Москва

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Москва

На исходе царствования императора Александра I, в 1822 году, Гончаров был определен в Московское коммерческое училище, где уже учился его старший брат Николай. 8 июля того года Авдотья Матвеевна Гончарова записала в семейном «Летописце»: «Сего числа отправлен Ванечка в Москву». Для Авдотьи Матвеевны Москва, конечно, была прежде всего городом русских православных святынь, «сорока сороков» златоглавых храмов. Здесь в Чудовом монастыре почивали мощи святителя Алексия, многие симбиряне хаживали на поклонение преподобному Сергию Радонежскому в лавру. Но самого Ивана Александровича Москва манила не храмами. Повез его в Москву Трегубов. Коммерческое училище считалось образцовым. Как раз в то время, когда в стенах училища обучался Гончаров, император Николай I посетил это учебное заведение в 1826 году. Скорее всего, государь прибыл в училище вместе со своей матерью, вдовствующей императрицей Марией Федоровной, которая была официальным шефом Московского коммерческого училища.[62] Тогда-то, вероятно, и увидел ее Гончаров. И запомнил на всю жизнь, продолжая и впоследствии интересоваться ее личностью и благотворительной деятельностью. В письме к своему доброму знакомому, члену Попечительного совета заведений общественного призрения в Петербурге Кесарю Филипповичу Ордину, от 18 февраля 1878 года он весьма горячо отзывается о Марии Фёдоровне: «Вы не подозреваете, какой живой интерес имеет для меня Ваша книга, независимо от ее литературных и внешних достоинств издания. Для меня идеалы величайшей в мире женщины воплощаются в лице Императрицы Марии Федоровны[63] (которую я видел в детстве в Москве): она — моя настоящая героиня!

Если б не старость и не лень, если б у меня было побольше таланта — и именно такого, какой нужен, — я избрал бы себе задачею быть ее — не биографом (это мелко и мало для ее жизни), а историографом. Нужно большую силу таланта, ума и много любви к добру, чтобы изобразить этот образ, или «воплощение добра и милосердия», как Вы сказали в своей речи.

Вот по каким причинам и Ваша книга, и еще другая (Переписка Нелединского-Мелецкого, изд[анная] княз[ем] Оболенским) имеет для меня особенный, драгоценный интерес материалов для будущего памятника ее жизни».[64]

В училище преподавали бухгалтерию, коммерческую арифметику, математику, технологию, коммерческую географию, историю, риторику, словесность и чистописание на трех языках — русском, немецком и французском, законоведение, рисование, церковное и светское пение и танцы. Образовательный курс был рассчитан на восемь лет и разделен на четыре курса, или «возраста».[65]

Документальных сведений о московском периоде жизни писателя почти нет. В Московском коммерческом училище, по утверждению самого Гончарова, большинство предметов преподавалось весьма скучно и примитивно, о чём он однажды вспоминал в письме к старшему брату Николаю, который прошёл через то же самое училище. В письме раскрываются немногочисленные и потому драгоценные подробности гончаровского житья-бытья в этот период: «Об училище я тоже не упомянул ничего в биографии, потому что мне тяжело вспоминать о нем, и если б пришлось вспомянуть, то надо бы было помянуть лихом, а я этого не могу, и потому о нём ни слова. По милости тупого и официального рутинера, Тита Алексеевича, мы кисли там 8 лет, 8 лучших лет без дела! Да, без дела. А он еще задержал меня четыре года в младшем классе, когда я был там лучше всех, потому только, что я был молод, то есть мал, а знал больше всех. Он хлопотал, чтобы было тихо в классах, чтоб не шумели,[66] чтоб не читали чего-нибудь лишнего, не принадлежащего к классам, а не хватало ума на то, чтобы оценить и прогнать бездарных и бестолковых учителей, как Алексей Логинович, который молол, сам не знал от старости и от пьянства, что и как, а только дрался линейкой, или Христиан Иванович, вбивавший два года склонения и спряжения французского и немецкого, которые сам плохо знал; Гольтеков, заставлявший наизусть долбить историю Шрекка и ни разу не потрудившийся живым словом поговорить с учеником о том, что там написано. И какая программа: два года на французские и немецкие склонения и спряжения да на древнюю историю и дроби; следующие два года на синтаксис, на среднюю историю (по Кайданову или Шрекку) да алгебру до уравнений, итого четыре года на то, на что много двух лет! А там еще четыре года на так называемую словесность иностранную и русскую, то есть на долбление тощих тетрадок немца Валентина, плохо знавшего по-французски Тита и отжившего ритора Карецкого! А потом вершина образования — это естественные науки у того же пьяного Алексея Логиновича, то есть тощие тетрадки да букашки из домашнего сада, и лягушки, и камешки с Девичьего поля; да сам Тит Алексеевич преподавал премудрость, то есть математику 20-летним юношам и хлопотал пуще всего, чтоб его боялись!

