«Необыкновенная история»
«Необыкновенная история»
Гончаров писал не только романы, но и очерки, и мемуары, и критические статьи. А в 1870-х годах (основная часть датирована декабрем 1875 — январем 1876 года) пишется и самая печальная, и, наверное, самая малоизвестная его книга — «Необыкновенная история». Романист не хотел видеть её напечатанной при жизни. «Я был бы очень счастлив, — писал он, — если б мог предвидеть, что никогда не настанет необходимость оглашать эту рукопись («Необыкновенная история») не только путём печати, но даже просто в небольшом кругу литераторов или других лиц». В «Необыкновенной истории» излагается сложная история отношений Гончарова с его «другом-соперником» в литературе — Тургеневым. Однако, помимо других тем, в ней затронута важнейшая для писателя тема современного состояния умов, отношения русского общества к традиционным моральным, религиозным, национальным и государственным ценностям. Некоторые ученые (филологи и медики) считают «Необыкновенную историю» фактом, который подтверждает версию о наследственной душевной болезни Гончарова. Однако дело обстоит сложнее. В отношениях с Тургеневым Гончаров одним из первых в русской литературе, а может быть, и в русском обществе в целом столкнулся с проявленииями того, что сегодня мы называем «международной спевкой», или «глобализмом». Недаром в своих записках романист упоминает первый международный литературный конгресс, вице-президентом которого оказался Тургенев.[240] Не сталкиваясь ранее даже теоретически с методами действий «международного сообщества» литераторов, не защищенный законами об авторском праве (во всяком случае, Гончаров не пытается их применять) и т. п., романист возмущался, но был бессилен, а потому и производил впечатление едва ли не больного человека.
К концу жизни ложные друзья Гончарова, западники-либералы, повернулись к нему спиной, и писатель получил массу огорчений с их стороны. Возможно, он уже начинал понимать их истинную цену (особенно это видно по отношениям с М. М. Стасюлевичем, который, по словам Гончарова, «орудовал» вместе с Тургеневым).[241] Его западнически настроенные друзья под видом защиты памяти Гончарова, между прочим, предпринимали попытки уничтожить рукопись «Необыкновенной истории». Так, А. Ф. Кони был самым активным противником опубликования «Необыкновенной истории». В чём же, собственно, заключалась «история»?
Роман «Обрыв» писался почти два десятилетия. Свою медлительность Гончаров объяснял тем, что как художник он мыслил панорамно, как, собственно, и должен мыслить романист: «Я писал медленно, потому что у меня никогда не являлось в фантазии одно лицо, одно действие, а вдруг открывался перед глазами, точно с горы, целый край, с городами, сёлами, лесами и с толпой лиц, словом, большая область какой-то полной, цельной жизни».[242] Пока писался «Обрыв», замысел которого с годами всё более усложнялся, Гончаров испытывал и восторги, свойственные человеку, замахнувшемуся на нечто грандиозное, выходящее за рамки обычного (а такое концентрированное произведение, как «Обрыв», в русской романистике действительно отыскать трудно), и одновременно естественные сомнения. Поэтому романист постоянно стремился поделиться своими творческими замыслами и читал «Обрыв» в различных писательских собраниях. «Это делалось оттого, что не вмещалось во мне, не удерживалось богатство содержания, а ещё более того, что я был крайне недоверчив к себе. «Не вздор ли я пишу? Годится ли это? Не дичь ли!»»[243] Часто на этих чтениях присутствовал Тургенев. Так случилось, что многие художественные открытия Гончарова успел «озвучить» Тургенев, быстро писавший свои «короткие» романы, почти повести, вышедшие до появления «Обрыва» в свет, так что потомки могли бы посчитать, что не Тургенев вольно или невольно копировал сюжетные ходы и образы «Обрыва», а, наоборот, Гончаров «переписывал» Тургенева. Гончаров серьезно опасался этого: «… Когда-то я ещё соберусь оканчивать роман, а он уже опередил меня, и тогда выйдет так, что не он, а я, так сказать, иду по его следам, подражаю ему. Так всё и произошло и так происходит до сих пор! Интрига, как обширная сеть, раскинулась далеко и надолго».