Обрыв. Иллюзия третья: Разрушение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Обрыв. Иллюзия третья: Разрушение

1 января 1867 года Гончаров «за отлично-усердную службу» пожалован орденом святого Владимира 3-й степени. Однако эта награда, по сути, подводила итог служебной деятельности писателя. Очевидно, он заранее поставил начальство в известность, что в 1867 году собирается подать в отставку. Кроме ордена, его выход в отставку ознаменовался ещё и четырёхмесячным заграничным отпуском, который был крайне нужен романисту для завершения «Обрыва». «Обрыв» — последний роман Гончарова, завершающий его романную трилогию. Он увидел свет в 1869 году на страницах журнала «Вестник Европы», где печатался с января по май в каждом номере. Когда активно писался «Обрыв», Гончарову было уже за 50 лет. А когда закончил его — уже 56. Последний роман отмечен необыкновенной даже для Гончарова высотой замыслов, необычной широтой проблематики. Романист торопился выплеснуть в романе все, что пережил и передумал за свою жизнь. «Обрыв» должен был стать его главным романом. Писатель, очевидно, искренне полагал, что из-под его пера должен выйти сейчас его лучший роман, который поставит его на пьедестал первого в России романиста. Хотя лучший по художественному исполнению, по пластической интуиции роман «Обломов» был уже позади.

Замысел романа возник еще в конце 1840-х годов в родном Симбирске, Гончарову было в то время 37 лет. «Тут, — сообщал он в статье «Лучше поздно, чем никогда», — толпой хлынули на меня старые знакомые лица, я увидел еще не оживший тогда патриархальный быт и вместе новые побеги, смесь молодого со старым. Сады, Волга, обрывы Поволжья, родной воздух, воспоминания детства — все это залегло мне в голову и почти мешало кончать «Обломова»… Я унес новый роман, возил его вокруг света и в программе, небрежно написанной на клочках…» Гончаров хотел закончить почти уже нарисованный в голове роман «Обломов», а вместо того «зря» просидел в Симбирске лето и начал наброски нового романа на своих любимых «клочках». Что-то сильное должно было вмешаться в его жизнь. Любовь к Варваре Лукьяновой? Пронзительное чувство любви к родной провинциальной России, увиденной после 15-летнего перерыва? Наверное, и то и другое. Гончаров уже написал «Сон Обломова», где родной поволжский уголок был представлен в духе классической античной идиллии и одновременно не без иронии. Но вдруг проснулось другое восприятие знакомых мест: они все осветились светом напряжённой страсти, ярких красок, музыки. Это была совсем иная родина, совсем иная Россия. Он должен написать не только добродушных, но сонных обломовцев, не только тысячелетний сон и тысячелетнюю тайну сих мест! Он должен написать живую кипящую жизнь, сегодняшний день, любовь, страсть! Сад, Волга, обрыв, падение женщины, грех Веры и проснувшееся воспоминание о грехе Бабушки (духовный закон жизни со дня падения Адама и Евы!), трудное и болезненное возвращение к самой себе, к часовне с образом Христа на берегу обрыва — вот что теперь неудержимо влекло его… Обломов стал скрываться в каком-то тумане, к тому же стало понятно, что и этому герою не обойтись без любви, иначе не проснётся, не выявится глубина его драмы… И 37-летний Гончаров бросился к своим «клочкам», пытаясь уловить охватившее чувство, самую атмосферу любви, страсти, провинциальной доброты, серьезной строгости, а также и провинциального уродства в отношениях людей, в прожигании жизни… Будучи уже несколько опытным художником, он знал, что именно атмосфера места и времени улетучится в первую очередь из памяти, пропадут важные подробности, запахи, образы. И он писал и писал, пока ещё без обдумывания, без плана. План вырастал сам собой из дорогих сердцу подробностей. Постепенно определялась атмосфера произведения: если в «Обыкновенной истории» за типовым сюжетом о приезде провинциала в столицу скрывается незаметное погружение человеческой души в холод смерти, в отчаяние, в «одебеление души», если в «Обломове» это была попытка подняться от этого отчаяния, проснуться, осмыслить себя и свою жизнь, то здесь, в «Обрыве», будет самое дорогое — пробуждение, воскресение души, невозможность для живой души окончательно впасть в отчаяние и сон. Гончаров в эту поездку в родной Симбирск чувствовал себя каким-то Антеем, у которого от прикосновения к земле прибавляется силы. Таким Антеем является в его романе и главный герой — Райский.

Роман «Обрыв» задуман более широко и емко, нежели предшествующие «Обыкновенная история» и «Обломов». Достаточно сказать, что роман кончается словом «Россия». Автор открыто декларирует, что говорит не только о судьбе героя, но и

о грядущих исторических судьбах России. В этом обнаружилась значительная разница с прежними романами. Принцип простой и ясной в своей структуре «художественной монографии» в «Обрыве» заменен иными эстетическими установками: по своей природе роман симфоничен. Он отличается относительным «многолюдством» и многотемностью, сложным и динамичным развитием сюжета, в котором активность и спады настроений героев своеобразно «пульсируют». Расширилось и художественное пространство гончаровского романа. В центре его оказались, кроме столичного Петербурга, Волга, уездный город, Малиновка, прибрежный сад и приволжский обрыв. Здесь гораздо более того, что можно назвать «пестротой жизни»: пейзажей, птиц и животных, вообще зрительных образов. Кроме того, роман весь пронизан символикой. Гончаров здесь чаще, чем раньше, обращается к образам искусства, более широко вводит в поэтику произведения звуковые и световые образы.