Нет, мимо это милое училище!..»[67]

Однако не все были плохи и не всё было плохо. Известно, что в училище велось преподавание Закона Божьего. Этот предмет по бумагам Коммерческого училища значится как Закон веры. Так вот, в Законе веры Иван Гончаров «оказал успехи… очень хорошие».[68] Знания его действительно были крепкие. Даже позже, уже в старости, Гончаров гордился своими познаниями в этом предмете и преподавал его сам своей воспитаннице Сане Трейгут. В письме к графине A.A. Толстой он писал в 1878 году: «Самоотвержение мое заключается… в… ежедневном труде обучения их (детей покойного слуги. — В. М.) грамоте русской, арифметике, письму и закону Божию, да и закону Божию, который я тоже немного понимаю, и полагаю, что меня не собьет с пути и не опровергнет не только моя воспитанница Саня… но даже… и Вы, Графиня!»[69] В опубликованном списке всех служащих Коммерческого училища за 1826 год числится и священник, преподаватель Закона Божьего Михаил Васильевич.[70] К сожалению, не названа его фамилия.

Кто же этот Михаил Васильевич? Оказывается, законоучителем и настоятелем храма в Московском коммерческом училище был ни много ни мало отец знаменитого историка Сергея Михайловича Соловьева и дед философа Владимира Соловьева — протоиерей Михаил Васильевич Соловьев (умер в 1861 году). Имя его до сих пор не значилось в списке знакомых Гончарова. Это был весьма просвещенный человек, к тому же снисходительный и добрый. Известно, что, как истинный священник, он никогда никого не осуждал. Этому, видимо, учил и своих воспитанников. Он был очень ласков с детьми. Михаил Васильевич всю жизнь (43 года) прожил при Московском коммерческом училище и в 1860 году перевелся на священническое место при церкви Покрова Пресвятой Богородицы в Левшине. Там он очень тосковал о Коммерческом училище. Получив образование в Славяно-греко-латинской академии, Михаил Васильевич отличался начитанностью, свободно говорил по-французски, всю жизнь пополнял личную библиотеку, хорошо знал греческий язык. Хотя у нас нет пока сведений о деятельности отца Михаила в Коммерческом училище, о том, как преподавал он свой предмет, можно видеть, что в письме к брату Гончаров не отмечает Закон Божий среди других плохо преподаваемых предметов и не упоминает Михаила Васильевича в своем критическом эссе. Надо думать, что все-таки священник Соловьев, умевший привить любовь к знаниям своему сыну, будущему знаменитому историку, отличался от тех преподавателей Коммерческого училища, которых не мог вспомнить добрым словом Гончаров. Вера отца Михаила была живая. Он мечтал, чтобы его дети и внуки наследовали священство. Известно, что он пытался определить своего сына сначала в духовное училище. И, лишь видя, что Сергей Михайлович не проявляет никакого интереса к священству, но со всею страстью отдается науке, решил не противиться наклонностям сына. Известно, что Михаил Васильевич «некогда привел его (Владимира Соловьева. — В. М.), ребенка 7–8 лет, в алтарь, поставил на колени перед престолом и, произнеся пламенную молитву, благословил его на служение Богу»[71]. Очевидно, что при таком духовном настрое живую любовь к Богу прививал отец Михаил и воспитанникам Коммерческого училища.

По воскресным дням будущий писатель посещал Никитский женский монастырь. Московское коммерческое училище находилось в самом центре Москвы, на Остоженке. От Остоженки до Никитской улицы было недалеко. Однажды Гончаров встретил в церкви… самого Александра Сергеевича Пушкина! Ему в то время было 16–17 лет, и он уже начал читать стихи великого поэта. «Пушкина я видел впервые… в Москве в церкви Никитского монастыря. Я только что начинал вчитываться в него и смотрел на него более с любопытством, чем с другим чувством».[72] Пушкину суждено будет занять в жизни Гончарова совершенно особое место. Поэт сразу стал его кумиром, предметом внимательнейшего изучения, благоговейного почитания. Знакомство с творчеством великого поэта, пожалуй, было главным в образовании Гончарова в этот период его жизни. Уже в 1874 году он вспоминал об этом времени: «Имя Пушкина… запрещали в школах». В это время Гончаров, как известно, «читал все, что попадалось под руку, и писал сам непрестанно».[73] В основном «под руку попадались» авторы отошедшего XVIII века: В. А. Озеров,[74] М. М. Херасков,[75] Г. Р. Державин, И. И. Дмитриев,[76] Н. М. Карамзин… «И вдруг Пушкин! Я узнал его с «Онегина», который выходил тогда периодически, отдельными главами. Боже мой! Какой свет, какая волшебная даль открылась вдруг, и какие правды — и поэзии, и вообще жизни, притом современной, понятной, — хлынули из этого источника, и с каким блеском, в каких звуках! Какая школа изящества, вкуса, для впечатлительной натуры!» Может быть, именно произведения Пушкина натолкнули юношу Гончарова на мысль о писательстве. В Коммерческом училище юноша начал задумываться об этом, зачитываясь произведениями не только Пушкина, но и современных европейских авторов, в особенности французских. Это было «повальное чтение, без присмотра, без руководства и без всякой, конечно, критики и даже порядка и последовательности…». В училище он прочёл многое из В. Гюго, Э. Сю,[77] А. Дюма, Н. М. Карамзина, В. А. Жуковского… Всё это, по его собственному признанию, «не могло не подействовать на усиленное развитие фантазии, и без того слишком живой от природы».