[244] Кстати сказать, опасения Гончарова оказались не напрасными. И до сих пор появляются попытки (конечно, явно натянутые!) доказать, что Гончаров как создатель «Обрыва» вступал в следы «первопроходца» Тургенева. В январе 1876 года Гончаров на последней странице рукописи «Необыкновенной истории» писал: «Завещаю — моим наследникам и вообще всем тем, в чьи руки и в чье распоряжение поступит эта рукопись, заимствовать из нее и огласить, что окажется необходимым и возможным[…] в таком только случае, если через Тургенева или через других в печати возникнет и утвердится убеждение (основанное на сходстве моих романов с романами как Тургенева, так и иностранных романистов), что не они у меня, а я заимствовал у них — и вообще, что я шел по чужим следам! В противном случае[…] эту рукопись прошу предать всю огню или отдать на хранение в Им[ператорскую] Публ[ичную] библиотеку, как материал для будущего историка литературы». В сущности, речь шла о том, кого следует назвать настоящим родоначальником и главою русского классического романа («… Другой откопал, сам взял, унёс за границу, поделился с другими — и вышла новая школа! Поди ж ты!»[245]).
В 1883 году рукопись была передана Софье Александровне Никитенко: «Вверяю заключающиеся в сем пакете простые, лично до меня касающиеся бумаги, Софье Александровне Никитенко, для распоряжения с ее стороны, таким образом, как я ее просил». Очевидно, речь шла прежде всего о передаче рукописи в Императорскую публичную библиотеку. Никитенко и Гончаров были знакомы с 1860 года, и талантливая девушка-переводчик, дочь критика и профессора A.B. Никитенко, со временем стала доверенным другом писателя. С усердием, добросовестностью, с сознанием своей высокой миссии и профессионализмом Никитенко помогала романисту разбирать черновики «Обрыва». Ей Гончаров доверил свой архив. После смерти писателя Софья Александровна завещала гончаровский архив Александру Ивановичу Старицкому, который был женат на её племяннице и крестнице — С. М. Любощинской. Перед эмиграцией во Францию Старицкий продал Институту русской литературы (Пушкинский Дом) часть архива, а «Необыкновенную историю» и часть других рукописей — Российской публичной библиотеке. Но прежде того «Необыкновенная история» попала в руки А. Ф. Кони, который сначала порывался уничтожить бесценную рукопись, но не решился на этот шаг. Рукопись каким-то образом оказалась в руках Старицкого. Когда он передал её в Российскую (бывшую Императорскую) публичную библиотеку, выполняя завещание Гончарова, встал вопрос о её публикации. Больше всех возражал против её опубликования опять-таки давний друг Гончарова — А. Ф. Кони. 1 августа 1920 года он написал директору Российской публичной библиотеки Э. Л. Радлову письмо. В письме к Радлову многолетний «друг» Гончарова слишком торопливо и даже суетливо пытается «закрыть тему». Он пишет: «Прочитав этот поток подозрений Тургенева в своеобразном плагиате сюжетов, злобных инсинуаций по его адресу и ругательных характеристик, я пришел к выводу, что это больной бред (Гончаров, несомненно, страдал «навязчивыми идеями», в чем по отношению к Тургеневу я имел случай лично и много раз убедиться, о чем, при удобном случае, могу Вам подробно рассказать). Лучше всего, согласно надписи, сделанной самим Гончаровым на рукописи, ее уничтожить».[246] Сам стиль этого письма не оставляет сомнений в крайней субъективности и в том, на чьей стороне в споре Гончарова и Тургенева находится автор письма. Стараясь смягчить впечатление, плагиат он называет «своеобразным», а всю аргументацию Гончарова «злобными инсинуациями». Между тем, если подозрения Гончарова и были бредом больного человека, они все-таки не были «злобными». Духа злобы в «Необыкновенной истории» нет. Более того, подводя итоги своей литературной и человеческой судьбы, Гончаров ясно показывает, что он пришел к Евангельской правде. «Во всей этой жалкой истории — я читаю уроки Провидения и благословляю Его Правосудие, Премудрость и Благость!