В романе дана широкая, «стереоскопическая» картина современной России. Гончаров остаётся верен себе и противополагает нравы столицы и провинции. При этом любопытно, что все любимые персонажи писателя (Бабушка, Вера, Марфенька, Тушин) — представители русской глубинки, в то время как в столице нет ни одного сколько-нибудь замечательного героя. Петербургские персонажи «Обрыва» над многим заставляют задуматься, они нужны писателю и во многом объясняют главного героя — Райского, — но сердечного, тёплого отношения к ним романист не испытывает. Редкий случай в практике писателя! Очевидно, что ко времени написания «Обрыва» Гончаров уже испытал серьёзные изменения в своих оценках окружающей действительности и — шире — природы человека. Ведь герои провинциальные у него живут прежде всего сердцем и отличаются цельностью натуры, в то время как, изображая петербургскую светскую среду, писатель отмечает бездушие, высокомерие и пустоту жизни холодных петербургских аристократов и высших дворянско-бюрократических кругов. Пахотины, Беловодова, Аянов — во всех этих людях нет столь дорогого Гончарову внутреннего нравственного поиска, а значит, нет поиска смысла жизни, нет осознания своего долга… Здесь всё застыло в окаменелой неподвижности. Сложные вопросы человеческой жизни подменены пустой формой. У Пахотиных — аристократизмом, у Аянова — бездумной и ни к чему не обязывающей «службой» и пр. Пустая форма создаёт иллюзию реального существования, найденной жизненной ниши, найденного смысла жизни. Главное, о чём Гончаров говорил уже много лет, — это то, что высший свет давно не знает своей страны, живёт в отрыве от русского народа, не говорит на русском языке, в этой среде господствуют эгоизм и космополитические настроения. Такое изображение высшего света прямо перекликается с романами Л. Толстого. Но Гончаров разворачивает тему и показывает, что бездуховность, окаменелость «столпов общества» — это одна из причин очередной российской иллюзии: нигилизма, жажды «свободы» от правил и законов. Столичному, чуждому русской почвы, миру противопоставлена в романе провинция, наполненная теплыми и живыми, хотя порою и уродливыми фигурами. Впрочем, здесь также есть свои «иллюзии», свой самообман, своя ложь. Бабушка Райского терпела эту ложь в своей жизни в течение многих лет, но она вскрылась, когда совершилось главное событие романа: «обрыв» её внучки Веры. Своя ложь у Тычкова, у дворовой женщины Марины, у четы Козловых и т. д. Однако в провинциальной части романа события совершаются динамично, духовное состояние людей подвержено изменению, оно не застывает навсегда. Райский вынужден признать, что в Петербурге люди ищут истину холодным умом, рефлективно, а в провинции сердечно живущие люди обретают её «даром»: «Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем!»

Первая попытка закончить «Обрыв» относится к 1860 году. И снова она была связана с поездкой в любимый Мариенбад. В начале мая Гончаров вместе с семьёй Никитенко отправился на пароходе из Кронштадта в Штеттин, а оттуда — поездом в Берлин, затем в Дрезден, где он уже во второй раз осматривает знаменитую галерею, и, наконец, в Мариенбад. 3 июня он уже пишет сестрам Никитенко, Екатерине и Софье, о работе над «Обрывом»: «Я чувствовал бодрость, молодость, свежесть, был в таком необыкновенном настроении, чувствовал такой прилив производительной силы, такую страсть выразиться, какой не чувствовал с 57 года. Разумеется, это не пропало даром для будущего (если только будет) романа: он весь развернулся передо мной часа на два готовый, и я увидел там много такого, чего мне и не грезилось никогда. Для меня теперь только понятно стало значение второго героя, любовника Веры; к нему вдруг приросла целая половина, и фигура выходит живая, яркая и популярная; явилось еще тоже живое лицо; все прочие фигуры прошли передо мной в этом двухчасовом поэтическом сне, точно на смотру, все они чисто народные, со всеми чертами, красками, с плотью и кровью славянскими…» Да, роман, может быть, и развернулся весь готовый, но лишь на пару часов. Всё оказалось не так просто. К этому времени рукою Гончарова уже было написано примерно 16 печатных листов, а всё-таки роман как целое всё ещё оставался в тумане, в сознании ясно проступали лишь отдельные яркие сцены, образы, картины. Не было главного — объединяющего сюжета и героя! Отсюда жалоба в письме к Никитенко-отцу: «Являются на сцену лица, фигуры, картины, но сгруппировать их, найти смысл, связь, цель этой рисовки не умею, не могу… и герой еще не приходит, не является…»[221] Из этих фигур на первом плане, как показывают письма Гончарова этой поры, стоят Марк и Марфенька. Райский не давался Гончарову в руки, хотя это был образ во многом автобиографический. К концу июня выяснилось, что дело обстоит совсем плохо: «Я застыл на 16-м листе… Нет, я не ленился, сидел по 6 часов, писал до дурноты третьего дня, а потом вдруг будто оборвалось, и вместо охоты явилось уныние, тяжесть, хандра…»

Гончаров жалуется, что работает много, но не творит, а сочиняет, а потому выходит «дурно, бледно, слабо». Может быть, во Франции будет писаться лучше? Гончаров выезжает в Булонь, под Париж. Но и там не лучше: вокруг много шума, а главное — герой по-прежнему в тумане. В августе Гончаров вынужден признаться: «Герой решительно не выходит или выходит что-то дико, необразно, неполно. Кажется, я взял на себя невозможную задачу изобразить внутренность, потрохи, кулисы художника и искусства. Есть сцены, есть фигуры, но в целом ничего нет». Лишь когда он в сентябре вернулся в Дрезден, написалась одна глава романа. Не густо для четырёхмесячного отпуска! Надо было признаться себе, что в 1860 году он всё ещё не видит целого, то есть собственно романа.