Романист нигде не говорит о своём восприятии событий 1825 года. И это естественно: в то время ему было всего 13 лет, и слухи о восстании на Сенатской площади могли лишь глухо дойти до него через стены Коммерческого училища. Между тем наступила новая эпоха, в которую он втягивался постепенно, но плотно. Император Николай Павлович (1796–1855) правил Россией тридцать лет, с 1825 по 1855 год. Фигура и нравственный облик государя впечатляли не только современников, но и потомков. Философ Владимир Соловьёв через сорок лет после смерти Николая Павловича написал: «Могучий Самодержец, которого сегодня благочестиво поминает Русское царство, не был только олицетворением нашей внешней силы. Если бы он был только этим, то его слава не пережила бы Севастополя. Но за суровыми чертами грозного властителя, резко выступавшими по требованию государственной необходимости (или того, что считалась за такую необходимость), в Императоре Николае Павловиче таилось ясное понимание высшей правды и христианского идеала, поднимавшее его над уровнем не только тогдашнего, но и теперешнего общественного сознания». Мемуаристы и историки отмечают в облике царя прежде всего рыцарственность. Это был последний рыцарь-государь в Европе. Рыцарство его заключалось в безусловной и мощной защите христианских ценностей. Его нравственное влияние, его роль хранителя не только православной России, но и христианской «дореволюционной» Европы нельзя было не оценить. Ученик Гончарова поэт Аполлон Майков преклонялся перед личностью государя и посвятил ему стихотворение:

С благоговением гляжу я на него,

И грустно думать мне, что мрачное величье

В его есть жребии: ни чувств, ни дум его

Не пощадил наш век клевет и злоязычья!

И рвётся вся душа во мне ему сказать

Пред сонмищем его хулителей смущённым:

«Великий человек!

Прости слепорождённым!

Тебя потомство лишь сумеет разгадать,

Когда История пред миром изумлённым

Плод слёзных дум твоих о Руси обнажит.

И, сдёрнув с истины завесу лжи печальной,

В ряду земных царей

Твой образ колоссальный

На поклонение народам водрузит.

Впрочем, не все в окружении Гончарова акцентировали именно духовный облик царя. Куда живее всех волновали плоды государственной деятельности Николая I, которые были не столь впечатляющи. В 1857 году поэт В. Г. Бенедиктов, близкий и Гончарову и семье Майковых, написал стихотворение под названием «7 апреля 1857», в котором были строки, обращённые к России: «Была мертва ты тридцать лет». Сразу после смерти государя близкий знакомый романиста, во многом разделявший его взгляды, цензор A.B. Никитенко,[78] записал в своём дневнике: «Длинная и, надо-таки сознаться, безотрадная страница в истории русского царства дописана до конца».[79] В самом деле, в царствование Николая Павловича страна как бы «притихла» на время после событий 1825 года, притихла не только политически. При нём было упорядочено государственное законодательство, зато слишком возросла роль бюрократии, было введено техническое и военное образование, но Крымскую войну Россия начала без современного оружия. Начинают широко внедряться паровые машины, но русский военный флот так и остался парусным, не выдерживая конкуренции с флотами европейских держав. В книге «Фрегат «Паллада»» Гончаров накануне столкновений с военными флотами союзников пишет об этом в весьма критическом духе: «Оно, пожалуй, красиво смотреть со стороны, когда на бесконечной глади вод плывет корабль, окрыленный белыми парусами, как подобие лебедя, а когда попадешь в эту паутину снастей, от которых проходу нет, то увидишь в этом не доказательство силы, а скорее безнадежность на совершенную победу… Напрасно водили меня показывать, как красиво вздуваются паруса с подветренной стороны, как фрегат, лежа боком на воде, режет волны и мчится по двенадцати узлов в час. «Эдак и пароход не пойдет!» — говорят мне. «Да зато пароход всегда пойдет»… Дело решено. Паруса остались на долю мелких судов и небогатых промышленников; всё остальное усвоило пар. Ни на одной военной верфи не строят больших парусных судов; даже старые переделываются на паровые». Правда, при Николае I появились законы о пенсиях, открылся университет Святого Владимира в Киеве (рядом с ним был поставлен памятник Николаю Павловичу), в Петербурге — Технологический институт, Пулковская обсерватория и пр. Но главное — император добросовестно на протяжении всего своего правления пытался решить застарелую проблему крепостного права. Впрочем, так и не решил. «Три раза начинал я это дело, — говорил он, — и три раза не мог продолжать: видно, это перст Божий».[80] Словом, дело шло вроде бы и неплохо, но прорывов не было ни в одной области. Гончаров, вращавшийся в Николаевскую эпоху в кругах среднего, а порою и высшего чиновничества, разумеется, был хорошо информирован о проблемах русской жизни. Подвижки, происходящие в эпоху Николая Павловича, бесспорно, влияли на русскую жизнь, но они казались Гончарову, как и многим другим, незначительными и запаздывающими. В деятельности правительства не было крупных подвижек, не было собственно реформ, которые давно назрели и которые были так ожидаемы русским обществом. О настроениях писателя говорят многие страницы не только «Обломова», но и «Фрегата «Паллада»» — книги, написанной сразу после Крымской войны, которая выявила многие прорехи в экономической и политической жизни России. Может быть, именно поэтому романист почти нигде не высказывается о личности и государственной политике Николая I. Впрочем, однажды в мало кому известной исповедальномемуарной книге под названием «Необыкновенная история», он сказал об упомянутой эпохе: «Всем известно, что такое Герцен и подобные ему… ушедшие от угроз, от страха беды, к большей свободе!!! Герцен… действовал всё-таки для России и, горячо любя её, язвил её недостатки, спорил с правительством, выражал те или иные требования в её пользу, громил злоупотребления — и нет сомнения, был во многом полезен России, открывал нам глаза на самих себя. Он ушёл, потому что здесь этого ничего он не мог бы делать!., цензура теснила и всех нас… всем бывало жутко, несвободно…»* А воспоминания о В. Г. Белинском, глашатае передовых идей в 1840-х годах, говорят о том, что Гончаров размышлял уже в эти годы о «свободе крестьян, лучших мерах к просвещению общества и народа, о вреде всякого рода стеснений и ограничений для развития и т. д…».[81] Однажды кто-то выразил предположение, что в образе Обломова, строящего планы, но не выполняющего их, он изобразил… государя Николая Павловича… Романист с ужасом отмёл эти домыслы, хотя об эпохе Николая I он писал: «Снаружи казалось все так прибрано, казисто… Но масса общества покоилась в дремоте, жила рутиной и преданиями…»