Надо мною свершилось два евангельских примера: я лениво и небрежно обращался со своим талантом, закапывал его, и он отнят у меня и передан другому… Потом я не простил ему первого своего долга, вспоминал о нем негодуя — и вот расплачиваюсь за свои долги. Я же теперь и после — от души прощаю и ему и всем тем, кто так настойчиво, слепо и неразумно делал мне зло и за то, что я заслуживаю зло, Бог да простит всех нас!»[247]
Несмотря на мнение Кони и некоторых других, дирекция Российской публичной библиотеки решилась опубликовать драматическую по содержанию рукопись «Необыкновенной истории». Однако Кони не успокоился, и в 1923 году, когда рукопись уже была подготовлена к печати, предпринял очередную попытку сорвать опубликование гончаровской исповеди. Он снова обратился к Радлову с письмом, убеждая его не допускать публикации «Необыкновенной истории». Тем не менее в начале января 1924 года рукопись Гончарова вышла в свет, обнажив многие тайны личности его самого и окружающих его людей.
Даже после этого Кони как мог пытался своей публичной трактовкой повлиять на восприятие «Необыкновенной истории». Осенью 1924 года он прочёл в ленинградском Доме ученых лекцию о «Необыкновенной истории». Корреспондент «Красной газеты» дал краткий отчёт об этой лекции: «Лекция почетного академика А. Ф. Кони о Гончарове, прочитанная вчера в Доме ученых, неожиданно выросла в чрезвычайно интересные воспоминания о знаменитом писателе, расцвеченные целым рядом ярких деталей, выдержками из бесед, писем и т. п.
Анатолий Федорович всесторонне осветил историю необычайной вражды Гончарова к Тургеневу. Об этой вражде красноречиво говорит недавно опубликованная «Необыкновенная история». На протяжении 12 печатных листов этой книги больной Гончаров всячески поносит Тургенева, не останавливаясь перед такими эпитетами, как «бархатный плут», «сентиментальный шулер» и т. п. Тургеневу инкриминируется здесь присвоение литературных замыслов Гончарова, перлюстрация, подслушивание и даже производство тайных обысков у автора «Обломова». Гончаров утверждает так же, что его сюжетами, благодаря Тургеневу, воспользовались Флобер, Золя и Ауэрбах.
Анатолий Федорович убедительно доказал, что «Необыкновенная история» — плод тяжелого болезненного состояния Гончарова. Книга эта не может дать ничего ни исследователю, ни читателю. Она дает только обильный материал для психиатрического диагноза».[248] Хороша же была дружеская лекция о Гончарове!
«Необыкновенная история» раскрывает взаимоотношения двух совершенно различных по складу характера людей и писателей — Гончарова и Тургенева, чьи судьбы пересеклись на одной общей художественной задаче — создании послепушкинского психологического романа, продолжающего историю «лишнего человека» в новых условиях русской жизни. По сути, перед нами один из узловых моментов истории русской классической литературы, ибо роль романов Гончарова и Тургенева чрезвычайно велика: именно они дали тот классический эталон русского романа, ту классическую схему, от которой в дальнейшем отталкивались все романисты, начиная от Л. Толстого и других. Да и не только русские, но и другие европейские романисты.
Суть конфликта между Тургеневым и Гончаровым кратко, хотя и с долей субъективности резюмирована в дневнике A.B. Никитенко: «29 марта I860 года, вторник. Лет пять или шесть тому назад Гончаров прочитал Тургеневу план своего романа («Художник»).[249] Когда последний напечатал свое «Дворянское гнездо», то Гончаров заметил в некоторых местах сходство с тем, что было у него в программе его романа; в нем родилось подозрение, что Тургенев заимствовал у него эти места, о чем он и объявил автору «Дворянского гнезда». На это Тургенев отвечал ему письмом, что он, конечно, не думал заимствовать у него что-нибудь умышленно; но как некоторые подробности сделали на него глубокое впечатление, то немудрено, что они могли у него повториться бессознательно в его повести. Это добродушное признание сделалось поводом большой истории. В подозрительном, жестком, себялюбивом и вместе лукавом характере Гончарова закрепилась мысль, что Тургенев с намерением заимствовал у него чуть не все или по крайней мере главное, что он обокрал его.
