Конго (1926–1928)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Конго

(1926–1928)

Сегодня, когда до Африки благодаря самолетам рукой подать, когда почти все континенты превратились в american way of life[53], просто невозможно себе представить, каким было путешествие и пребывание в черной Африке сорок лет тому назад.

В порту Антверпена я села на впервые отправлявшийся в плавание пассажирский пароход «Альбервиль», в восторге от предстоящего приключения и вместе с тем сожалея, что выпало оно мне именно тогда, когда мне для моего образования так нужна Европа; я сокрушалась о долгой разлуке с матерью, — в свои пятьдесят лет она мне казалась такой старой! Моим компаньоном и защитником от предприимчивых путешественников в этом продолжительном путешествии — длилось оно две недели с одной единственной остановкой в Санта-Круз де Тенериф — был адмирал Борис Вилькитский.

Имя Бориса Вилькитского можно отыскать на географических картах, потому что он был знаменитым исследователем и открыл, кажется, Новую Землю или Землю Императора Николая II. Во время гражданской войны Вилькитский был мобилизован коммунистами и служил в красном флоте, как и адмирал Бенкендорф, то командиром эскадры вместе с хорошо вооруженными чекистами, то командующим тактическими учениями. Когда же в нем не было необходимости, его сажали в тюрьму, откуда вновь извлекали через какое-то время с тем, чтобы доверить ответственный пост. Наконец ему удалось сбежать на Запад. Бедствуя в Бельгии, Вилькитский, как и многие другие офицеры царского флота, получил предложение служить в речном флоте бельгийского Конго и теперь должен был исполнять обязанности младшего офицера на тральщике гидрофизической службы в Нижнем Конго. Разжалованный до офицера третьего ранга на пресноводном пароходике, адмирал был самым обольстительным человеком на борту «Альбервиля» и великолепно справлялся с ролью сторожевого пса. Впрочем, покровительствовал мне и капитан корабля, а баловали все офицеры и большинство пассажиров. Имея билет второго класса, я по любезности морского пароходства путешествовала в первом, хотя и не имела «отличительных знаков богатства», которыми щеголяли жены управляющих, сопровождавшие своих мужей в этом путешествии. Жалованье Святослава было более чем скромным по меркам Конго. Собираясь в путешествие, мы влезли в долги, и у меня оставалось денег только на весьма скромные чаевые.

Однако во время праздника в честь пересечения экватора у меня оказался целый ворох билетов благотворительной лотереи. Об этом позаботились мои поклонники, не хотевшие, чтобы я единственная осталась с пустыми руками, — и тут же я стала жертвой женской ревности. Ревнивиц удивляло, что молодая женщина, чья фамилия числится в списках пассажиров второго класса, сидит за столом капитана. У русских женщин была репутация роковых (вот уж нелепость, на самом деле они — святая простота), и теперь другие пассажирки шептались, предвидя, что на прощальном бале-маскараде «молоденькая русская» непременно получит первый приз за свой костюм «боярыни». По совету адмирала, который хорошо знал свет, я пришла на бал в вечернем платье (свадебном, но перекрашенном в голубой цвет) и с немалым интересом наблюдала, как завистницы грызлись между собой.

Путешествие было долгим, развлечения исчерпались быстро. Оставалось море. Вечерами, вытянувшись в шезлонге, я смотрела на небо. Мы плыли под чужим небом, и звезды, что сияли надо мной, я видела впервые. Небо, с которого исчезли Большая и Малая Медведицы моего детства, небо, где я тщетно искала Полярную звезду, а должна была научиться находить Южный Крест, смущало меня своей необычностью. «Альбервиль» медленно вошел в залив, куда впадает река Конго. Мы продвигались по грязно-коричневой воде, и с берегов, заросших самой разнообразной растительностью, до нас доносились крики попугаев и обезьян. «А что за стволы лежат на этой песчаной отмели?» — спрашивала я у Вилькитского. Ему были больше знакомы снежные пустыни, чем тропики, и он ничего не мог мне ответить. Вдруг взревела сирена «Альбервиля», «стволы» ринулись к воде и поплыли — это были крокодилы.

