На Родине. Варвара Лукьянова

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

На Родине. Варвара Лукьянова

После опубликования «Обыкновенной истории» Гончаров сразу становится известным. Это уже не любитель литературы, который примелькался в майковском литературном салоне, но одна из крупнейших фигур современной русской литературы. Его хвалит печатно сам Белинский! Его приглашают для литературной работы в петербургские журналы. Гончаров соглашается, но публикует лишь фельетоны, очерки и пр. — без указания своего имени. Мы до сих пор не можем точно сказать, что и под какими псевдонимами опубликовал Гончаров в это время. В «Современнике» Гончаров заполняет отдел «Смесь», однако мы и до сих пор не можем точно сказать, сколько и какие именно произведения поместил здесь писатель. Ничего не можем сказать и о других журналах, в которых печатался Гончаров.

В автобиографии 1858 года Гончаров рассказал, что участие в майковских домашних журналах постепенно «перешло, хотя мало и незаметно, уже в журналы, в которых участвовали некоторые из друзей Майковых. И Гончаров перевел и переделал с иностранных языков несколько разного содержания статей и поместил в журналах без подписи имени». Причиной обращения к подобной работе было всё ещё не слишком хорошее материальное положение писателя. У Гончарова не было родового имения, высоких доходов: он жил чиновничьим трудом. Позже он признавался: «Твердой литературной почвы у нас не было, шли на этот путь робко, под страхами, почти случайно. И хорошо еще у кого были средства, тот мог выжидать и заниматься только своим делом, а кто не мог, тот дробил себя на части! Чего и мне не приходилось делать!» Как это напоминает восклицание Некрасова, вспоминавшего те же годы: «Прозы моей надо касаться осторожно. Я писал из-за хлеба. Много дряни…»* Гончаров откровенной «дряни» не писал никогда, даже из-за хлеба. Даже в его рядовых журнальных работах всегда присутствует некая литературная «сверхзадача». Характерны в этом смысле появившиеся среди прочего в журнале «Современник» гончаровские «Письма столичного друга к провинциальному жениху». Разговор о моде и современных нравах Гончаров возводит здесь в настоящий философский этюд.

Однако пробуя своё перо в малых жанрах, собственно в журналистике, Гончаров всё более и более понимал, что он прежде всего романист — с широкой кистью, со стремлением к огромным и содержательным эпическим и бытовым картинам: «У меня было перо не публициста, а романиста». В 1849 году в «Литературном сборнике» журнала «Современник» был опубликован «Сон Обломова», по выражению самого Гончарова, «увертюра всего романа». Действительно, хотя второй роман Гончарова снова построен на столкновении позиций двух противоположных героев (славянская созерцательность и немецкая деятельность, мягкая сердечность и жёсткий расчёт и пр.), центральной фигурой является именно Обломов. В «Сне» автор показывает нам тот мир, в котором родилась и оформилась созерцательная, мягкая, незлобивая славянская душа Обломова. В этом произведении масштаб художественных обобщений настолько велик, что перед нами предстаёт не Обломовка, даже не Россия, а некий мифологизированный, полусказочный «русский мир», несущий в себе набор самых важных, национально образующих, воспринимаемых на уровне подсознания черт. Одновременно это и мир вселенский, патриархальный, почти античный, навсегда уходящий в прошлое. В «Сне Обломова» художественный талант Гончарова выражается во всей своей силе и полноте. Автор блистает здесь своими самыми выигрышными сторонами: удивительной пластикой, умением погрузиться и рельефно представить неуловимые никакой логикой вне пластического образа подсознательные пласты жизни «внутреннего человека» и целого народа, и даже человечества. Недаром Ф. Достоевский отмечал, что эту «увертюру» к гончаровскому роману «с восхищением прочла вся Россия!».

Описывая старую Обломовку, Гончаров не только иронизирует и критикует, но и любуется непреходящими нравственными ценностями, которые таит для него в себе мир патриархальной русской жизни. Господствующее чувство в «Сне Обломова» — всепроникающая любовь, гармония человека и природы, пейзажа и творения человеческих рук. Автор как бы говорит: плох или хорош этот «русский космос», но вот он — худо-бедно существует, в нём нет ничего неорганического, изломанного, искусственного; в нём все любят всех, каждый доволен своим местом; в этом мирке царят любовь и покой. Всепобеждающая сила прогресса, несомненно, сомнёт этот живой цветок, но не стоит ли с любовью и раздумчивой грустью расстаться с ним, а может быть, и сохранить в новой жизни его непреходящий аромат. Принимая и строя новое, не потерять бы живой связи всего со всем — как она сложилась в течение тысячелетий. Гончаров, конечно, понимает, что силы этого почти античного патриархального мира уже на исходе. Уже слышны тревожные, жёсткие, лязгающие, чуждые этому миру голоса и звуки, надвигается на него что-то из другого, неведомого мира. Разрушается русская сказка, русский миф, неотвратимо надвигаются перемены. Автор «Сна» и сам зовёт к пробуждению, но ему всё-таки жалко эту старую патриархальную идиллию, как бывает жалко расставаться со старым и уже негодным жилищем, в котором прошли годы детства, в котором ты вырос — около своей матери, рядом с целым роем братьев и сестер…