Об этом он с горечью говорил некоторым литераторам, также мне. Я старался ему доказать, что если Тургенев и заимствовал у него что-нибудь, то его это не должно столько огорчать, — таланты их так различны, что никому в голову не придет называть одного из них подражателем другого, и когда роман Гончарова выйдет в свет, то, конечно, его не упрекнут в этом. В нынешнем году вышла повесть Тургенева «Накануне». Взглянув на нее предубежденными уже очами, Гончаров нашел и в ней сходство со своей программой и решительно взбесился. Он написал Тургеневу ироническое странное письмо, которое этот оставил без внимания.
Встретясь на днях с Дудышкиным и узнав от него, что он идет обедать к Тургеневу, он грубо и злобно сказал ему: «Скажите
Тургеневу, что он обеды задает на мои деньги» (Тургенев получил за свою повесть от «Русского вестника» 4000 руб.). Дудышкин, видя человека, решительно потерявшего голову, должен был бы поступить осторожнее; но он буквально передал слова Гончарова Тургеневу. Разумеется, это должно было в последнем переполнить меру терпения. Тургенев написал Гончарову весьма серьезное письмо, назвал его слова клеветой и требовал объяснения в присутствии избранных обоими доверенных лиц; в противном случае угрожал ему дуэлью. Впрочем, это не была какая-нибудь фатская угроза, а последнее слово умного, мягкого, но жестоко оскорбленного человека.
По соглашению обоюдному, избраны были посредниками и свидетелями при предстоящем объяснении: Анненков, Дружинин, Дудышкин и я. Сегодня в час пополудни и происходило это знаменитое объяснение. Тургенев был видимо взволнован, однако весьма ясно, просто и без малейших порывов гнева, хотя не без прискорбия, изложил весь ход дела, на что Гончаров отвечал как-то смутно и неудовлетворительно. Приводимые им места сходства в повести «Накануне» и в своей программе мало убеждали в его пользу, так что победа явно склонилась на сторону Тургенева, и оказалось, что Гончаров был увлечен, как он сам выразился, своим мнительным характером и преувеличил вещи. Затем Тургенев объявил, что всякие дружественные отношения между им и г. Гончаровым отныне прекращены, и удалился.
Самое важное, чего мы боялись, это были слова Гончарова, переданные Дудышкиным; но как Гончаров признал их сам за нелепые и сказанные без намерения и не в том смысле, какой можно в них видеть, ради одной шутки, впрочем, по его собственному признанию, неделикатной и грубой, а Дудышкин выразил, что он не был уполномочен сказавшим их передать Тургеневу, то мы торжественно провозгласили слова эти как бы не существовавшими, чем самый важный casus belli[повод к раздорам] был отстранен. Вообще надобно признаться, что мой друг Иван Александрович в этой истории играл роль не очень завидную; он показал себя каким-то раздражительным, крайне необстоятельным и грубым человеком, тогда как Тургенев вообще, особенно во время этого объяснения, без сомнения для него тягостного, вел себя с большим достоинством, тактом, изяществом и какой-то особенной грацией, свойственной людям порядочным высокообразованного общества».
