Шейх

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Шейх

Ноябрь тысяча девятьсот тридцать третьего года. Приближалось шестнадцатилетие Октября. Меня командировали в Грозный писать о работе политотделов МТС. В редакции «Грозненского рабочего» мне посоветовали на праздничные дни поехать в горное селение Шатой:

— Седьмого в Грозный на базар съедутся отовсюду, попутную арбу ничего не стоит найти! А в Шатой дадим записку уполномоченному ГПУ: единственный русский в районе, пописывает в газету, в его сакле все журналисты находят приют.

Назавтра сыскал на базаре попутную арбу. Выехали во второй половине дня. Маленькие колеса горской арбы всю дорогу подпрыгивали на камнях. Добрались до Шатоя ночью; на уличках ни души, белели сакли, освещенные ломкими лучами месяца. Хозяин арбы довез меня до сакли уполномоченного (почему-то вертится на языке фамилия Криворотов, пусть, надо же, рассказывая, его как-то именовать!).

Постучал в ворота, сонная курица, всполошившись, перенеслась в сумрак крыши. Криворотова поднял с постели. При тусклом свете керосиновой лампочки с закопченным и разбитым стеклом он прочел записку из редакции и уложил меня спать, отложив знакомство на утро.

Проснувшись часиков в восемь, нашел Криворотова во дворе, был занят с милиционером. Сказал коротко: «Умывальник в углу! Чайник на очаге! Сахар, хлеб на полке!», и вновь повернулся к милиционеру: где-то кого-то убили, было не до знакомств!

Низенький, давно не стриженный — лохмы торчат из-под барашковой шапочки, грудь крест-накрест перетянута пулеметными лентами: ни дать ни взять матрос времен гражданской войны! Что ж, на людей, для которых со времен Шамиля высший шик — газыри с десятью патронами на груди, пулеметные ленты должны были производить впечатление: верный расчет.

Я попил наскоро чайку и решил прогуляться по Шатою. Чеченские крестьяне, идущие с перекинутыми через плечо сумами-хурджинами, и всадники, из-под бешметов которых торчали кончики кинжалов, привели меня на базар. Солнце низко висело над горами, огромные камни неправильной формы отбрасывали косые тени, розоватыми казались оседланные лошади, привязанные к камням и деревьям. Продавали кто что: малину, яблоки, овощи. Из корзин среди прутьев торчали красные гребешки кур.

Продавцы и покупатели нет-нет да поглядывали в сторону Сунжи, сердито клокотавшей на камнях где-то за обрывом внизу. Спросил одного-другого, не ответили: не понимали по-русски. Подошел к обрыву: глубоко внизу, в клочьях пены, падая с уступа на уступ, выла река. По самому краю обрыва лепилась тропка: страшно на такую ступить, не то что проехать верхом! О подобных тропках на Востоке говорят: идешь по ней, как по реснице. Поежившись, отступил от обрыва, вернулся к малине и курам.

Вдруг будто ветер прошел по базару, все вскочили, побежали к обрыву, на этой самой тропке показались два всадника. (Потом узнал: скачки по случаю праздника, старт где-то в горах, финиш тут, в Шатое.) Один всадник, в золотистой папахе, с башлыком на шее, обогнал второго на голову лошади (как только вдвоем уместились они на этой тропке-реснице!) и внезапно повернул коня поперек склона так, что конь второго встал на дыбы. Все затаили дыхание. Вставший на дыбы конь (произошло в считанные секунды!), покачавшись на задних ногах, вместо того, чтобы рухнуть в пропасть, каким-то чудом зацепился копытами за склон и выбрался на тропу.

Первым подъехал к финишу тот, в золотой папахе, как позже узнал, принадлежавший к центроевскому тейпу (роду). Вторым подъехал спасшийся от гибели заместитель начальника шатоевской почты: принадлежал к другому тейпу, если не ошибаюсь, шатоевскому. Не слезая с коней, они начали пререкаться. Почтарь оскорбил центроевца, тот ударил его плеткой: на щеке остался след.

Не прошло и мгновения, как весь базар выхватил кинжалы. Род на род! Не на жизнь, на смерть! Никто на меня, чужака, внимания не обращал! Выбрался из свалки, бегом к Криворотову: «Там драка! Кинжалы!» Криворотов молча открыл сарайчик, выкатил пулемет — и к базару, я за ним! Побоище! Криворотов дал над головами очередь из пулемета: ноль внимания! Те же кинжалы, те же искаженные злобой лица!.. Вторую очередь! Ноль внимания! Знают, этот русский с пулеметными газырями не станет в них стрелять.

Надвинув на лоб барашковую шапочку, Криворотов с деловым видом покатил пулемет назад, запер обратно в сарайчик, сказал: «Пойдем к шейху!» Прошли с полквартала. Криворотов постучался в калитку, нам открыли, провели к толстяку, сидевшему на ковре. Глядел на него с любопытством, знал — шейх издревле соединяет в себе власть религии и светскую власть. Но этот такой, как рисовали тогда на плакатах — встанет, собственных ног из-под живота не увидит, неужто что-то может?!