И однако именно славянофилы, которым пластический строй «Сна Обломова», казалось бы, должен был быть очень близок, не с абсолютным восторгом прочли гончаровское произведение! «Сон Обломова» вышел в марте, а уже в начале июня в журнале «Москвитянин» появилась в целом неодобрительная рецензия на увертюру к гончаровскому роману[159]. После восторженного отзыва Аполлона Григорьева на роман «Обыкновенная история» в 1847 году Москва более не будет баловать Гончарова своими аплодисментами. Славянофильский журнал в общем принял идиллическую картину жизни обломовцев, но отметил при этом, что «нельзя трунить» над сердечной простотой обитателей обломовки. Узкая партийность не позволила понять, что Гончаров трунит совсем не над «сердечной простотой» обломовцев, а над «прогнившими» чертами русской жизни: над инертностью, ленью, а прежде всего над безответственностью, ослабленным чувством долга, над эстетизированием собственных слабостей… Как ни мала казалась язва в середине XIX века, но Гончаров усмотрел в ней смертельную опасность для будущего России. И оказался прав! Славянофилы же этого не разглядели. Вообще московские издания, славянофильские по духу, как правило, отзывались на произведения романиста либо сдержанно, либо неодобрительно. «Свои своего не познаша…»

Гончаров, конечно, уже понял эту тенденцию, когда отправился в 1849 году на родину через Москву. В старой столице он остановился на неделю, встретился с матерью, братом Николаем, сестрой Анной. Они рассказали ему о недавней смерти крестного отца и настоящего друга семьи — H.H. Трегубова. В письме к Майковым от 13 июля 1849 года он описывает своё новое, уже нестуденческое восприятие Москвы. Как всё переменилось, какой провинциальной показалась она писателю после пятнадцатилетнего отсутствия: «Что вам сказать о Москве? Тихо дремлет она, матушка. Движения почти нет. Меня поразила страшная отсталость во всем, да рыбный запах в жары. Мне стало и грустно и гнусно. Поэзия же воспоминаний, мест исчезла. Хладнокровно, даже с некоторым унынием посматривал я на знакомые улицы, закоулки, университет, но не без удовольствия шатался целый вечер по Девичьему полю с приятелями, по берегам Москвы-реки; поглядел на Воробьевы горы и едва узнал. Густой лес, венчавший их вершину, стал теперь, ни дать ни взять, как мои волосы. Москва-река показалась лужей: и на той туда же острова показались, только, кажется, из глины да из соломы. Одним упивался и упиваюсь теперь: это погодой, и там и здесь. Ах, какая свежесть, какая тишина, ясность и какая продолжительность в этой тихой дремоте чуть-чуть струящегося воздуха; кажется, я вижу, как эти струи переливаются и играют в высоте. И целые недели — ни ветра, ни облачка, ни дождя.

Московские друзья мои несколько постарели, но не изменились ко мне, ни я к ним. Во мне и Вы заметили это свойство. Сошлись мы с ними так, как будто вчера расстались. Я говорю о немногих, о двух, трех».