По записи Никитенко видно, что на него большое впечатление оказали аристократические манеры Тургенева, державшегося в неприятной ситуации с большим достоинством. Между тем кровный аристократ граф Алексей Толстой однозначно встал на сторону Гончарова, считая, что над ним совершена несправедливость. По этому поводу Гончаров пишет: «Когда граф А. К. Толстой выслушал первые три части «Обрыва», у него явилось сильное волнение, беспокойство, особое участие ко мне. Он — как я сообразил потом — как будто вышел из заблуждения, прозрел отчасти правду и заподозрил в Тургеневе ложь. Он, между прочим, сильно настаивал, чтобы я уезжал скорее за границу, «не встречаясь с Тургеневым»…»[250] И в другом месте «Необыкновенной истории»: «В Париже и Карлсбаде Тургенев старался сблизиться покороче с графом Алексеем Толстым, умершим в ноябре прошлого года. И он, то есть Тургенев, и Стасюлевич — оба волочились там за ним и, по смерти его, протрубили себя «его друзьями»! Граф был любезен со всеми, но разумел их обоих про себя, как следует, как по отношениям Тургенева ко мне, так и по подвижному (туда и сюда) характеру Стасюлевича».[251]
Несомненно, Гончаров считал себя романистом номер один своего времени. Достоевского он не слишком высоко ценил и мало читал, Л. Толстым восхищался, но никогда не высказывался о жанре его эпических произведений, что, может быть, не случайно: очевидно, он понимал, что это уже «другой роман». Тургенев же, по его мнению, вторгся на его «романную» территорию, будучи миниатюристом по складу своего таланта. В одном из писем к нему Гончаров высказался вполне откровенно: «Если смею выразить Вам свой взгляд на Ваш талант искренно, то скажу, что Вам дан нежный верный рисунок и звуки, а Вы порываетесь строить огромные здания или цирки и хотите дать драму… В этом непонимании своих свойств лежит вся, по моему мнению, Ваша ошибка. Скажу очень смелую вещь: сколько Вы ни напишете еще повестей и драм, вы не опередите Вашей Илиады, Ваших «Записок охотника»; там нет ошибок; там вы просты, высоки, классичны, там лежат перлы Вашей музы: рисунки и звуки во всем их блистательном совершенстве! А «Фауст», а «Дворянское гнездо», а «Ася» и т. д.? И там радужно горят Ваши линии и раздаются звуки. Зато остальное, зато создание — его нет, или оно нудно, призрачно, лишено крепкой связи и стройности, потому что для зодчества нужно упорство, спокойное, объективное обозревание и постоянный труд, терпение, а этого ничего нет в Вашем характере, следовательно, и в таланте».
Этот взгляд на творчество Тургенева неоднократно проявлялся у Гончарова в его статьях и письмах. Подтверждал его и сам Тургенев, признавшийся Гончарову в письме: «Скажу без ложного смирения, что я совершенно согласен с тем, что говорил «учитель» о моем «Дворянском гнезде». Но что же прикажете мне делать? Не могу же я повторять «Записки охотника» ad Infinitum! А бросить писать тоже не хочется. Остается сочинять такие повести, в которых, не претендуя ни на цельность, ни на крепость характеров, ни на глубокое и всестороннее проникновение в жизнь, я мог бы высказать, что мне приходит в голову. Будут прорехи, сшитые белыми нитками, и т. п. Как этому горю помочь? Кому нужен роман в эпическом значении этого слова, тому я не нужен; но я столько же думал о создании романа, как о хождении на голове: что бы я ни писал, у меня выйдет ряд эскизов».
Однако Гончаров не поверил столь лёгкому признанию Тургенева в том, что он действительно не мнит себя романистом. Автор «Записок охотника», по его мнению, лукавил. Более того, он поставил своей целью прослыть основателем новой романной школы! Ведь с 1852 года выходят один за другим романы Тургенева: «Рудин», «Дворянское гнездо», «Накануне», «Отцы и дети», «Дым», «Новь»… Тургенев приобретает значение мэтра русской литературы и в этом качестве пребывает за границей, раздаёт характеристики русским писателям, указывает, кого переводить на европейские языки! Гончарову, тянувшему служебную лямку и трудно, десятилетиями вынашивавшему свои романы, это казалось легкомысленным «порханием» в лучах славы, и славы незаслуженной. В романах Тургенева он отыскивает свои художественные находки и предъявляет тому свои тяжёлые и трудно доказуемые претензии. Подчёркивая разницу между собою и Тургеневым, Гончаров пишет ему 28 марта 1859 года: «Я… рою тяжёлую борозду в жизни… служу искусству, как запряжённый вол».
