II. Теплушка
II. Теплушка
И началось наше страшное путешествие в теплушке.
Было так тесно, что спать лёжа можно было только по очереди. Мы устроились направо от двери. У Сашеньки был страшный ожог на руке — я всё смотрела, не загрязнился бы (он ошпарился чаем ещё в Ленинграде, и, пока я расстёгивала рукавчик, тут и ожгло, повыше от запястья). А у меня пальцы были порезаны пилой (пилила на кухне дрова для печурки, и пила дважды соскочила, и два параллельных шрама так и остались по сей день).
Горшочки — мамин и Сашин (пластмассовый) — ехали в двух мешках всё из той же чёрной клеёнки. Ловко мы всех надули! Публика была мерзкая по злобе. Особенно издевались над моим отношением к маме: «Мамочка! Ха-ха! Мамочка!» А забота о Саше казалась им естественной. Это всё были люди, каких мне не приходилось встречать раньше/ Я думала: где же они жили, такие, в Ленинграде? Мужчин совсем не было. В основном это были женщины, бабы, мало детей. Не столько истощённые блокадой, сколько озверевшие. И ехали мы всего 17 дней.
Публика понемногу убавлялась. Эшелон шёл на юг, в Кисловодск, то есть прямо к немцам угодили бы! Но я твёрдо хотела к Ольге Олейниковой, на станцию Платоновку, под Тамбовом. А для этого надо было сделать пересадку в Мичуринске (бывшем городе Козлове). Мама умоляла: «Будем фаталистами! Поедем на юг». Ей хотелось тепла.
Что же было в пути? Проезжали мы Орехово-Зуево (значит, очень близко от Москвы). Кстати, везла я из Ленинграда только две книжки: поваренную книжку «Кухарка за повара» (такая маленькая, единственная в мамином хозяйстве) и атлас СССР — Яшин (есть у меня и теперь).
Проезжали Ярославль. Тут я рано утром, только прибыли, помчалась в город искать Володю, который, я знала (откуда знала?), лежал в госпитале, снятый с поезда.
Ещё только начали ходить трамваи, я поехала в центр. Но какой-то добрый человек, узнав, что я «с эшелона», сказал: «Как? Вы из эшелона? У вас там дети? Немедленно возвращайтесь в вагон! Никого не ищите! Вы не знаете, сколько народу каждый день отстаёт от своего поезда!» И я вернулась.
Не помню, как встретила меня в этот день Ляля, но часто, встречая меня у вагона, она стояла вся в слезах от страха, что я не приду, опоздаю (на Ляле было серое зимнее пальто и серая кроличья остроконечная шапочка с ушами. Вся — серенькая, как и её глаза).
На станциях вдоль всего пути у окошечек касс были наклеены бесконечные записки-объявления: «Лёню, Машу и Колю Козловых разыскивает их мать М. К. Козлова», «Оля и Николай Фёдоровы ищут свою мать Фёдорову…» и т. д. Так что моя поездка в Ярославль была действительно неразумна. Поезда не придерживались никакого расписания.
Где-то по дороге, на станции, у вагона, стояла женщина с куском хлеба (граммов 400) и предлагала хлеб тому, кто похоронит её мужа. Мы постояли с Лялей, глядя на хлеб, и помечтали заработать его так, но не решились. Как копать? Чем? Где? Успеем ли?
Были у меня с собой две вещи для обмена: табак и мыло. На одной станции я вошла в домик железнодорожника (стрелочника, наверное) с табаком и вдруг увидела в миске натолчённую горячую картошку с кожурой. «Что вы хотите?» — спрашивает он меня. «Вот это», — говорю, не в силах оторвать глаз от миски. — «Да ведь это курам приготовлено!» — «Ничего. Давайте мне». Так и перевалила к себе в котелок куриный обед. Как-то вечером приходит в вагон радостная Ляля: повезло! Какой-то человек на платформе дал ей варёную жилу белую, большую. Сосали, сосали мы её ночью, раздирали, жевали — а она ведь не жуётся… Эти два случая были уже после Козлова, когда ехали мы не в теплушке.
А в теплушке народу всё убавлялось, и люди становились всё добрее и добрее к нам.