Кто же те друзья, с которыми мог тогда встретиться Гончаров? С уверенностью можно назвать лишь одного из них: Ивана Ефремовича Барышова. С ним Гончаров учился в Коммерческом училище, а затем и в университете. Барышов с 1851 года был воспитателем, а в 1858–1869 годах директором того самого Коммерческого училища. Подробности московской недели Гончарова почти неизвестны. Впрочем, упоминается, что он присутствовал на чтении «прекрасной комедии» неким «молодым автором». В 1849 году в русской литературе появилась всего лишь одна прекрасная комедия молодого автора — это «Свои люди — сочтёмся» А. Н. Островского, воспитанного, как и Гончаров, на образцах Малого театра в Москве. К этому времени и следует относить знакомство двух писателей, которое продолжалось всю жизнь и было проникнуто, во всяком случае со стороны Гончарова, чрезвычайным уважением и признанием огромного таланта и глубинной творческой близости. Если учесть, что в одно время с Островским творили Ф. Достоевский и А. Толстой, кажется порою непонятным, почему львиная доля похвал, отпущенных Гончаровым своим современникам, принадлежит именно Островскому. Лишь в исключительных случаях романист допускал возможность художественных слабостей некоторых вещей Островского. Несомненно, драматург задевал его за живое, трогал самые сокрытые струны его души и был чрезвычайно близок ему по художнической сути. Вот как он говорит, например, о «Грозе»: «Не опасаясь обвинения в преувеличении, могу сказать по совести, что подобного произведения, как драмы, в нашей литературе не было. Она бесспорно занимает и, вероятно, долго будет занимать первое место по высоким классическим красотам. С какой бы стороны она ни была взята, — со стороны ли плана создания, или драматического движения, или, наконец, характеров, всюду запечатлена она силою творчества, тонкостью наблюдательности и изяществом отделки». И ещё о самом Островском, о его значении в русской литературе: Островский исчерпал «океан русской народной жизни… как Шекспир и Вальтер Скотт исчерпали историю Англии. После них осталось немного последующим художникам»… Да ведь это и о себе сказано! Очевидно, ещё при первой встрече с «молодым автором» Гончаров почувствовал эту необычайную близость себе Островского. В этой их близости всё ещё остаётся какая-то загадка. Возможно, Гончаров ценил в своём талантливом современнике не только необычайный и близкий по духу талант, но и главное — затаённую, но глубокую любовь к России — не в общих чертах, а в её многовековой глубине. Снегурочка и Лель Островского не из того же ли теста сотворены, что и Илья Обломов, и Марфенька, и Бабушка, и Агафья Матвеевна?

Из Москвы путь до Симбирска уже был недолог: всего 700 вёрст! Четырнадцать лет не был он дома! Зато теперь Иван Александрович навёрстывает упущенное. Писатель Г. Н. Потанин вспоминает этот приезд Гончарова: «Это было самое счастливое время для Гончарова; он жил здесь, если можно так выразиться, самою живою жизнью, какою только может жить человек на земле. Тут было все: и радость первого литературного успеха, и пленительные воспоминания детства, и сияющее лицо матери, и ласки, восторги, подарки тому же счастливому любимцу, и воркование слепой няни, которая теперь готова молиться на своего Ванюшу, и раболепие старика слуги, который, как мальчишка, бегает, суетится, бросается во все углы, лишь бы угодить Ивану Александровичу. А тут еще такой почет общества, приглашение губернатора быть без чинов, человеком своим, и, наконец, гордость купцов: «Каков наш Гончаров! Вон куда залетают из наших!» Да, окруженный семьей, осыпанный ласками, оживленный всем окружающим, он здесь вполне чувствовал, что он именно то солнце, которое все собой озаряет и радует всех. Зато надобно было видеть, как Иван Александрович в это время был жив и игрив. Боже мой! Как умилительно прикладывался к руке матери, точно к иконе, и в порыве так страстно обнимет старуху, что та задыхается в объятиях сына, на лету ловит, целует брата, сестер, племянников, племянниц, да что и говорить о кровных родных, — он в настоящее время всем был близкий родной. Придет какой-нибудь мещанин Набоков, семьюродный внук дедушке Ивана Александровича, скажет простодушно: «На тебя пришел поглядеть, Иван Александрович! Какой-такой ты есть на свете?» — и этого он приветит, приласкает, поцелует, усадит в кресло; час толкует с ним об его огороде; спросит: «Есть ли садик? Здесь у всех садики»; узнает, есть ли семья, детки и, если беден, так денег даст. Даже с прислугой он обращался точно с братьями и сестрами; комично кланяется всем и смешит».

Ещё одно событие нельзя замолчать. Это первая из известных нам любовей Гончарова. Об этой женщине — единственной, кому писатель Иван Александрович Гончаров делал предложение руки и сердца, — почти ничего не известно. Виновник этого — сам писатель. Как никто из русских авторов XIX века, уже почувствовавших некоторый вкус к быстрому достижению известности, Гончаров охранял свою личную жизнь и проявлял непоколебимое уважение к тайне чужой жизни и личности.