В психологическом плане вся история с Тургеневым стала для писателя настоящей драмой всей его жизни, ибо жизнь была положена на алтарь русского романа. Когда Гончаров говорит о своём романе, он подразумевает прежде всего «Обрыв», ибо именно в этом романе с блеском и необычайной глубиной автор выстраивает сложную архитектуру классического русского романа. Далее по этому пути идти было некуда. Л. Толстой и Ф. Достоевский пошли уже иным путём, углубляясь в субъективные переживания и в самосознание человека. Гончаров, несомненно, понимал это вершинное значение своего «Обрыва» для развития классического варианта русского романа и, наткнувшись на факт, как ему казалось, опережающего «растаскивания» громадного здания «Обрыва» по частям в тургеневских «повестях» (он настаивает, что это не романы), глубоко переживает «подмену». Современный исследователь пишет даже о переживании психологии двойничества в «Необыкновенной истории».[252] Ведь «двойник — величайшая обида, которая может быть нанесена человеческой личности. Если завёлся двойник, то личность в качестве личности прекращается».[253] Отсюда и крик души, который вырывается у Гончарова в «Необыкновенной истории»: «Тутнет никакого уважения к обыкновенным, данным Богом всякому, человеческим правам… А меня мучили, ломали, как дети игрушку, чтоб узнать, что такое там?»[254] Жизнь Гончарова, как показывает это малоизвестное исповедальное произведение, превратилась в страшный кошмар, выход из которого писатель искал в старости уже не в деятельности, не в общении с сильными мира сего или с друзьями, но прежде всего — в Боге, в терпении посланных Им страданий. Пережив многолетние мучительные страдания, связанные с одиночеством и непониманием, с горьким подозрением в плагиате, Гончаров считает их, эти страдания, горнилом очищения в конце своей жизни и принимает их с евангельской кротостью: «Во всей этой жалкой истории — я читаю уроки Провидения и благословляю Его Правосудие, Премудрость и Благость!» «Необыкновенная история» обнажила «душевные язвы» Гончарова — «всемиоставленного, страждущего»: «Мешают, грозят со всех сторон, рвут из-под рук и дают другим. Как не убить не только всякую охоту писать, но и самого человека! И убили!» Главный мотив и тон «Необыкновенной истории» созвучен Книге Иова: «Я постараюсь «претерпеть до конца»». Здесь Гончаров цитирует уже Евангелие от Матфея: «Претерпевый до конца, той спасется» (24: 13). «Необыкновенная история» показала, что Гончаров переживает состояние страшного одиночества — даже в кругу своих ближайших знакомых (многие из которых концентрируются вокруг редакции журнала «Вестник Европы»). Писатель не случайно сравнивает себя с библейским псалмопевцем Давидом: «Я мог с царём Давидом сказать, что и близкие мои «сташа далече мене»»[255]. Принято считать, что романы Тургенева и Гончарова типологически сходны, ведь оба они идут от эстетики Пушкина. В их романах жизнеспособность «героя времени» проверяется любовью женщины, оба художника сосредоточиваются на изображении любви и страсти и пр. Соглашаясь со всем этим, нельзя между тем не отметить, что мировоззрения (да и характеры) писателей различались коренным образом. Достаточно сказать, что Тургенев сам страдал от своего неверия в Бога, хотел — и не мог верить. Гончаров последовательно религиозен. Отсюда коренные различия в мировосприятии, например, в отношении чувства долга, на котором строится этика романов Гончарова. Отсюда и разное понимание любви, женщины. Для Тургенева любовь есть «случай подчинения воли, подчинения насильственного, даже злобного… злая страсть».[256] Для Гончарова — совсем иное, у него любовь и страсть хотя и соприкасаются, но принципиально разведены. В любви, изображаемой Гончаровым, всегда присутствует нравственный долг, направленный на «просветление» личности, а потому и в «Обломове» и — ещё очевиднее — в «Обрыве» любовь мужчины и женщины как бы приосенена покровом религии. Когда этого нет, происходит собственно «обрыв». В этом плане различия между Тургеневым и Гончаровым колоссальны. Недаром женщина-критик Е. Колтоновская заметила, что если женщины у Тургенева явно идеализированы, то героини гончаровских романов «производят естественное жизненное впечатление».[257] Ей вторит В. Г. Короленко: «Его Вера жива. На мой взгляд, она понятнее, живее, индивидуальнее тургеневской Елены…».[258] Очевидно, что самое мироощущение Гончарова более гармонично и более глубоко, вот почему ему давался роман и вот почему он ощущал себя настоящим зодчим крупных литературных форм.