Однако писатель упорно идёт к своей цели. Гончаров уже почуял необычную и манящую «стереоскопичность» своего нового произведения, почувствовал, что ему уже удаётся или почти удаётся главное: необыкновенная даже для русской литературы высота идеалов. Такая высота была по плечу разве только Пушкину, Гоголю, Лермонтову… Работу над романом нельзя было бросать ни в коем случае! И он упорно продолжал выводить сцену за сценой, картину за картиной. Роман был изрядно «передержан» за 13 лет работы над ним. Притом замысел разрастался и постоянно уяснялся всё с большей широтой и конкретностью. По приезде на родину в конце сентября Гончаров снова обратился к «Обрыву», даже напечатал одну главу в «Отечественных записках». К концу 1861 года были прописаны три части «Обрыва» из пяти. Но собственно драматургия действия, необычная игра страстей, самая соль романа — всё это было ещё не тронуто! Всё это развернётся лишь в последних двух частях, поднимающих роман на новую высоту.

Почти двадцать лет обдумывался план «Обрыва». Он оказался настолько обширным, что уже не укладывался в рамки линейного «романа воспитания» («Обыкновенная история»), «романа-жития» («Обломов»). Должна была родиться какая-то новая форма, какой-то новый роман, совсем не линейный, не в виде одинокой аллеи в саду: нет, здесь сад должен быть разбит на множество одиноко и кущами стоящих деревьев, на множество тенистых аллей и солнечных полян, на симметрично и в беспорядке стоящих клумб с различными цветами… Здесь должны были уложиться важнейшие впечатления и итоги жизни: вера, надежда, любовь, Россия, искусство, женщина… Как совместить яркие впечатления тридцатисемилетнего влюблённого и суровые, мудрые, отеческие по духу размышления пожилого, почти пятидесятилетнего человека?

Как бы то ни было, в начале 1860-х годов роман так и остался незаконченым. Гончаров, собравшийся уже было выйти в отставку, продолжает служить. В сентябре 1862 года его назначают редактором официальной газеты Министерства внутренних дел «Северная почта». Несколько месяцев назад были арестованы представители революционной демократии Д. И. Писарев, Н. Г. Чернышевский, H.A. Серно-Соловьевич. Издатель «Современника» Некрасов разрывает с «либеральным лагерем»: Тургеневым, Гончаровым, Дружининым, Писемским. Тургенев в письмах к Герцену и Достоевскому называет Некрасова, с которым ещё недавно состоял в дружбе, «бесчестным человеком», «бесстыдным мазуриком». Некрасов вынужден удерживать сотрудников «Современника» от печатных нападок на Тургенева. Гончаров же никогда не разрывал личных отношений с людьми, чьи взгляды не совпадали с его собственными. На протяжении многих десятилетий он сохранял с Некрасовым ровные дружественные отношения. Если романист понял, что заграничная деятельность Герцена оказалась небесполезной для России, то мог ли он жестоко и с личным чувством судить своего старого знакомого Некрасова? Правда, свой роман он решил отдать не в некрасовский журнал. В 1868 году Некрасов попросил напечатать «Обрыв» в журнале «Отечественные записки», занимавшем чётко демократическую позицию, но получил в ответ: «Я не думаю, чтобы роман мог годиться для Вас, хотя я не оскорблю в нём ни старого, ни молодого поколения, но общее направление его, даже самая идея, если не противоречит прямо, то не совпадает вполне с теми, даже не крайними началами, которым будет следовать Ваш журнал. Словом, будет натяжка».

Согласие на назначение в официозную «Северную почту» в период обострения идейной борьбы в обществе — шаг демонстративный. В этой ситуации Гончаров в глазах многих становится «охранителем». Писатель это прекрасно понимал, и если всё-таки пошёл на это, то, стало быть, имел какие-то свои серьёзные мотивы, ибо, как и ранее в цензуре, он ни в коем случае не жертвовал своими принципиальными убеждениями. Значит, на что-то надеялся. На что же? В ноябре 1862 года он подает докладную записку на имя министра внутренних дел П. А. Валуева «О способах издания «Северной почты»». В записке изложен проект по реорганизации газеты. Желая сделать газету более общественной, чем другие официальные и неофициальные газеты, Гончаров требует большей свободы в обсуждении «наиболее замечательных явлений общественной жизни и действий правительства». «Нужно допустить более смелости, не говорю о политической смелости; пусть политические убеждения остаются в пределах правительственных указаний, я говорю о большей свободе говорить публично о наших внутренних, общественных и домашних делах, о снятии тех приличий в печати, которые лежат на ней не по причине некогда настоятельных, теперь уже миновавших необходимостей, а вследствие долго господствовавшего цензурного страха, оставившего по себе длинный след некоторых привычек — с одной стороны, не говорить, с другой — не дозволять говорить о многом, о чем может быть без вреда говорено вслух». Высказывает намерение «довести язык в газете до той степени правильности и чистоты, на какую поставили его современная литература и общество». Вот что хотел было сделать из полицейской газеты Гончаров! Конечно, это была утопическая мечта, хотя, казалось бы, кто-кто, а Гончаров совсем не склонен к утопии. Да, видно, стремительно продвигаемые реформы Александра II расшевелили в нём природный идеализм, благополучно изжитый за четверть века службы в различных «департаментах». Менее года прослужил Гончаров в «Северной почте», так и не преодолев инерции газетного официоза. 14 июня 1863 года министр внутренних дел П. А. Валуев ходатайствует перед Александром II об определении Гончарова членом Совета министра внутренних дел по делам книгопечатания и о пожаловании его в действительные статские советники с содержанием 4000 рублей в год. Это была уже генеральская должность, которой Гончарову не простили многие, и прежде всего литераторы. Даже благоволивший к Гончарову Никитенко записал в своём дневнике: «Мой друг И. А. Гончаров всячески будет стараться получать исправно свои четыре тысячи и действовать осторожно, так чтобы и начальство, и литераторы были им довольны». Однако всё оказалось совсем не так, как предполагал Никитенко, считавший в глубине души Гончарова «слишком благополучным» человеком. На самом деле романист всегда нёс свою службу, стараясь не поступаться принципиальными личными мнениями. И в этом была своя драма. Недаром Гончаров постоянно жаловался на своё невыносимое положение в Совете по делам печати, на интриги, на узколобую цензурную политику. Вообще, глядя на подход Гончарова к службе, ясно сознаёшь, что в его служебной деятельности главную роль играет, по существу, не принадлежность к какой-то партии (либералов, охранителей), а настоящий патриотизм и широта кругозора. Но одиночество по своей природе драматично…