— Праздник! А на базаре драка! Нехорошо! — сказал Криворотов.

Шейх неспешно поднялся с ковра, напялил с помощью мальчишки бешмет, не сходившийся на животе, и двинулся с нами. На базар вышли гуськом: впереди шейх, за ним низенький Криворотов, позади я, длинный, худой. Никогда этого не забуду! Шейх шел по базару, произнося нараспев священные стихи, небрежно, даже лениво, взмахивая то одной рукой, то другой. При виде шейха кинжалы опускались: не прошло трех минут, драка прекратилась, не прошло двадцати, раненые и убитые были убраны. Базар опять стал торговать.

Перед самым въездом в Бухару Арип резко затормозил, вспыхнула освещенная нашими фарами табличка: «Скорость в Бухаре ограничена 30 км в час», на лице Арипа — недоумение и усмешка. Однако когда въехали в город (Арип в Бухаре не бывал) и покатили по узким улицам-щелям, на которых бегают и играют ребятишки (больше им играть негде, они тут хозяева улиц), усмешка с лица Арипа сползла: практически ехали со скоростью в двадцать, кое-где в пять километров. Добрались до новой гостиницы, устроились, сразу легли и заснули как убитые.

8 мая. Бухара

Утром проснулся, луч солнца посреди комнаты, и в этом луче светящихся пылинок — ты, твоя тень. Боялся пошевелиться, чтобы не спугнуть видение, луч быстро погас, ты растаяла. И весь день в городе не было солнца.

Только вечером, в час заката (видел это тоже из гостиницы), тяжелая, необычная для Бухары туча на горизонте приоткрылась. Из-под нее на мгновение блеснул красный луч: красный луч прорезал серое пространство небес! Ахнул, никогда не видел этого зрелища, хотя о нем и читал. Знаю, какая редкость! Туча его тут же накрыла, и мне показалось, что с тобой что-то случилось.

Вот если бы увидел зеленый луч (что тоже величайшая редкость), я согласно шотландской легенде никогда бы не совершил ошибки в сердечных делах. А есть ли какая-нибудь легенда о красном луче? Может, ты знаешь? Зеленого луча — увы! — не видал. Надеюсь, теперь тебе ясно, почему так часто ошибаюсь, вижу козла там, где на самом деле нет ничего.

С утра сходил к мавзолею Исмаила Саманида: побывать в Бухаре и не поглядеть еще раз на это чудо архитектуры? Он в парке культуры на месте бывшего каршинского кладбища. Людей в парке было мало, сидели на скамье два старика, да ребятишки в белых панамках бегали вокруг воспитательницы детского сада.

Мавзолей Исмаила Саманида не потрясает ни грандиозностью — невелик, ни пышностью украшений — их нет и в помине! — сложен из простого желтого кирпича. И все же это едва ли не прекраснейший памятник среднеазиатского зодчества: благородное изящество и воздушность этого здания X века достигнуты рисунком кирпичной кладки стен, по красоте линий поистине волшебной. Кирпич стал тут предметом творчества (это единственный на Востоке памятник такого рода). Безвестный строитель его показал, что настоящий художник может и из кирпича создать совершенное произведение искусства.

Меня пробирает дрожь, когда думаю, что тысячу лет назад мавзолей Исмаила Саманида видел своими глазами Абу Али Ибн-Сина: он родом бухарец, здесь учился и прожил юность, а остальную жизнь скитался, спасаясь от преследований: «Когда я стал велик, то ни один город и ни одна страна не оказались в состоянии дать мне пристанища; когда безмерно возросла моя цена, то не нашлось для меня покупателя», — с горечью писал он.

Люблю погружаться в пласты истории. В памяти возникают слова, сказанные еще раньше — за тысячу лет до Ибн-Сины по поводу куда более древних времен: «О истлевшие времена, и истлевшие сказания, и дни, что ушли, и следы, которые стерлись…» Когда-нибудь и о нас с тобой скажут так. Впрочем, не все следы стираются. 

Так живи, чтоб сам ты смертью был избавлен от живых,

А не так живи, чтоб смертью от себя избавить их! 

Это двустишие Санои, поэта XII века, в переводе А. Кочеткова я бы высек на мраморе посреди Бухары. Не все следы стираются…

Был у меня прадед Иван, его следы не стерлись. Как живой встал он сегодня перед моими глазами, когда прошел под Токи-Тильпак-Фурошоном, одним из трех сохранившихся в Бухаре старинных торговых куполов.

В каменных нишах Токи-Тильпак-Фурошона во времена эмирата продавались шапки — представляешь? — одни шапки, шапки всех среднеазиатских фасонов. Здесь, разглядывая их, не раз проходил прадед Иван — первый русский востоковед, изучавший Среднюю Азию.