Но в 1820-х годах мальчику Гончарову вряд ли приходило в голову оценивать царствования своих государей, сравнивать одного с другим. Перед ним стояли другие проблемы. Трудно и тесно было ему в Коммерческом училище. К тому же он совсем не хотел становиться купцом, как желала того его мать. Как-то странно было бы и нам представить его солидным «негоциантом», каким представлялся в городе № гоголевский Чичиков. Мечтой Гончарова был университет. Будущий писатель успел узнать вкус творчества и буквально влюбился в литературу. Уже в училище его рука начинает привыкать к перу и так — с пером — и останется на всю жизнь: когда не писались романы, он садился за письма к своим друзьям и знакомым. Графоманство как особый вид страсти, необъяснимая любовь к самому процессу сочетания слов, как ни говори, неотъемлемая часть творчества — даже у гениальных писателей. Гончаров признавался: «…Писанье для меня составляет такой же необходимый процесс, как процесс мышления, и поглощать всё в себе, не выбрасываться — значит испытать моральное удушье».[82] Более того, писать, творить в своей фантазии из ничего образы доставляло Гончарову неизъяснимое наслаждение. «Творчество, — писал он, — своего рода эпикуреизм, наслаждения искусства суть тоже чувственные наслаждения — как… ни оспаривайте: творчество — это высшее раздражение нервной системы, охмеление мозга и напряжённое состояние всего организма…»[83] Разумеется, мысль о будущей коммерческой деятельности вызывала у мальчика, уже познавшего «процесс писания», тошноту. Ему удаётся уговорить свою мать Авдотью Матвеевну согласиться на его досрочный уход из училища. В сентябре 1830 года совет Коммерческого училища удовлетворяет просьбу Авдотьи Матвеевны об увольнении сына Ивана из училища по причине «расстройства коммерческих дел». То-то свободно вздохнул Иван! Теперь нужно было серьёзно сесть за подготовку в университет.

В 1831 году Гончаров успешно преодолевает вступительные барьеры и поступает в Московский университет — «на свой кошт». Вступительные экзамены он сдал легко: «Я не успел оглянуться, как уже был отэкзаменован… я довольно легко решил какую-то задачу из алгебры и получил одобрительный кивок от адъюнкт-профессора Коцаурова. Француз сделал мне два-три вопроса… Профессор истории задал общеизвестные вопросы о крупных событиях. Я отбыл свой экзамен в какие-нибудь полчаса».[84] Но к этому получасу Гончарову пришлось долго готовиться. Да ещё специально к поступлению пришлось выучить — шутка сказать! — греческий язык! Теперь его ждало словесное отделение университета! Только этого ему и хотелось. Изучать древнюю и новую литературу, русскую и мировую историю, слушать лекции лучших в России профессоров — это совсем не то, что зубрёжка в Коммерческом училище. А главное — всё это, быть может, приоткроет ему дверь — страшно подумать! — в литературу… Теперь, на словесном отделении, дорога к писательству открывалась прямая.

В то время Московский университет был очагом свободомыслия. А. И. Герцен, учившийся здесь с одновременно с Гончаровым, с 1829 по 1833 год, писал в «Былом и думах», что «университет больше и больше становился средоточием русского образования. Все условия для его развития были соединены — историческое значение, географическое положение и отсутствие царя.

Сильно возбужденная деятельность ума в Петербурге, после Павла, мрачно замкнулась 14 декабрем. Явился Николай с пятью виселицами, с каторжной работой, белым ремнем и голубым Бенкендорфом.