Летние отпуска в 1865 и 1866 годах Гончаров проводит на уже освоенных им европейских курортах (Баден-Баден, Мариенбад, Булонь и другие), пытаясь сдвинуть с места «Обрыв». Но писалось вяло. В письме к С. А. Никитенко из Мариенбада от 1 июля 1865 года он признавался: «Начал было перебирать свои тетради, писать или, лучше сказать, царапать и нацарапал две-три главы, но… Но ничего из этого не выйдет… «Отчего же не выйдет?» — опять спросите вы, — а оттого, что оставалось, как казалось мне, перейти только речку, чтоб быть на другой стороне, а когда теперь подошел к реке, то увидел, что она — не река, а море, то есть другими словами, я думал, что у меня уже половина романа вчерне написана, а оказалось, что у меня только собран материал и что другая, главная половина, и составляет все и что для одоления ее нужно, кроме таланта, много времени».

Отправляясь в 1867 году в заграничный отпуск, Гончаров втайне надеется, что повторится, как десять лет назад, «мариенбадское чудо», когда за три месяца быстрой и энергичной работы был закончен роман «Обломов». Однако каждый роман имеет свою судьбу и свой характер. «Обрыв» был куда более широк по замыслу, чем «Обломов», а прошедшие годы не прибавили свежести и энергии… 12 мая 1867 года Гончаров прибыл в курортное местечко Мариенбад, где он бывал неоднократно, и остановился в отеле «Stadt Brussel». Месяц пробился он над романом. Тот самый месяц, о котором в его жизни вообще ничего не известно: он не написал даже ни одного письма и ни получил ни от кого ни строчки. Можно себе представить, как он ежеутренне усаживал себя за стол и пытался возобновить старый замысел. Однако у него ничего не выходило. Немного стесняясь признаться даже старым знакомым в своём поражении, он слукавит в письме к A.B. Никитенко от 15 июня: «Надеясь было поздороветь, говоря не шутя, освежиться, но только поник здоровьем и заплесневел духом; хотел приняться за старый, забытый труд, взял с собой пожелтевшие от времени тетради и не тронул их из чемодана. Ни здоровье, ни труд не удались, и вопрос о труде решается отрицательно навсегда. Бросаю перо».[222]

Конечно, перо Гончаров бросить не мог: слишком многое уже было вложено в последний роман, а главное — в нём должны были прозвучать напутственная любовь и предостережения Гончарова России и русским людям накануне серьёзных исторических испытаний. Однако в этот отпуск романист действительно уже не возьмётся за перо. Он пытается развеяться, меняет места пребывания: посещает Баден-Баден, Франкфурт, Остенде, встречается с Тургеневым, Достоевским, критиком Боткиным. В Баден-Бадене Тургенев читает ему свой роман «Дым», однако Гончарову роман не понравился. И притом не понравился тем, что Тургенев, взявшись за тему, перекликающуюся с его «Обрывом», не вложил в «Дым» ни капли любви к России и русским людям, в то время как сам он мучается тем, что пытается и не может выразить именно любовь, которой в конце концов будет пронизан весь его роман: каждый образ, каждый пейзаж, каждая сцена. В письме к А. Г. Тройницкому от 25 июня он выскажется: «Первые же сцены возмущают меня не тем, что русское перо враждебно относится к русским людям, беспощадно казня их за пустоту, а тем, что это перо изменило тут автору, искусству. Оно грешит какою-то тупою и холодною злостью, грешит неверностью, то есть отсутствием дарования. Все эти фигуры до того бледны, что как будто они выдуманы, сочинены. Ни одного живого штриха, никакой меткой особенности, ничего, напоминающего физиономию, живое лицо: просто по трафарету написанная кучка нигилистов».[223] А ведь Гончаров не случайно показал в «Обрыве», что бабушка Татьяна Марковна (и случайно ли она — Марковна?) хотя и бранит, но любит и жалеет «Маркушку» Волохова. Писатель и сам любил всех, кого нарисовал в своём последнем романе, в том числе и нигилиста Волохова. Почему? Да потому что он относится к Волохову по-евангельски — как к «блудному сыну», заблудшему, но своему же дитяти. Вообще в «Обрыве» столько любви, сколько не было даже в «Обломове», где по-настоящему Гончаров любит лишь двух героев: Илью Ильича да Агафью Пшеницыну. В «Обыкновенной истории» из сердцевины писательского существа идущей любви ещё меньше: роман очень умён и не лишён теплоты чувства. Почему же всё так поменялось в «Обрыве»? Не потому что Гончаров вырос как художник (хотя и это факт!), но по той простой причине, что он просто постарел, потеплел, смягчился душой: в романе проявилось нерастраченное отцовское чувство, в котором отеческая любовь смешана с мудростью, самопожертвованием и желанием оградить молодую жизнь от всякого зла. В ранних романах это чувство отцовства ещё не созрело до такой степени. Кроме того, ко времени написания «Обрыва» умудрённый опытом кругосветного путешествия и бесконечных размышлений писатель уже ясно сознавал особенное место России в мире. Он видел в её жизни тысячи недостатков и совсем не возражал против того, чтобы многое хорошее перенести на русскую почву из Европы, но любил в ней главное, то, что не истребить никакими заимствованиями: её необычайную душевность и внутреннюю свободу, совсем никак не связанную с парламентаризмом или конституцией… Россия-Малиновка есть для него хранительница земного рая, в котором дорога каждая мелочь, где живёт мир и невообразимый в земной жизни покой, где найдётся место всему и вся. Вот Райский приезжает в Малиновку: «Какой эдем распахнулся ему в этом уголке, откуда его увезли в детстве… Сад обширный… с темными аллеями, беседкой и скамьями. Чем далее от домов, тем сад был запущеннее. Подле огромного развесистого вяза, с сгнившей скамьей, толпились вишни и яблони: там рябина; там шла кучка лип, хотела было образовать аллею, да вдруг ушла в лес и братски перепуталась с ельником, березняком… Подле сада, ближе к дому, лежали огороды. Там капуста, репа, морковь, петрушка, огурцы, потом громадные тыквы, а в парнике арбузы и дыни. Подсолнечники и мак, в этой массе зелени, делали яркие, бросавшиеся в глаза, пятна; около тычинок вились турецкие бобы… Около дома вились ласточки, свившие гнезда на кровле; в саду и роще водились малиновки, иволги, чижи и щеглы, а по ночам щелкали соловьи. Двор был полон всякой домашней птицы, разношерстных собак. Утром уходили в поле и возвращались к вечеру коровы и козел с двумя подругами. Несколько лошадей стояли почти праздно в конюшнях. Над цветами около дома реяли пчелы, шмели, стрекозы, трепетали на солнышке крыльями бабочки, по уголкам жались, греясь на солнышке, кошки, котята. В доме какая радость и мир жили!» Общее ощущение от подобного описания — пёстрая избыточность жизни, переливающейся через края тёплого и пропитанного солнцем сосуда. Настоящий рай! А рядом с маленьким солнечным домиком Гончаров изображает мрачный и угрюмый старый дом, а рядом с бабушкиным «эдемом» — обрыв, из которого как будто поднимаются ядовитые испарения и где живут злые духи и привидения, куда не ступит нога доброго человека. Обрыв подступил уже вплотную к мирному бабушкиному саду, который становится тем более дорог, что над ним нависла опасность. Милый сад! Его стоит любить, им стоит и дорожить, его нужно беречь! Вот с этими чувствами и написан «Обрыв»: с сыновней любовью к России и с отеческим предостережением от ошибок русской молодёжи.