Было ли это следствием глубоко лежащей в нем православности или, наоборот, уважением к человеку в духе либеральнозападнических настроений, сказать трудно. Во всяком случае, не проявлявший в течение всей своей жизни любви к шуму, группированию в кружки и т. п., Гончаров вел настоящую войну с постоянным желанием людей заглянуть в его душу из праздного любопытства. Это была своего рода «война за неизвестность». У этой войны было не одно лицо. Вот, например, дневники. Как было бы здорово, если бы автор «Обломова» хоть иногда заносил в дневник сокровенные записи, размышления или хотя бы просто расписывал хронологию своей жизни. Но увы! Иван Александрович свято охранял тайну своей внутренней жизни и никогда не вел дневников, — разве что по необходимости, когда служил секретарем при адмирале Путятине на фрегате «Паллада». Но туда заносились совсем не душевные его переживания. Видимо, не считал себя фигурой, достойной внимания потомков. В самом деле, прекрасно понимая свое высокое место в русской литературе, он тем не менее умел взглянуть на свое значение с точки зрения, не доступной многим и многим его современникам: «Я никогда не верил в так называемое бессмертие литературных трудов… Каждый пишет только в пределах своего времени. Я удивляюсь тем из моих собратьев, которые воображают, что пишут для будущих времен, но не могу разделить их иллюзий. Литература поистине такое же искусство, как производство шляп или мебели. Для каждого нового поколения необходимы новые книги, так же как новые шляпы и новая мебель. Слава Богу, я в свое время имел успех, и даже более, чем его заслуживал. Теперь мои сочинения так же постарели, как и я сам; придавать им или самому себе вторую молодость было бы пустой суетой, от которой я всегда сумею удержаться» (из письма французскому критику де Визева). Если назвать слова романиста просто скромностью, это мало что объяснит. Это не скромность, а целомудрие и ответственность — даже не перед людьми и историей, а как бы перед Самим Богом, наделившим его художественным даром. Это особое целомудрие, если приглядеться внимательно, пронизывает все стороны жизни Гончарова.

Стоит ли после всего этого удивляться, что он первым в русской литературе заговорил о правах автора на тайну личности не только при жизни, но и после смерти? В статье «Нарушение воли»(1888) романист с раздражением писал: «В Англии, если не ошибаюсь, есть закон, запрещающий касаться в печати подробностей домашней, семейной жизни частного лица, разумеется, без его согласия, хотя бы последние и не заключали в себе ничего предосудительного… Не худо бы перенять это хорошее правило и нам, таким охотникам перенимать все чужое!» Между прочим, благодаря пожеланию Гончарова, выраженному в статье «Нарушение воли», многие его знакомые уничтожили письма автора «Обломова», адресованные когда-либо на их имя. Гончаров не хотел громкой известности при жизни. Не хотел ее и после смерти. Вот почему нет ничего удивительного в том, что его биография полна для нас белых пятен. Естественно, что в первую очередь это относится к его отношениям с женщинами. Марфенька и Вера в «Обрыве», Ольга Ильинская и Агафья Пшеницына в «Обломове», да и многие другие героини романиста, несомненно, имеют реальные прототипы в жизни самого автора. Кто эти женщины? Некоторые из них известны. О других почти ничего не знаем. Хотя гончаровская биография и исполнена всяческих тайн и умолчаний, именно она, может быть, даст разгадку его творчества и опровергнет ходячие представления о Гончарове как о чересчур объективном художнике. Мы почти ничего не знаем об увлечениях, пережитых романистом, хотя его письма и глухие упоминания в воспоминаниях современников дают некоторое представление о небольшом круге имен, дорогих для него. Главное же — романы. В центре каждого нового гончаровского романа — настоящая любовная и личностная драма, тончайшая психологическая игра участников этой драмы. И сколько их, этих любовей, описано Гончаровым: от легкомысленно- «кошачьей» (Марина в «Обрыве») до трагически-незавершенной (Илья Обломов и Ольга Ильинская в «Обломове»). Поистине можно сказать, что в любви Гончаров видел разгадку мира и человека, возводя ее в основной принцип мироустройства и показывая её религиозную основу («Бог есть любовь»). Мог ли Гончаров сам не пережить любовной драмы? Нет, нет и нет… Не с чужих слов писал Гончаров человеческие страсти…