Все пошло назад, кровь бросилась к сердцу, деятельность, скрытая наружно, закипела, таясь внутри. Московский университет устоял и начал первый вырезываться из-за всеобщего тумана… Университет рос влиянием, в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев, в его залах они очищалась от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее». Московский университет собирал вокруг себя разнородную, но самую талантливую русскую молодежь. Для своего времени это было училище свободомыслия — конечно, в самом широком, а не политическом только смысле слова. Герцен дает все-таки весьма специфическую картину университетской жизни. Он прежде всего отмечает вольный и западный по сути дух университетского обучения. Вместе с ним в одно время в университете учились будущий поэт Н. П. Огарев и будущий великий критик В. Г. Белинский. Гончаров вспоминал: «Между прочими, тут был и Лермонтов, впоследствии знаменитый поэт, тогда смуглый, одутловатый юноша, с чертами лица как будто восточного происхождения, с черными выразительными глазами. Он казался мне апатичным, говорил мало и сидел всегда в ленивой позе, полулежа, опершись на локоть. Он недолго пробыл в университете». Запомнились Гончарову и поэт Николай Станкевич,[85] критик-славянофил Константин Аксаков,[86] филолог-славист Осип Бодянский[87] (знакомец Н. В. Гоголя и Т. Г. Шевченко), Сергей Строев[88] (будущий известный историк). Однако ни с кем из них будущий романист близко не сошёлся, его студенческая жизнь проходит в кругу других знакомцев. Их имена малоизвестны: это, например, Матвей Бибиков, который отличился тем, что в 1841 году отправился в Италию, и, «имев на прожитие в столице папы денег всего на два, на три месяца, прожил в ней 5 лет», причём в Риме он «сделался импровизатором, которому рукоплескали и русские, и итальянцы».[89] В университете Бибиков слыл за шалуна. Гончаров писал: «Забуду ли когда-нибудь его милое товарищество, его шалости, его любезность? Наденет, бывало, пришедши в университет, первый встретившийся ему вицмундир, какой увидит на гвозде в передней, потом срисует с профессора карикатуру, споёт что-нибудь в антракте, а в самой лекции помешает мне, Барышову и Мину — слушать: и так частенько проходили наши дни. Это тот самый Бибиков, который, для диссертации Каченовскому, выбрал сам себе тему: «О мире, о войне, о пиве, о вине, о… и вообще о человеческой жизни»…» Кроме Бибикова, романист упомянул здесь ещё двоих своих товарищей по университету: Е. Е. Барышова и Г. А. Мина. Все дружеские знакомства Гончарова продолжались в течение всей жизни. Когда Е. Е. Барышов умер в 1881 году, Гончаров откликнулся на его смерть некрологом. Ещё один товарищ Гончарова Г. А. Мин стал впоследствии агрономом и издателем «Журнала охоты»[90].

Пребывание Гончарова в Московском университете, хотя и освещено в его собственных воспоминаниях («В университете»), все же пестрит белыми пятнами. Это было время, когда начиналась новая жизнь и у профессоров, и у студентов. От студенческих кружков Гончаров остался в стороне, из профессоров особенное влияние на него имели Николай Иванович Надеждин[91] и Степан Петрович Шевырев.[92] Его воспоминания «В университете» воспроизводят несколько иную, чем мемуары Герцена, университетскую атмосферу: «Благороднее, чище, выше этих воспоминаний у меня, да, пожалуй, и у всякого студента, в молодости не было. Мы, юноши, полвека тому назад смотрели на университет как на святилище и вступали в его стены со страхом и трепетом…

Наш университет в Москве был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди и те, при встречах, ласково провожали глазами юношей в малиновых воротниках. Я не говорю об исключениях. В разносословной и разнохарактерной толпе, при различии воспитания, нравов и привычек, являлись, конечно, и мало подготовленные к серьезному учению, и дурно воспитанные молодые люди, и просто шалуны и повесы».