1 сентября Гончаров вернулся из своего заграничного отпуска, так и не завершив роман, а в самом конце года, 29 декабря, вышел в отставку. Гончарову была назначена генеральская пенсия: 1750 рублей в год. Впрочем, это было не так уж и много. В одном из писем к Тургеневу он признаётся: «Пенсия, благодаря Богу и царю мне назначенная, дает средства существовать, но без всякой неги…» Став наконец свободным, Гончаров снова бросается к своему роману. Уже в феврале он читает «Обрыв» в доме историка и журналиста Евгения Михайловича Феоктистова, а в марте — в доме графа Алексея Константиновича Толстого, автора «Князя Серебряного» и драматической трилогии из времён государя Иоанна Грозного. Толстой и его жена, Софья Андреевна, сыграли немалую роль в том, что «Обрыв» всё-таки был дописан. Как всякий художник, Гончаров нуждался в дружеском участии, в похвале, в поддержке — и семья Толстых оказалась незаменимой опорой для Гончарова в 1868 году. О Толстом романист писал: «Его все любили за ум, за талант, но всего более за его добрый, открытый, честный и всегда веселый характер. Все льнули к нему, как мухи; в доме у них постоянно была толпа — и так как граф был ровен и одинаково любезен и радушен со всеми, то у него собирались люди всех состояний, званий, умов, талантов, между прочим beau monde.[224] Графиня, тонкая и умная, развитая женщина, образованная, все читающая на четырех языках, понимающая и любящая искусства, литературу — словом, одна из немногих по образованию женщин». Гончаров в отдельные времена бывал у Толстых почти ежедневно.

Алексей Толстой оказался художником, весьма близким Гончарову по духу. Его лирика одухотворена вездеприсутствием Бога, которому поэт слагает радостные, светлые гимны. Даже любовная лирика Толстого проникнута мыслью о спасении человеческой души, о высшем смысле человеческой жизни. То, что Гончаров сошелся с ним в период завершения «Обрыва», весьма характерно. Думается, в разговорах о современном нигилизме у них находились серьезные точки соприкосновения.

А. Толстой, в свою очередь, активно переживает за судьбу гончаровского романа. 24 ноября Гончаров получает письмо от А. К. и С. А. Толстых. В письме выражено одобрительное отношение к работе над подготовкой романа «Обрыв» к печати. Более того, Алексей Толстой так или иначе поучаствовал в работе над гончаровским романом. Гончаров — очевидно, с согласия или даже по предложению поэта — поместил в 5-й части «Обрыва» его перевод стихотворения Гейне:

Довольно! Пора мне забыть этот вздор!

Пора воротиться к рассудку!

Довольно с тобой, как искусный актер,

Я драму разыгрывал в шутку.

Расписаны были кулисы пестро,

Я так декламировал страстно;

И мантии блеск, и на шляпе перо,

И чувство — все было прекрасно!

Теперь же, хоть бросил я это тряпьё,

Хоть нет театрального хламу,

Все так же болит ещё сердце моё,

Как будто играю я драму.

И что за поддельную боль я считал,

То боль оказалась живая —

О Боже, я раненный насмерть — играл,

Гладиатора смерть представляя!

