы (наши двоюродные братья Кира и Кадя) и Добровольские. Ещё внизу жил мальчик немец Лёва, который уехал в 14-м году в Германию. Он мне очень памятен: у него был детский красненький автомобиль! Когда я садилась кататься, он снимал с сиденья и галантно брал под мышку кожаную подушку вишнёво-красного цвета, чтобы мои ноги доставали до педалей. И шёл рядом преувеличенно деловым шагом. С тех пор я всю жизнь мечтаю о вишнёвой машине. Любила свой кожаный пенал, сумочки — а вот такой машины всё нет!
У этого немца Лёвы я впервые увидела валенки. Ведь тогда же их никто в Петербурге не носил! Даже дворники ходили в русских сапогах. И я всё расспрашивала Лёву: неужели их надевают не на ботинки?
Парадная дверь нашего дома. С ромбовидным стеклом. Нет этой двери. Потом — несколько ступеней, и слева серый камин. Не знаю, сохранился ли он? В этот камин много позже Володя запихнул кепочку свою, которую его заставляли взять в Москву, а он не хотел. Ехал он от «допризывников» на первый физкультурный парад, году в 20-м. Ей-богу, странно, но я помню, что проделал он всё это путешествие в трусах! Лето было, правда, очень жаркое.
И был урожай яблок. Ходила такая острота: «Что общего между Советской Россией и раем?» — «И тут и там ходят голыми и едят яблоки». До армянского радио ещё было очень далеко… остроты были примитивные.
Слева, под парадной лестницей, — швейцарская. Тощий швейцар, фуражка с золотым околышком. У него дочь Надя, в очках, образованная, хромая, типа курсистки с явным комплексом неполноценности, сказали бы сейчас.
Потом — лифт. С красной бархатной скамеечкой. Мы, дурачки, посадив маму в лифт, неслись с ним наперегонки по лестнице на 5-й этаж. И поспевали. А после революции лифт стал. И заработал лишь после войны в 45-м году, когда, по-видимому, он перестал уже казаться буржуазной затеей. Но нас там уже не было.
В квартире было шесть комнат. И с каждой из них связаны свои воспоминания. Так, переходя от одной к другой, буду я писать дальше.