Как видим, Гончаров совершенно иначе, чем революционер Герцен, воспринимает Московский университет той поры. В университете у него обнаружились иные интересы и увлечения. Московский период его жизни характеризуется прежде всего ярко выраженным интересом к театру. Театр на всю жизнь станет любовью Гончарова. Он понимал его тонко, мог профессионально судить как о качестве пьес, так и о мастерстве актёров. Судя по его письмам, романист следил за театральной жизнью Петербурга и Москвы. Бывая за границей, ходил на театральные постановки во Франции, Германии. А началось всё в студенческие годы, в Москве. В 1823 году в старой столице был открыт Малый драматический театр, сыгравший большую роль в культурном становлении автора «Обломова». В 1825 году открылся Большой театр. Официальные названия Малого и Большого московские театры получили не сразу, поначалу их называли так, сравнивая друг с другом, но со временем названия закрепились. Обе театральные труппы еще долго были связаны общей администрацией, общей костюмерной и пр. В Большом ставились в основном оперы и балеты, гораздо реже — драматические спектакли. Москва становится театральной столицей, москвичи — заядлыми театралами. С 1823 по 1831 год московскими театрами руководил драматург и переводчик Фёдор Кокошкин,[93] а с 1831 года — известный исторический романист Михаил Загоскин.[94] Кокошкин был в дружбе со многими профессорами Московского университета, которые были преподавателями Гончарова: с М. Т. Каченовским,[95] А. Ф. Мерзляковым.[96] В 1831 году он пригласил в театральное училище в качестве преподавателя логики, российской словесности и мифологии Н. И. Надеждина.[97] Возможно, именно это и сыграло свою роль в том, что Гончаров стал посещать вечера актрисы Марии Дмитриевны Львовой-Синецкой,[98] которая жила в доме Кокошкина — на скрещении улиц Воздвиженки и Арбатской.[99] Он явился туда вместе со своим университетским товарищем, заядлым театралом Федором Кони,[100] будущим редактором «Театральной газеты», который уже в студенческие годы писал водевили для московского театра и лично для М. Д. Львовой-Синецкой, которая была актрисой Малого театра и играла на сцене вместе со знаменитыми русскими актёрами — Михаилом Семёновичем Щепкиным, Павлом Степановичем Мочаловым.[101] Гончаров имел счастье любоваться игрой этих великих актёров «в их лучшей поре», как писал он в 1876 году П. Д. Боборыкину.[102] Более того, он встречал их в салоне Львовой-Синецкой, где собирались многие известные литераторы и актёры, шли горячие споры об искусстве, читались стихи. Всё это оставило свой глубокий след в душе Гончарова-студента, дало ему заряд на всю жизнь.

Между прочим, в салоне Львовой-Синецкой мы видим Гончарова, о котором не пишут мемуаристы: студент Гончаров веселился от души и даже… танцевал. На вечерах гости много танцевали, и, по собственному признанию Гончарова в очерках «На родине», он любил это делать и в Москве часто открывал танцы мазуркой. Как это не соответствует общепринятым представлениям о писателе, представлениям, составленным под влиянием всегда «солидных», каких-то «чиновничьих» его портретов (и даже фотографий), известных ещё по школьным хрестоматиям. В лице Гончарова постороннему взгляду невозможно прочесть той кипучей внутренней жизни, какую мы видим в его письмах, романах. Оно всегда спокойно, если не сказать — равнодушно. Тем паче что некоторые фотографии выполнены в полный рост, на них Гончаров стоит в какой-то искусственной позе, рядом с неизбежной матерчатой драпировкой, возле каких-то балюстрад с балясинами, со шляпой в руке (изобретения фотографов XIX века)… На этом фоне каким-то особняком стоит портрет работы К. А. Горбунова[103] конца 1840-х годов. В лице Гончарова на этом портрете много жизни, которая вся ещё рвётся наружу, не прячется за «общим выражением лица». Когда после этого портрета смотришь на более поздние фотографии или портрет И. Н. Крамского, понимаешь, какую тяжёлую жизненную школу прошёл писатель, сколько похоронил в себе нерастраченной радости, таланта, счастья, открытых побед… Да, этот Гончаров даже в конце 1840-х годов, когда ему было уже 36–37 лет, вполне мог покружиться в вихре танца. Мог и, как испанец, с гитарой в руках, перебирая струны, запеть перед полюбившейся ему женщиной: «…Ты душа ль моя, красна девица! Ты звезда ль моя ненаглядная! Полюби меня, добра молодца!» Мог поучаствовать в той невинной, но шумной суете ухаживаний за пансионерками Екатерининского института, какая наблюдалась среди молодых мужчин майковского кружка… Тем паче всё это было в студенческие годы в Москве, о которых сохранилось лишь глухое упоминание в романе «Обломов», в разговоре Штольца и Ильи Ильича: «Ты ли это, Илья? — говорил Андрей. — А помню я тебя тоненьким, живым мальчиком, как ты каждый день с Пречистенки ходил в Кудрино; там, в садике… ты не забыл двух сестер? Не забыл Руссо, Шиллера, Гёте, Байрона, которых носил им и отнимал у них романы Коттень, Жанлис… важничал перед ними, хотел очистить их вкус?..»

Со времени посещения театрального салона Львовой-Синецкой у Гончарова начинают складываться особые отношения с русским театром, любовь к которому он пронесёт через всю жизнь. В Малом театре и на вечерах у Львовой-Синецкой вырабатывался вкус писателя к драматическому искусству. Между прочим, в театральном мире Гончаров на всю жизнь останется своим. Как показали его поздние статьи «Опять «Гамлет» на русской сцене», «Мильон терзаний», его статья об А. Н. Островском, его переписка с П. Д. Боборыкиным[104] о театральном искусстве, его отношения с актёром И. И. Монаховым,[105] актрисой М. Г. Савиной и другими, Гончаров был тонким ценителем актёрского искусства и драматургии — и недаром избирался членом комитета по присуждению литературной премии за лучшее драматическое произведение. Гончаров посещал театральные представления в Москве, Петербурге, в Париже и даже в Симбирске! Как театрал, он возрос на реалистических традициях Малой московской сцены, и эти традиции оказались близки ему как писателю… В этом смысле значение московских студенческих лет трудно переоценить.