Не станем углубляться в дальнейшие претензии Гончарова к Тургеневу, в особенности к той части, которая касается заграничной деятельности Тургенева, якобы «передавшего» фундаментальную схему и поэтические перлы гончаровского «Обрыва» Гюставу Флоберу как автору «Госпожи Бовари» и «Воспитания чувств», немецкому писателю Бертольду Ауэрбаху, с его романом «Дача на Рейне». Сопоставительный анализ этих произведений с «Обрывом» — дело долгое и, главное, мало что доказывающее. Что касается сопоставлений романов Гончарова и Тургенева, то они неоднократно проводились. При всех оговорках исследователи так или иначе признают, что лирический талант Тургенева в романном жанре проявлялся слабее, нежели в миниатюре, и «Тургенев действительно мог нуждаться в определённом воздействии со стороны, и тогда следует признать, что лучшего образца, чем творчество Гончарова, он найти не мог».[259]
Между тем в «Необыкновенной истории» содержатся замечательные и непривычно резко для Гончарова выраженные суждения о самых важных проблемах своего времени. Ведь книга писалась не для опубликования, вернее, для опубликования после смерти. Среди этих рассуждений писателя главное место занимают государство и религия. В «Необыкновенной истории» содержатся мысли о том, что Россия переживает трудные времена. Общество русское и русский народ теряют интерес к церкви и вообще к религии. Автор пишет: «В общих понятиях людских совершается что-то странное, почти небывалое, по крайней мере, небывалое в таких размерах!»[260] А именно: происходит охлаждение «к тому, что считалось священным, неприкосновенным, необходимым, чем жило до сих пор морально человеческое общество? Анализ века внес реализм в духовную, моральную, интеллектуальную жизнь, повсюдную и неумолимую поверку явлений в натуре — вещей и людей — и силою ума и науки хочет восторжествовать над природой. Все подводится под неумолимый анализ: самые заветные чувства, лучшие высокие стремления, драгоценные тайны и таинства человеческой души — вся деятельность духовной природы, с добродетелями, страстями, мечтами, поэзией, — ко всему прикоснулся грубый анализ науки и опыта. Честь, честность, благородство духа, всякое нравственное изящество — все это из идеалов и добродетелей разжаловывается в практические, почти полицейские руководства. Сентименты — и вообще все добрые или дурные проявления психологической деятельности подводятся под законы, подчиненные нервным рефлексам и т. д.». В основе всего этого лежит религиозное охлаждение общества: «Человек, жизнь и наука — стали в положение разлада, борьбы друг с другом: работа, то есть борьба кипит — и что выйдет из этой борьбы — никто не знает! Явление совершается, мы живем в центре этого вихря, в момент жаркой схватки — и конца ни видеть, ни предвидеть не можем!
Но продолжительное ожидание переходит в утомление, в равнодушие. Вот враг, с которым приходится бороться: равнодушие! А бороться нельзя и нечем! Против него нет ни морального, ни материального оружия! Он не спорит, не противится, не возражает, молчит и только спускается все ниже и ниже нуля, как ртуть в термометре.
От этого равнодушия, на наших глазах, пало тысячелетнее папство!»