Мы не знаем о серьёзных увлечениях писателя до тридцати семи лет. Конечно, они были. Как и все, Гончаров юноша страдал любовным недугом. Только его увлечения ничем не кончились. Кроме того, он молчал о них, оставляя всё в себе. Таков уж был его характер. Не женившись до тридцати лет, романист начинал уже приобретать некоторые черты убеждённого холостяка. Майковы постоянно присматривали для него невесту, но тщетно. Лишь серьёзная страсть могла подвигнуть его на ухаживание. И, как оказалось, страсти в нём не остыли… Тридцатисемилетний Гончаров в 1849 году встретил в доме своей матери красавицу гувернантку, воспитывавшую его племянников, детей его сестры A.A. Кирмаловой. Высокая стройная смольнянка, обладавшая, по воспоминаниям родных и знакомых, «тонкой, вызывающей красотой», поразила и глубоко затронула душу писателя. Потанин вспоминает о времени, когда роман Гончарова с Лукьяновой только разгорался. «На беду мою, — пишет Потанин, — у Кирмаловой была милая гувернантка, которая тянула меня к себе, как магнит, — так и хочется, бывало, гимназисту с гувернанткой поболтать! Вот засядем мы после урока в гостиной болтать да в болтовне и забудем, который час. А старуха строго считала часы, и как только её старые часы прохрипят десять, она тут же вызывает свою наперсницу Марину и отдаёт строгое приказание: «Поди гаси свечи у них в гостиной и скажи: пора спать». Марина в точности исполняла приказание барыни — молча являлась в гостиную, гасила перед нами свечи и торжественно объявляла: «Барыня приказала вам сказать — пора спать». И мы, несчастные, не окончивши порванного разговора, расходились спать… Иван Александрович беседовал с гувернанткой, Варварой Лукиничной, и, должно быть, очень весело, потому что гувернантка хохотала чуть ли не до истерики… Иногда на него находило другое настроение: он, как испанец, с гитарой в руках, становился перед гувернанткой в позу гидальго и начинал: «Ты душа ль моя, красна девица! Ты звезда ль моя ненаглядная! Полюби меня, добра молодца!» На слове «звезда», конечно, самая высокая нота, а пение его в это время было так пленительно, голос так очарователен, что романс этот я до сих пор не забыл, а в глазах Варвары Лукиничны сверкали тогда такие огоньки, которых я сроду не видал».

Кто же она — эта прекрасная смольнянка? Варвара Лукинична Лукьянова (девичья фамилия — Болтунова) была на пятнадцать лет младше Ивана Александровича (она родилась 1 декабря 1827 года, а умерла после 1893 года). Известно, что в 1845 году девушка с серебряной медалью окончила Александровское училище Императорского воспитательского общества благородных девиц, а через четыре года после окончания училища стала гувернанткой детей A.A. Кирмаловой. В свой приезд Гончаров не только из-за любви к сестре и её семье заезжал в село Кирмаловых Хухорево. «Была и другая причина. Здесь жила Варвара Лукинична Лукьянова, гувернантка в доме Кирмаловых. С ней он познакомился в Симбирске. Это была красивая стройная девушка с умными глазами. Варвара Лукинична любила и понимала литературу, и Гончаров стремился развить её литературный вкус. Увлечение этой девушкой перешло в глубокую любовь. Варвара Лукинична, по-видимому, была неравнодушна к Ивану Александровичу. Гончаров спешил в Хухорево, чтобы связать свою судьбу с Варварой Лукиничной. Сделав ей предложение, он получает неожиданный отказ. Варвара Лукинична сказала, что она ценит и очень уважает Гончарова, но дальше дружбы их отношения идти не могут. Неудачная ранняя любовь Гончарова оставила неизгладимый след в душе писателя».[160] Зато в воспоминаниях племянника Гончарова Владимира Михайловича Кирмалова сообщаются подробности, которые говорят о более драматичной ситуации: «При отъезде Ивана Александровича, когда он прощался с домашними, Варвара Лукинична, не выдержав горя разлуки с любимым человеком, с воплем: «Ваня, Ваня!…» бросилась в присутствии всех ему на шею». Если это так и было на самом деле, то ясно, что Гончаров не сразу смог оценить глубину и силу своего чувства к девушке. А она оказалась горда — и не простила ошибки. Возможно, всё это и привело к тому, что их пути разошлись.

С 1849 года Гончаров и Лукьянова переписывались. В одном из писем в Хухорево (17 декабря 1849 года) читаем: «… Адресую письма на Варвару Лукиничну, да она и отвечать не ленива, пишет живей любого секретаря и лучше всех наших литераторов, в том числе и со мною». Вместе с этим письмом он выслал для Варвары Лукиничны книги. В декабре 1849 году он посылает в Хухорево годовой комплект «Современника» и выписывает Кирмаловой этот же журнал на 1850 год. «Это мой подарок тоже и Варваре Лукиничне», — писал Гончаров сестре.