К предисловию к роману «Обрыв» (ноябрь 1869 года) Гончаров сделает приписку: «Долгом считаю с благодарностью заявить, что превосходный перевод стихотворения Гейне, помещенного в 5-й части в виде эпиграфа к роману Райского, принадлежит графу А. К. Толстому, автору драм «Смерть Иоанна Грозного» и «Феодор Иоаннович»».

Всё более доверительная дружба А. Толстого и Гончарова оборвалась со смертью поэта в сентябре 1875 года. Но и после этого автор «Обрыва» сохраняет очень тёплую память об А. Толстом[225].

На первом же чтении «Обрыва» у Толстых, 28 марта 1868 года, присутствовал редактор «Вестника Европы» М. М. Стасюлевич, который поделился своими впечатлениями с женой: «Это прелесть высокого калибра. Что за глубокий талант! Одна сцена лучше другой… Высоко прыгнет «В[естник] Е[вропы]», если ему удастся забрать в свои руки «Марфеньку»». Весь апрель бился Стасюлевич за рукопись «Обрыва» — и добился-таки своего: 29 апреля Гончаров пообещал, что после окончания романа отдаст его именно в «Вестник Европы».

Ну а сам роман помчался вперёд с новой силой. Похвалы действовали на Гончарова, как и на всякого художника, — вполне ободряюще. 25 мая Гончаров признаётся своему «другу-секретарю» Софье Александровне Никитенко: «Стасюлевич энергически умеет умной, трезвой, сознательной критикой шевелить воображение и очень тонко действует и на самолюбие. Вообразите, что под влиянием этого в беседах с ним у меня заиграли нервы и воображение, и вдруг передо мной встал конец романа ясно и отчетливо, так что, кажется, я сел и написал бы все сейчас». А на следующий день он пишет уже самому Стасюлевичу: «Во мне теперь всё кипит, будто в бутылке шампанского, всё развивается, яснеет во мне, всё легче, дальше, и я почти не выдерживаю, один, рыдаю, как ребёнок, и измученной рукой спешу отмечать кое-как, в беспорядке… во мне просыпается всё прежнее, что я считал умершим».

В пыльном летнем Петербурге Гончаров вообще не любил оставаться, а заниматься творческой работой просто не мог. Свои великие романы он заканчивал на европейских курортах. На следующий день, 27 мая 1868 года, Гончаров выезжает за границу. Из Киссингена он пишет: «У меня две небольшие, уютные комнаты близ источника и курзала… Угол и идеальная тишина, да одно или два знакомых лица — вот что мне необходимо теперь, чтоб сесть и кончить в два-три присеста». Правда, от «знакомых лиц» романист предпочитает скрываться и все силы посвящает тому, чтобы уединиться и творить в тишине. Однако «идеальной тишины» всё не было, а именно она — главное условие творчества для Гончарова: «В работе моей мне нужна простая комната с письменным столом, мягким креслом и с голыми стенами, чтобы ничто даже глаз не развлекало, а главное, чтобы туда не проникал никакой внешний звук… и чтоб я мог вглядываться, вслушиваться в то, что происходит во мне, и записывать». Заметим, что, кроме тишины, Гончарову нужен хорошо прогретый, сухой летний воздух, приятная погода: художнический организм его был весьма капризен, перо легко выпадало из рук, нападала «хандра». А всё нервы! В это лето как-то особенно сильно проявились характерные для Гончарова нервические перепады настроения: от депрессии к творческому подъёму. По сути, скорость работы та же, что и в Мариенбаде: несмотря на неровное настроение, он обрабатывает, чистит и дописывает по десять печатных листов в неделю! Так проходит июнь, июль, а 5 августа он пишет Стасюлевичам, что приближается к концу романа: «Сегодня или завтра, или не знаю когда, надо писать ночную сцену бабушки с Верой». Весь роман был вчерне закончен к сентябрю. Стасюлевич уже торжествовал, но рано! Он плохо знал характер Ивана Александровича. На Гончарова снова напали сомнения, особенно по поводу первых глав романа. В письме к A.A. Музалевской в конце сентября он пишет: «Я было усердно стал работать летом, подвёл свой старый труд к концу и даже уговорился с одним редактором печатать его. Да недостало терпения. Начало залежалось и теперь старо, а вновь написанное надо много отделывать, и я махнул рукой и бросил». Стасюлевичу и Алексею Толстому пришлось всё начинать сначала. Долгие уговоры и переговоры завершились полным успехом. С января 1869 года в «Вестнике Европы» начал печататься «Обрыв». Но романист не успокоился: пока роман печатался, Гончаров продолжал обрабатывать его в корректурах, чем совершенно измучил редактора журнала.

По словам Гончарова, он вложил в «Обрыв» все свои «идеи, понятия и чувства добра, чести, честности, нравственности, веры — всего, что… должно составлять нравственную природу человека». Как и прежде, автора волновали «общие, мировые, спорные вопросы». В предисловии к «Обрыву» он сам сказал: «Вопросы о религии, о семейном союзе, о новом устройстве социальных начал, об эмансипации женщины и т. д. — не суть частные, подлежащие решению той или другой эпохи, той или другой нации, того или другого поколения вопросы. Это общие, мировые, спорные вопросы, идущие параллельно с общим развитием человечества, над решением которых трудились и трудится всякая эпоха, все нации… И ни одна эпоха, ни одна нация не может похвастаться окончательным одолением ни одного из них…»

Именно то, что «Обрыв» задумывался вскоре после написания «Обыкновенной истории» и практически одновременно с опубликованием «Сна Обломова» свидетельствует о глубинном единстве романной трилогии Гончарова, а также о том, что единство это касается прежде всего религиозной основы гончаровских романов. Отсюда явная закономерность в наименовании главных героев: от Ад-уева через Обломова — к Рай-скому. Автобиографический герой Гончарова ищет правильное отношение к жизни, Богу, людям. Движение идёт от ада к раю.