Чем ещё можно вспомнить студенческие годы писателя? Есть один важнй момент, который нельзя пропустить. Удивительно, но, став студентом университета, в котором столь силен вольный дух, Гончаров не выходит из церковной ограды и по-прежнему, как и в годы обучения в училище, продолжает посещать храм Никитского женского монастыря. Это был старый московский монастырь, основанный в 1582 году боярином Никитой Романовичем Захарьиным-Юрьевым,[106] братом первой жены Ивана Грозного — Анастасии. По имени монастыря получила позже свое название и улица, на которой он находился: Никитская. Мальчик Гончаров начал посещать его ещё в десятилетнем возрасте — никем не побуждаемый, но, скорее всего, с братом Николаем, который учился вместе с ним сначала в Коммерческом училище, а потом в университете. Ходил он туда целых 13 лет — до двадцатитрехлетнего возраста! Никаких конкретных сведений об этом у нас нет, но сам факт весьма любопытен: при всех перипетиях судьбы, вращаясь в различных (в том числе и атеистических по духу) кругах общества, он много лет, десятилетия, ничего не афишируя, продолжает, как и в симбирском детстве, ходить в храм. Привычка ли, крепшая ли с умножением жизненных опытов и скорбей вера влекли его туда? Нам этого не узнать. Душа Гончарова созреет вполне и приоткроется только к 1860-м годам, когда он будет посещать храм Святого мученика Пантелеймона возле своего дома на Моховой улице. Когда монастырь посещал Гончаров, он уже был восстановлен от разрушения, случившегося после пожара Москвы в 1812 году. Об этом монастыре вспоминает писатель в «Обрыве»: «В университете Райский делит время, по утрам, между лекциями и Кремлевским садом, в воскресенье ходит в Никитский монастырь к обедне». Если фигуру Райского принять как в значительной степени автобиографическую, то из «Обрыва» можно узнать и о том, что в студенческие годы Гончаров пережил увлечение русской историей, «уходил в окрестности, забирался в старые монастыри и вглядывался в… почернелые лики святых и мучеников, и фантазия, лучше профессоров, уносила его в русскую старину». Как натура впечатлительная, будущий романист глубоко погружался «в образ» древнего благочестия: «Долго, бывало, смотрит он, пока не стукнет что-нибудь около: он очнется — перед ним старая стена монастырская, старый образ: он в келье или в тереме».

Университет освобождал от стереотипов провинциального мышления. Конечно, Гончаров ощущал, как и многие, дух университетской свободы, которой, по его собственным словам, не было, например, в «военных или духовных заведениях». В своих воспоминаниях он пишет: «Я не говорю, чтобы свободе этой не полагалось преград: страх, чтобы она не окрасилась в другую, то есть политическую краску, заставлял начальство следить за лекциями профессоров, хотя проблески этой, не научной, свободы проявлялись более вне университета; свободомыслие почерпалось из других, не университетских источников. В университетах молодежь, более чем в других заведениях, ограждена серьезною содержательностию занятий от многих опасных увлечений, заносимых туда извне, больше издалека… Но тем не менее на лекции налагалось иногда veto, как, например, на лекции Давыдова.[107]

Он прочел всего две или три лекции истории философии; на этих лекциях, между прочим, говорят (я еще не был тогда в университете), присутствовал приезжий из Петербурга флигель-адъютант, и вследствие его донесения будто бы лекции были закрыты». Лекции в Московском университете развивали ум, приобщали к европейской культуре. В эти годы Гончаров серьезно увлекается немецким эстетиком Иоанном Винкельманом. В одной из автобиографий романист признается, что все свободное от службы время «много переводил из Шиллера, Гете… также из Винкельмана…». Писатель вспоминает прошедшее в письме к своему юному другу, известному юристу Анатолию Федоровичу Кони: «…Я для себя, — без всяких целей, писал, сочинял, переводил, изучал поэтов и эстетиков. Особенно меня интересовал Винкельман». Признано, что с именем Винкельмана связан целый этап развития искусства и литературы конца XVIII и начала XIX века. Огромное влияние его эстетики отразилось во всей Европе, в том числе и в России. Гончаров не только сам штудировал глубокого знатока античного искусства Винкельмана, но, по всей вероятности, прививал через его труды вкус к Античности своим ученикам в семье Майковых, где он в 1830-х годах преподавал риторику, поэтику, латинский язык и историю русской литературы. Недаром автор «Обломова» — один из самых «античных» русских писателей. Изучение Винкельмана — и через него культуры Античности — оказалось для писателя глубоким и плодотворным. Это была школа эстетического вкуса. Мышление Гончарова-художника несёт на себе печать античной гармонии, симметрии, равновесия. Один из уроков Винкельмана Гончаров запомнил надолго. Свою Ольгу Ильинскую он изображает как идеальную по пропорциям античную статую: «Если б обратить ее в статую, она была бы статуя грации и гармонии». Каковы же качественные критерии «грации и гармонии» у Гончарова? Это античная соразмерность частей тела: «Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы — овал и размеры лица; все это в свою очередь гармонировало с плечами, плечи — с станом». Такая скульптурная характеристика не просто необычна. Она кажется сначала растянутой. Не достаточно ли было одной фразой сказать о «грации и гармонии» во всей фигуре Ольги? А между тем писатель останавливает наше внимание на соотношении всех частей тела, как если бы речь шла в самом деле не о героине романа, а действительно о статуе — в эстетическом трактате. В «Истории искусства древности» Винкельмана такие примеры нередки. Вот прямая перекличка с Гончаровым: «В хорошо сложенном человеке тело вместе с головой так же относится к бедрам и к ногам, как бедра к ногам, а верхняя часть руки к локтевой и к кисти». Штудируя Винкельмана, Гончаров ещё в студенчестве серьёзно готовится к писательской миссии и глубоко постигает науку пластической красоты.