Чувство к Варваре Лукиничне не остывало долго. Сохранилось письмо романиста, написанное 29 ноября 1850 года, в день рождения Варвары Лукиничны. Письмо Гончарова — скрытый крик души и затаённая надежда. Оно заканчивается словами: «Поймите и оцените чувства, внушившие это приветствие». Теперь мы уже не узнаем точных причин разрыва, но надеждам романиста не суждено было осуществиться. Варвара Лукинична вскоре вышла замуж за штабс-капитан артиллерии Павла Лебедева и переехала в Петербург, где муж проходил службу. У Варвары Лукиничны были дети: сын Алексей (родился 14 ноября 1857 года) окончил 2-ю Петербургскую гимназию в 1876 году, а затем учился на юридическом факультете Петербургского университета. Дочь Варвара окончила Павловский институт.

Любопытно, что история оказалась необыкновенной. Любовь к Варваре Лукиничне была настолько глубока, что, когда она овдовела, писатель снова повторил ей свое предложение, но вторично получил отказ. Возможно, это была обида гордой женщины… Варвара Лукинична вторично вышла замуж — за надворного советника Ивана Александровича Лукьянова, который в 1852 году состоял служащим Комиссариатского департамента Военного министерства. Однако и этот брак её оказался не совсем счастливым. 26 февраля 1862 года Гончаров писал своей сестре A.A. Кирмаловой: «Варвара Лукинична давно овдовела: муж её запутался в делах и застрелился, несчастный». Может быть, и не стоит пользоваться расхожим выражением «роковая женщина», но, во всяком случае, у Варвары Лукиничны был характер.

Даже когда чувства остыли, Гончаров помогал Лукьяновой в устройстве её собственной судьбы и судьбы её детей. В письме к члену Государственного совета А. Г. Тройницкому[161] от 19 июня 1868 года он ходатайствовал о судьбе Варвары Лукиничны: «Вы теперь — как я слышал — опекун Николаевского института. А там есть у меня старая моя знакомая, некто Варвара Лукинична Лукьянова, классная дама. Она некогда была в Симбирске гувернанткой, знала мою мать, сестёр и брата — ив течение 20 лет известна мне своим образованием, отличным характером, распорядительностью, трудолюбием и женским умением делать всякое хорошее женское дело. Она была два раза замужем и имеет пару детей. Ни тот, ни другой муж ей ничего не доставили — и она ест институтский хлеб и работает усердно и для института, и занимается своими детьми, всё это не покладывая рук. Кажется m-me Шостак мало ценит её, а она, судя по отзывам самой же m-me Шостак — и также другим — о классных дамах этого института, едва ли не лучшая и не первая из всех институтских дам во всех отношениях: и по уму, по образованию, по знанию жизни и по умению обходиться с детьми. Должность классной дамы становится ей не под силу, она устаёт через меру: в институте, я слышал, открывается вакансия инспектрисы — и я убеждён, что ни в институте, ни на стороне назначения лучше г[оспо]жи Лукьяновой не может быть. Я знаю всю вашу осторожность и не смею решительно просить вас замолвить слово: я только прошу поверить мне и обратить на эту даму ваше проницательное внимание; и если оно подтвердит сказанное мною о ней, то тогда уже благоволите указать на неё и госпоже Шостак как на достойную».

Со временем Варвара Лукинична стала начальницей Николаевского сиротского института. Внучатный племянник Гончарова Михаил Викторович Кирмалов (1863–1920) вспоминает времена, когда он ещё мальчиком посещал писателя в Петербурге. «Первые мои воспоминания об Иване Александровиче относятся к 1870–1871 годам, ко времени моего детства. Дедушка часто брал меня с собой при посещении Ивана Александровича… В это же время его посещала Варвара Лукинична, служившая в институте, с своими двумя детьми. Мальчика за его тонкую и высокую фигуру он шутя называл «Макароной», но внимание заметно больше оказывал девочкам.

На Рождество он устроил у себя для нас ёлку. Были мы с сестрой, дети Варвары Лукиничны…» Кирмалов указывает, что в 1882 году Варвара Лукинична в письме «просила И. А. Гончарова дать благословение под венец её дочери Варе». Такое письмо действительно известно. Однако их отношения, по-видимому, охладели ещё в 1870-х годах. 17 февраля 1882 года Варвара Лукинична писала Гончарову: «Девять лет прошло с тех пор, Иван Александрович, как Вы вычеркнули нас из своих друзей».