Эта эволюция идёт от проблемы «возвращения Богу плода от брошенного Им зерна» к проблеме «долга» и «человеческого назначения». Оговоримся сразу, что абсолютного идеала Гончаров так и не нарисует. Да у него и не будет попытки в поисках абсолюта создать своего «идиота», как это сделал Ф. Достоевский. Гончаров мыслит духовно идеального героя в пределах возможного земного и притом принципиально мирского. Его герой в принципе несовершенен. Он — грешник среди грешников. Но он наделяется духовными порывами и устремлениями, а тем самым показывает возможность духовного роста не для избранных, а для каждого человека. Заметим, что «грешниками» являются, за редким исключением, и все остальные главные фигуры романа: Вера, Бабушка. Все они, проходя через свой «обрыв», приходят к покаянию и «воскресению».

Христианская тема романа вылилась в русло поиска «нормы» человеческой любви. Ищет эту норму сам Борис Райский. Сюжетным стержнем произведения, собственно, и стал поиск Райским «нормы» женской любви и женской натуры («бедная Наташа», Софья Беловодова, провинциальные кузины Марфенька и Вера). Ищут эту норму по-своему и Бабушка, и Марк Волохов, и Тушин. Ищет и Вера, которая благодаря «инстинктам самосознания, самобытности, самодеятельности» упорно стремится к истине, обретая ее в падениях и драматической борьбе.

Тема любви и «художественных» исканий Райского на первый взгляд кажется самоценной, занимающей всё пространство романа. Но поиск «нормы» ведётся Гончаровым с христианских позиций, что особенно заметно на судьбах главных героев: Райского, Веры, Волохова, Бабушки. Эта норма есть «любовь-долг», невозможная для автора вне христианского отношения к жизни. Таким образом, в сравнении с предшествующими «Обыкновенной историей» и «Обломовым», значительно расширяется творческий диапазон романиста, идейно-тематический охват и многообразие художественных приёмов. Не случайно некоторые исследователи говорят о том, что последний роман Гончарова прокладывает пути романистике XX века.[226]

Название романа многозначно. Автор ведёт речь и о том, что в бурных 60-х годах XIX века обнаружился «обрыв» связи времен, «обрыв» связи поколений (проблема «отцов и детей») и «обрыв» в женской судьбе («падение» женщины, плоды «эмансипации»). Гончаров напряжённо, как и в прежних романах, размышляет об «обрывах» между чувством и рассудком, верой и наукой, цивилизацией и природой и т. д.

«Обрыв» писался в условиях, когда Гончаров вместе со всем либеральным крылом русского общества должен был почувствовать, какой плод принес либерализм за десятилетия своего существования в России. В романе Гончаров выступает скрытно и явно против современного ему позитивного мировоззрения, откровенного атеизма, вульгарного материализма. Всему этому и противопоставлена в «Обрыве» религия (и любовь как ее основополагающее проявление в человеческой натуре). Гончаров по-прежнему выступает за прогресс, но подчёркивает недопустимость разрыва новых идей с традициями и вечными идеалами человечества. Эта концепция художественно воплощена прежде всего в истории любви Веры и нигилиста Марка Волохова. Волохов, отличающийся известной прямотой и честностью, жаждой ясности и правды, ищет новых идеалов, резко обрывая все связи с традициями и общечеловеческим опытом.

Волоховы апеллировали к науке и противопоставляли её религии. Это была очередная русская иллюзия. Писатель серьезно следил за развитием науки. В предисловии к «Обрыву» он заметил: «Нельзя жертвовать серьёзными практическими науками малодушным опасениям незначительной части вреда, какая может произойти от свободы и широты учёной деятельности. Пусть между молодыми учеными нашлись бы такие, которых изучение естественных или точных наук привело бы к выводам крайнего материализма, отрицания и т. п. Убеждения их останутся их личным уделом, а учеными усилиями их обогатится наука». Гончаров, судя по его письму-рецензии, согласен, во всяком случае, с тем, что религия и наука не должны противостоять друг другу. Он утверждает: «Вера — не смущается никакими «не знаю» — и добывает себе в безбрежном океане все, что ей нужно. У ней есть одно-единственное и всесильное для верующего орудие — чувство.

У разума (человеческого) ничего нет, кроме первых, необходимых для домашнего, земного обихода, знаний, то есть азбуки всеведения. В перспективе, весьма туманной, неверной и далекой — у дерзких пионеров науки есть надежда дойти когда-нибудь до тайн мироздания надежным путем науки.

Настоящая[227] наука мерцает таким слабым светом, что пока дает только понятие о глубине бездны неведения. Она, как аэростат, едва взлетает над земной поверхностью и в бессилии опускается назад».[228] В предисловии к роману «Обрыв» писатель сформулировал свое понимание проблемы соотношения науки и религии: «… И тот и другой пути параллельны и бесконечны!»

Романист весьма неплохо ориентировался в новом учении. В период службы в цензуре он прочёл немало материалов журнала «Русское слово», в задачи которого входило популяризировать идеи позитивистов в России, и, несомненно, глубоко вник в сущность и даже генезис этого учения. Гончаров написал цензорские отзывы на такие значительные, популяризирующие учение позитивистов работы Д. И. Писарева, как «Исторические идеи Огюста Конта» и «Популяризаторы отрицательных доктрин». Прочитав статью «Исторические идеи Огюста Конта», предназначенную для 11-го номера «Русского слова» за 1865 год, Гончаров как цензор настаивал на объявлении журналу второго предостережения, так как усматривал в статье Писарева «явное отрицание святости происхождения и значения христианской религии». Не потому ли в предисловии к роману «Обрыв» можно обнаружить скрытую полемику с Писаревым? Позже, в «Необыкновенной истории», он сформулирует свои претензии к позитивистской этике следующим образом: «Все добрые или дурные проявления психологической деятельности подводятся под законы, подчиненные нервным рефлексам и т. д.». Добро и зло как производное «нервных рефлексов» — эта антипозитивистская тема сближает Гончарова с автором «Братьев Карамазовых». В романе Достоевского Митя и Алеша обсуждают эту позитивистскую теорию человека: «Вообрази себе, это там в нервах, в голове, то есть там в мозгу эти нервы… есть такие этакие хвостики, у нервов у этих хвостики, ну и как только они там задрожат… то есть я посмотрю на что-нибудь глазами, вот так, и они задрожат, хвостики-то, а как задрожат, то и является образ… вот почему я и созерцаю, а потом мыслю, потому что хвостики, а вовсе не потому, что у меня душа…»