Но не только немецкая эстетика волнует его в университетские годы. Он проявляет интерес и к самой модной в то время французской литературе. О. Бальзак, Ж. Жанен,[108] Э. Сю — таков круг его чтения. «Неистового романтика» Эжена Сю он даже переводит, и перевод этот, опубликованный в 1832 году под «горяченьким» названием «Отравители» в журнале профессора Николая Ивановича Надеждина «Телескоп», становится точкой отсчета в его литературной деятельности. Выделяет Гончаров и лекции Степана Петровича Шевырева,[109] который «принес… свой тонкий и умный критический анализ чужих литератур, начиная с древнейших — индийской, еврейской, арабской, греческой — до новейших западных литератур». Характерен его отзыв о будущем редакторе религиозно-патриотического журнала «Москвитянин» Михаиле Петровиче Погодине.[110] Гончаров признает его огромное влияние на развитие и образование студентов, но ему кажется, что в своей религиозности и патриотизме Погодин был не совсем искренен: «У Михаила Петровича… было кое-что напускное и в характере его и в его взгляде на науку… Может быть, казалось мне иногда, он про себя и разделял какой-нибудь отрицательный взгляд Каченовского и его школы на то или другое историческое событие, но отстаивал последнее, если оно льстило патриотическому чувству, национальному самолюбию или касалось какой-нибудь народно-религиозной святыни…» Все эти характеристики показывают, что Гончаров формируется в университете внешне как западник, а в религиозности и патриотизме будущих славянофилов С. П. Шевырева и М. П. Погодина чувствует определенную натяжку. Однако западничество, как и славянофильство, явление весьма неоднородное — со сложным спектром переходных состояний и принципиальных акцентов. Не влезая в дебри определений, скажем пока только то, что Гончаров — горячий патриот России и что его религиознонравственные идеалы столь масштабны, что узкопартийное понятие «западничества»(тем более в том его варианте, с которым сталкивается сегодняшний читатель) ничего не прояснило бы в личности и мировоззрении писателя. Если угодно, Гончаров западник, выросший на закваске русского православия, на доброте и мудрости русской волшебной сказки — и с любовью сотворивший бессмертный образ Ильи Ильича Обломова. Точно так же его можно назвать и славянофилом, почитающим английскую парламентскую систему, немецкий профессионализм и признанное в Европе право личности на неприкосновенность собственности и личной жизни.

Любопытный факт биографии писателя: в 1832 году состоялась его вторая встреча с Пушкиным. В своих университетских воспоминаниях Гончаров довольно подробно повествует о посещении Пушкиным 27 сентября 1832 года лекций известного профессора И. И. Давыдова по истории русской литературы: «Когда он вошел с Уваровым,[111] для меня точно солнце озарило всю аудиторию: я в то время был в чаду обаяния от его поэзии; я питался ею, как молоком матери; стих его приводил меня в дрожь восторга. На меня, как благотворный дождь, падали строфы его созданий («Евгения Онегина», «Полтавы» и др.). Его гению я и все тогдашние юноши, увлекающиеся поэзию, обязаны непосредственным влиянием на наше эстетическое образование. Перед тем однажды я видел его в церкви, у обедни — и не спускал с него глаз. Черты его лица врезались у меня в памяти. И вдруг этот гений, эта слава и гордость России — передо мной в пяти шагах! Я не верил глазам». Далее Гончаров описывает спор, возникший между Пушкиным и Каченовским: «… Пушкин горячо отстаивал подлинность древнерусского эпоса (очевидно, речь шла о «Слове о полку Игореве». — В. М.), а Каченовский вонзал в него свой беспощадный аналитический нож».

В этот раз Гончаров внимательно рассмотрел внешность своего кумира: «Лучше всего, по-моему, напоминает его гравюра Уткина с портрета Кипренского. Во всех других копиях у него глаза сделаны слишком открытыми, почти выпуклыми, нос выдающийся — это неверно. У него было небольшое лицо и прекрасная, пропорциональная лицу голова, с негустыми, кудрявыми волосами». Писатель с явной любовью отмечает «задумчивую глубину» и «благородство» в глазах, «сдержанность светского, благовоспитанного человека».

Университет дал Гончарову необычайно много — не только глубокие систематизированные, современные по уровню знания, но и широту взгляда на жизнь, свободу мысли. Воспоминания писателя показывают, что он остался благодарен университету на всю жизнь и стал горячим сторонником именно университетского образования юношества в России.