Существует и другая версия сложных взаимоотношений Гончарова и Лукьяновой. В воспоминаниях Елизаветы Александровны Гончаровой (урожденной Уманец), жены племянника Гончарова — Александра Николаевича Гончарова, читаем: «С Варварой Лукиничной у него был роман, конец его, совпадающий с концом романа Веры и Марка, сильно удручал Ив[ана] Ал[ександровича]. Он старался поддержать В[арвару] Л[укиничну] морально и материально, но о женитьбе на ней не думал. Это казалось ему совсем не подходящим по их характерам: она была женщина властная, связать свою судьбу с ней казалось ему крайне жестокой расплатой за прежний грех… В[арвара] Л[укинична] потом вышла замуж, имела 3-х детей. Ив[ан] Ал[ександрович] постоянно помогал ей и ее детям в устройстве их материального положения. По воскресеньям навещал… детей в Институте, возил им конфекты. Когда

В[арвара] Л[укинична] овдовела, Ив[ан] Ал[ександрович] помог ей устроиться классной дамой в одном из Институтов. Это мне рассказывала Дарья Леонтьевна Кирмалова».

Итак, перед нами одно из семейных преданий о Гончарове. Варвару Лукиничну автор воспоминаний называет как один из возможных прототипов Веры в романе «Обрыв». Однако следует учесть, что рассказ Д. Л. Кирмаловой мог быть (естественно) недостаточно достоверным. Это ясно хотя бы из того, что время романа между Гончаровым и Лукьяновой отнесено к «возвращению из плавания». Во всяком случае, в рукописи дан словесный портрет Варвары Лукиничны, причем первый, какой мы знаем: «Красивая, высокая, с прекрасными глазами, нежная красота, вызывающая».

Трудно сказать, как на самом деле складывались отношения писателя и Варвары Лукьяновой. Создаётся всё-таки впечатление, что это не был проходной роман и что чувства Ивана Александровича не сводились лишь к чувству вины за прежний грех. Напротив, может быть, это совершенно исключительный сюжет в жизни Гончарова. Судя по всему, это была его самая трагическая любовь.

Гончаров на всю жизнь остался холостяком, не преодолевшим не только «холостяцкого комплекса», но и — прежде всего — своих собственных, очень высоких запросов к семейной жизни, как он её понимал… В одном из своих писем, будучи уже пожилым человеком, он признавался: «… Близких уз у меня нет: ни детей не осталось, не повисла у меня на шее никакая подруга жизни — а если б это было, то смею думать, что я не испугался бы своей обязанности и терпеливее бы выносил жизнь. Я даже думаю, что меня ужасала бы ответственность за воспитание и я бы страдал трусостью о том, как вести детей и что из них будет. Непрестанное общение с ними — было бы моею и отрадою, но и страхом вместе: угадать их пути и приготовлять к ним — я бы, конечно, сделал это задачей себе, но и изнемогал бы под её тяжестью. Нет, хорошо, что у меня нет никого ближе племянников».[162]