Однажды днём я уснула. И вдруг меня соседки будят: «Тася! Тася! Бабушка осталась!» Вскочила — поезд медленно отходит от станции. Я бросилась к двери, смотрю влево, вправо и вижу: из последнего (или, во всяком случае, более дальнего) вагона высовывается, машет мне и «улыбается» мама, как белочка (почему-то помню это сравнение). Она не успела влезть в наш вагон. Вообще она, такая худенькая с сильными от природы руками, легко подтягивалась в вагон, не по возрасту и не по состоянию. На ней была (вдруг ясно вспомнилось) вязаная шапочка вертикально-полосатая. Таких много носили перед войной.
Несмотря на страшное истощение и на свои 65 лет, мама спокойно и безропотно переносила все трудности пути. Может быть, это спокойствие было просто полусознательное состояние, в которое она впала ещё в Ленинграде? Ведь даже я помню во время блокады постоянное ощущение нереальности всего происходившего. И всё-таки мама была пассивна, но мужественна.
Не то было бы с отцом! Я бы никогда не решилась пуститься с ним в такой путь. Папа был человеком привычки. Всегда подтянутый, физически и морально, он стойко переносил голод. Но лишить его привычных ему вещей — стакана воды рядом с изголовьем, утреннего мытья и т. д. — было бы немыслимо.
Скончался папа зимой в стационаре Академии художеств, куда лёг очень худой, но совсем здоровый. Помню, я провожала его туда, шла за ним и думала: «Даже сквозь шубу видно, какие худенькие у него плечи! Но как быстро он идёт». А он обернулся и, точно угадав мои мысли, сказал: «Pas mal pour vue?[18]»
Это было в конце января. А в ночь со 2 на 3 февраля его не стало. Его накормили там «гуляшом». А дома мы уже давно не видели ничего иного, кроме мазей из аптечки, на которых поджаривали кусочки хлеба.
Я навестила папу раза два. А потом слегла сама. В последний раз видела его Ляля.
На Смоленском блокадном кладбище есть памятник по Володиному рисунку. Там похоронены семь профессоров и преподавателей Академии художеств, умерших в её стенах в эти самые дни.
Стоит солнечная погода. Всё тает. И я вывожу на остановке Сашеньку. Раздеваю его до пояса и быстро мою в талой воде, к ужасу баб и даже мамы. Саша весёленький. Что ему эвакуация? Запомнился он таким: синее зимнее пальто с чёрным воротником, белая вязаная шапочка с помпоном и ленточками под подбородком и валенки с галошками. Стоит подле вещей в Кабоне и весело давит галошками хрустящий лёд на лужах. Вот тогда я и подумала: «Счастливый возраст!»
На станции Мичуринск мы пересаживаемся в поезд на Тамбов. Для пересадки нужно вымыться в бане, и только по справке «О санобработке» нам продадут билеты дальше. Как быть? Оставляем на вещах маму и Сашу. А мы с Лялей «санобрабатываемся». В бане черно, как в аду. Потом в справке на двоих я переделываю на почте «2» на «4», дрожа от страха за подлог. Ноги трясутся, когда протягиваю свою подделку в кассу. Сходит благополучно.
В Мичуринске смотрю, не могу оторваться, на девушек с бюстами. У всех есть бюст! Чудо. Помню, перед отъездом из Ленинграда я ходила оформляться в Дом архитектора и там тоже, на лестнице, смотрела на мраморную скульптуру (Психеи, что ли?). С грудями! Нечто забытое…
Пока мама сидит одна на платформе, проходящие девушки бросают ей в руки ломоть хлеба. Милостыня? Удача? Показатель сытости?
Забыла я, как погрузились мы в новый поезд (так называемый 3-го класса) и сколько времени мы едем? Только помню ночь в тамбурчике у круглой высокой печки; днём мы поджариваем с Лялей на этой печке кружки сырого выменянного картофеля. И едим его полусырой, и наслаждаемся этим. (Витамины, что ли, радуют?)
На станции Платоновке, помогая нам, добрые дяди выкидывают из вагона наши вещи. И — дзын — один чёрный тюк! Это погибли чашки, тонкие, александровские, с вензелем на дне, которые я везла с собой в надежде: авось доедут!
«Портрет военного». 1943