Воинствующим позитивистом в «Обрыве» является Марк Волохов, который искренне считает, что именно в физиологии и заключается разгадка человека. Он обращается к Вере со словами: «А вы — не животное? дух, ангел — бессмертное создание?» В этом вопросе Марка слышен отзвук того определения человека, которое было характерно для позитивистов. Так, в 1860 году П. Л. Лавров формулировал: «Человек (homo) есть зоологический род в разряде млекопитающих… позвоночное животное…»[229] Сходные взгляды развивал и М. А. Бакунин. Разумеется, Гончаров не мог согласиться с таким пониманием человеческой природы. По его мнению, Волохов «развенчал человека в один животный организм, отнявши у него другую, не животную сторону». Полемика Гончарова с позитивистами в вопросе о том, является ли человек только «животным», или в нем есть и «душа», обусловила многие особенности романа «Обрыв» и, в частности, нехарактерное для более ранних гончаровских произведений обилие анималистических образов. Романист и сам видит в человеке еще очень много «звериного», но, в отличие от позитивистов, не просто констатирует этот факт, а дает ему соответствующую оценку, показывает борьбу «звериного» и «духовного» в человеке и надеется на его гуманистическое «очеловечение» и возвращении к Христу. На этой надежде основывается вся этическая доктрина Гончарова, начиная с произведений 1840-х годов. Ведь уже в «Письмах столичного друга к провинциальному жениху» ясно проглядывает концепция постепенного восхождения от «зверя» к истинному «человеку». В «Обрыве» же Гончаров почувствовал угрозу не только для религии, для традиционной морали, но и для морали как таковой, ибо позитивизм упразднял, игнорировал самую задачу нравственного совершенствования человека. Ведь для «позвоночного животного» оно невозможно, — в нем просто нет никакой необходимости. Для Марка Волохова «люди… толпятся, как мошки в жаркую погоду в огромном столбе, сталкиваются, мятутся, плодятся, питаются, греются и исчезают в бестолковом процессе жизни, чтоб завтра дать место другому такому же столбу.

«Да, если это так, — думала Вера, — тогда не стоит работать над собой, чтобы к концу жизни стать лучше, чище, правдивее, добрее. Зачем? Для обихода на несколько десятков лет? Для этого надо запастись, как муравью зернами на зиму, обиходным уменьем жить, такою честностью, которой — синоним ловкость, такими зернами, чтоб хватило на жизнь, иногда очень короткую, чтоб было тепло, удобно… Какие же идеалы для муравьев? Нужны муравьиные добродетели… Но так ли это?»…»

Учение, которого придерживается Волохов, как бы накладывает отпечаток на его облик, на поведение. В нем, по воле автора, постоянно проглядывает зверь, животное. Самая его фамилия наводит на мысль о волке. «Прямой вы волк», — говорит о нем Вера. Во время кульминационного разговора с ней Марк тряс головой, «как косматый зверь», «шел… непокорным зверем, уходящим от добычи», «как зверь, помчался в беседку, унося добычу». В «Обрыве» не только Марк Волохов, но и многие другие герои даны в анималистической подсветке. Леонтий Козлов наделен даже говорящей фамилией. Жена Козлова, Ульяна, смотрит на Райского «русалочьим взглядом». Тушин напоминает сказочного медведя. «Когда у вас загремит гроза, Вера Васильевна, — говорит он, — спасайтесь за Волгу, в лес: там живет медведь, который вам послужит… как в сказках сказывают». Да и в Райском — не только «лиса». В свое оправдание за причиненную боль он говорит Вере: «Это был не я, не человек: зверь сделал преступление». Буря страсти и ревности «заглушала все человеческое в нем». Марина, жена Савелия, сравнивается в романе с кошкой. Даже о Марфеньке говорится, что она любит летний зной, «как ящерица».

Гончаров полемизирует и с утилитаристской этикой, естественно вытекающей из «зоологического» понимания человека. Человек, живущий потребностями не только «тела», но и «души», живет только «телом» и его этика неизбежно эгоистична. Известно, что в 1860-х годах в связи с публикацией в России сочинений последователя Бентама Дж. С. Милля споры об утилитарной этике вспыхнули в печати с новой силой.[230] В разговоре с Райским Волохов с предельной откровенностью проясняет свои этические установки: «Что такое честность, по-вашему?.. Это ни честно, ни нечестно, а полезно для меня».

Наконец, Гончаров показывает, что в поведении Марка Волохова проявляется и третий принцип этики позитивистов, «отсутствие свободной воли». В философии позитивизма «разум и его функции оказываются чистой механикой, в которой даже отсутствует свободная воля! Человек не повинен, стало быть, ни в добре, ни в зле: он есть продукт и жертва законов необходимости… Вот… что докладывает новейший век, в лице своих новейших мыслителей, старому веку». Вульгарный материализм и позитивизм действительно отстаивали идею жесточайшего детерминизма и даже «исторического фатализма». Каково это было воспринять старому поклоннику Пушкина, провозгласившему принцип «самостоянья человека»!