В Симбирске в 1849 году роман об Илье Обломове вырабатывался в голове, по собственному признанию писателя, «медленно и тяжело». Зато здесь же возникает план ещё одного романа: «План романа «Обрыв» родился у меня в 1849 году, когда я после четырнадцатилетнего отсутствия в первый раз посетил Симбирск, свою родину. Старые воспоминания ранней молодости, новые встречи, картины берегов Волги, сцены и нравы провинциальной жизни — всё это расшевелило мою фантазию, и я тогда же начертил программу всего романа, когда в то же время оканчивался обработкой у меня в голове другой роман — «Обломов»». Может быть, именно в то время впервые Гончаров связывает в своём сознании все три своих романа в единое целое — трилогию. Окрылённый успехом «Обыкновенной истории» и «Сна Обломова» Гончаров мог строить не просто планы, а планы дерзкие. Образцы были перед глазами: гончаровский современник О. Бальзак, ещё не вполне понимая цельности замысла, писал роман за романом, словно кирпичи грандиозного здания «Человеческой комедии», а ещё живой русский классик Н. В. Гоголь решил же писать свои «Мёртвые души», ориентируясь на бессмертного Данте, который объединил в «Божественной комедии» картины ада, чистилища и рая. «Ад» с героями Адуевыми уже написан. Остаётся если не показать идеал, то хотя бы наметить пути к нему. И пусть последний герой будет носить фамилию — Райский. Ну а «чистилище» — это то, что посередине — между адом и раем. Ни то и ни другое. Обломок. Вот и получится не бальзаковская, идущая вширь, а дантовская «комедия» человеческой жизни, выстраивающая высокую вертикаль от земли до неба… Возможно ли, чтобы у «полусонного» Гончарова, признанного бытописателя, с удовольствием описывавшего сковородки на кухне у служанки Обломова Анисьи, был столь высокий, поистинне божественный план? Не простое ли здесь совпадение: Адуевы — Обломов — Райский? Кажется странным, что Гончаров, который, по утверждению многих, писал не умом, но сердцем, мог посягнуть на столь сложную романную конструкцию, как трилогия в духе «Божественной комедии» Данте. Ведь в статье «Лучше поздно, чем никогда» он признавался, что пишет интуитивно: «Обращаюсь к любопытному процессу сознательного и бессознательного творчества. Я о себе прежде всего скажу, что я принадлежу к последней категории, то есть увлекаюсь больше всего (как это заметил обо мне Белинский) «своею способностью рисовать». Рисуя, я редко знаю в ту минуту, что значит мой образ, портрет, характер: я только вижу его живым перед собою — и смотрю, верно ли я рисую, вижу его в действии с другими — следовательно, вижу сцены и рисую тут этих других, иногда далеко впереди, по плану романа, не предвидя ещё вполне, как вместе свяжутся все пока разбросанные в голове части целого». Надо признать, что и так называемое «бессознательное» творчество строится на любимых идеях и идеалах художника, и масштаб «целого», то есть окончательного замысла, зависит от масштаба этих идей и идеалов. Гончаров был художником всеобъемлющих идей и высочайших идеалов, ибо ставил конечный вопрос о смысле жизни человека. Иное дело, что «общая идея», объединяющая три романа в некое единое целое, вырисовывалась в жизненных подробностях и связях с изменяющейся действительностью далеко не сразу. На это оказались нужны годы, почти два десятилетия… Однако, когда Гончаров закончил свою романную трилогию, он написал: «Я… вижу не три романа, а один. Все они связаны одною общею нитью, одною последовательною идеею — перехода от одной эпохи русской жизни… к другой».[163] И дело не только в русской жизни: Гончаров пишет и жизнь мировую, и более того, решая проблему смысла человеческой жизни, он ставит вопрос о жизни человека в вечности. Именно религиозный пафос Данте и Гоголя увлекает его, ибо — при всех его разнообразных колебаниях и поисках — неизменым для него оставалось одно убеждение: выше Христа никого и ничего нет. Эта была конечная точка всех его творческих поисков. Ради этого стоило работать, ибо ради этого работали все величайшие европейские художники нового времени, а главное — это отвечало строю его души, давало смысл жизни.

Но пока поездка в Симбирск не расставила всех точек над «i» и прояснила для Гончарова его писательской судьбы: «Обломов»

остался незаконченным, несмотря на сокрытие в своей комнате от соскучившихся родственников, будущий «Обрыв» вырывался из-под пера какими-то прекрасными, но незаконченными кусками, а общая перспектива романа рисовалась в далёком тумане… 13 июля 1849 года он пишет Майковым: «… Мне еще хорошо, а вот что-то будет подальше, как всюду преследующий меня бич — скука — вступит в свои права и настигнет меня здесь: куда-то я скроюсь? А уж предчувствие-то скуки есть. О, Господи, Господи! Спаси и помилуй». Пожалуй, впервые слово «скука» прозвучало в письмах Гончарова столь значимо и грозно. Но именно с 1849 года оно начнёт звучать всё чаще — рядом с другим холодным и скользким словечком: «хандра». 20 августа того же года он пишет из Симбирска своей знакомой Ю. Д. Ефремовой: «… Здесь я ожил, отдохнул душой и даже помолодел немного, но только поддельною, фальшивою молодостью, которая, как минутная веселость от шампанского, греет и живит на минуту. Мне и не скучно пока, и не болен я, и нет отвращения к жизни, но все это на три месяца. Уж чувствую я над головой свист вечного бича своего — скуки, того и гляди, пойдет свистать. Прав Байрон, сказавши, что порядочному человеку долее 35 лет жить не следует. За 35 лет живут хорошо только чиновники, как понаворуют порядком да накупят себе домов, экипажей и прочих благ. — Чего же еще, рожна, что ли? — спросят. Чего? Чего? Что отвечать на такой странный вопрос? Отсылаю вопрошателей к Байрону, Лермонтову и подобным им. Там пусть ищут ответа». Лень, скука, апатия, хандра. Эти слова сопровождают любимых героев Гончарова, притом героев автобиографических: младшего Адуева, Обломова, Райского. В Симбирске мать писателя Авдотья Матвеевна и его сёстры гордились им, показывали, словно чудо, всему городу, но дома наедине не могли не задать Ивану Александровичу вопрос: «А жениться-то когда будешь?» Болело сердце за успешного, но неудачливого сынка и брата. Гончаров, конечно, отшучивался, но на самом деле жизнь заходила в какое-то непредвиденное для него самого русло: 37 лет уже позади, а что-то не получается с личной жизнью. И что обидно: в этом не люди виноваты…