Тяжело переживая общественную драму, романист анализирует попытки общества сопротивляться этому «равнодушию», по сути, безбожию. Гончаров, в чем-то предваряя пафос статей критика и философа В. В. Розанова, точно констатирует, что современная русская литература оказалась неспособной противостоять указанному равнодушию. Причем главную беду он видит в том, что ведется подобная борьба слишком официальными, казенными методами: «Но теперь с этим «равнодушием», о котором я говорю — не сладят ни тенденциозные консервативные журналы, ни тенденциозные заказные романы и статьи — все вопросы века решатся не теми или другими нашими хотениями — а вместе наукой и опытом, то есть самой жизнью и самим веком, может быть, не настоящим! Смотрю я на эти ребяческие усилия некоторых писателей — которые хотят поддержать — кто высший класс, кто семейный союз, кто религиозное чувство, пишут на эти темы повести и романы. Я удивляюсь не тому, что они предпринимают походы против современного химического разложения жизни (играют же ребятишки в солдаты и в войну), а тому, что консерваторы верят в возможность их успеха!» В сущности, многое написанное в «Необыкновенной истории» в подобном «антиофициальном» духе обращено к самой вершине власти. Здесь содержится узловой момент тех претензий, которые выдвигает Гончаров уже не к Тургеневу, «укравшему» у него лучшие страницы «Обрыва», а к… самой власти: «Вот, кажется, охранительная партия сетует и на меня, зачем я не берусь за этот же гуж, не ратую прямо и непосредственно против радикализма!
Но я сделал свое дело — как автор и художник, дав портрет Волохова — и дав в Бабушке образ консервативной Руси — чего же еще?
Против радикализма ратовать больше нельзя: он, как грех — осужден, он недолговечен!
А спорить против «равнодушия» к тем или другим вопросам, мыслям, чувствам, направлению — не умею, и сил нет! У меня было перо — не публициста, а романиста, которое сами же вы, охранители, вырвали из моих рук — и отдали другому!
А что этот другой сделал для «охраны»? И въявь, и втайне скалил зубы над Россией, над вами, примазывался и к новейшему поколению (но напрасно, оно лучше угадало его), пробовал петь и народный гимн с каким-то «Луниным и Бабуриным» и в тот же момент стучался в противоположную дверь с статейкой «Наши послали», а наконец сделался французским литератором и во Францию перенес и роздал по частям заслугу русской литературы!
А вы меня сделали каким-то козлом отпущения за общую деморализацию, за утрату коренных убеждений, чувств в обществе, наконец, за равнодушие к религиозным, политическим, семейным и всяким авторитетам!»
Так литературная история конфликта с Тургеневым вырастает в конфликт более широкий. Гончаров говорит о духовной слабости современной литературы — и напоминает между тем о духовных задачах «Обрыва» и всего своего творчества. Судьбе угодно было в конце жизни свести резко поправевшего и ставшего набожным писателя с кругом либерального «Вестника Европы» (прежде всего это М. М. Стасюлевич и А. Ф. Кони, затем и более мелкие фигуры). И в этом смысле он переживает душевную раздвоенность. Указанный литературный круг не тяготел к православию, столь дорогому теперь сердцу Гончарова. Не питали эти люди особенной симпатии и к самодержцам Романовым, в то время как отношения со двором у Гончарова становятся все более прочными (как показывают приведенные выше пассажи, едва ли не главными адресатами «Необыкновенной истории», по сути, должны были стать царь и его ближайшее окружение). «Вестник Европы», по мнению Гончарова, сыграл далеко не лучшую роль в его конфликте с Тургеневым: «… Как обманута была моя доверчивая дружба!..»[261] История дружбы-вражды затянулась надолго и пережила своих героев, дожив до нашего времени. Иначе бы не писал с пафосом один из современных исследователей о том, что воспоминания не только Гончарова, но и Афанасия Фета «стали двумя первыми резкими протестами против того диктаторства Тургенева, которое он установил в русской литературе, против его якобы безупречного вкуса и безукоризненного личностного и общественного поведения. И эпоха диктаторства Тургенева не умерла вместе с ним, но продолжалась на протяжении всего XX века».[262]