В Боме Вилькитский расстался с нами — там стоял его корабль с экипажем, целиком состоявшим из русских офицеров: один из Толстых с молоденькой женой, Хохлов и другие. Механиком был грузный эстонец по фамилии Эльбе, в прошлом служивший на Балтийском флоте, на его долю выпала счастливая обязанность встречать адмирала, у которого он был старшим матросом. С этими моряками, перешедшими на пресноводный флот, я выпила, несмотря на жару, бокал шампанского в баре, и «Альбервиль» отправился дальше, взяв на борт лоцмана. Мы приближались к «адскому котлу» — водовороту, где в бешеном кипении воды разбился не один корабль.

Матади показался мне довольно унылым, не спасало и ожерелье гор, низких» и» голых, их называют здесь Хрустальными горами, но мне они показались просто-напросто лысыми. Мы приехали в сезон, который здесь зовется холодным, — солнца мало, небо затянуто тучами, которые никак не проливаются дождем. Причудливые, растущие то там, то здесь баобабы, кажется, единственные растения, что имеются в этой стране. Мы находимся в порту, вокруг невообразимый шум: скрип шкивов, тарахтенье моторов, постанывание подъемных кранов, кричат и командуют люди, и все это сливается в грохот. Едва положили сходни, как тут же, будто для того чтобы возросло мое смятение, на борт нашего корабля стали подниматься, звеня цепями, каторжники, в синих набедренных повязках, скованные попарно браслетами на ногах, — картина живо напоминала преддверие ада. А внизу на пристани, дышавшей жаром, ждал меня бледный и худой Святослав в тропическом шлеме.

Мы шли, и нас облепляла влажная жара. Я смотрела на ангары, склады, груды мешков с кокосовыми орехами и растительной смолой, на продуктовые лавчонки, пахнущие вяленой рыбой и шиквангой (хлебом из маниоки). Медные котлы сверкали в мастерских ремесленников. Пассажирские и грузовые суда с флагами Бельгии, Франции, Португалии, Германии свидетельствовали о значительности этого порта, в котором, куда ни посмотри, под сияющим солнцем кружилась угольная пыль.

Что еще я вижу после того как мы поднялись в грузовик? Маленькие домики за красным мостом, деревеньки вокруг города, где живут работяги. Затем грузовик поднимает нас по склону холма, где в два ряда расположены маленькие домики работников компании «Мануконго». Две комнаты с ванной, окруженные террасой или крытой галереей, прилепленная к ним крохотная кухня. Мебель самая необходимая. Стены — белые внутри и зеленые снаружи.

Мы успели отвыкнуть друг от друга и в некоторой растерянности смутно чувствовали, что избежали нищеты. Но то, что пришло ей на смену, было едва ли лучше. Мне было двадцать, Святославу — двадцать два, и мы разлучились с цивилизацией именно тогда, когда больше всего в ней нуждались. Окажись мы в глубине страны, в ее девственных районах, то открыли бы для себя подлинное Конго, но мы были лишь в его преддверии, в Матади. В Конго, когда я туда приехала, двенадцать миллионов негров жили на территории, в восемьдесят раз превосходящей территорию Бельгии. Независимое государство Конго — так оно официально тогда называлось — оставалось открытым для граждан всех стран при условии, что администрация будет бельгийской. По сведениям Пьера Дэ, в Конго в 1922 году жило 9630 белых, из них — 5513 бельгийцев, 325 американцев, 908 англичан, 11 австралийцев, 267 французов, 334 грека, 255 голландцев, 735 португальцев, 56 русских (три года спустя число русских превышало сотню), 124 швейцарца, 450 итальянцев.

Распределялось это европейское население примерно следующим образом: 20 % были на государственной службе, 15 % — миссионеры, 20 % — поселенцы, остальные работали на различных предприятиях. (Когда улучшились условия жизни, облегчив приспособление белым, число колонистов возросло.)

Французский автор Робер Корневен в своей «Истории Конго» говорит, что среди народов-колонизаторов бельгийцы занимают исключительное место по части санитарии. И результаты впечатляли. Смертность уменьшалась с каждым годом: на протяжении полувека колонизации смертность сократилась на 14 %, рождаемость возросла на 10 %, а процент прироста населения увеличился вдвое — был 6,5 %, стал 12,8 %. В отдельных районах процент заболеваемости малярией снизился от 90 % до 10 %. Накануне обретения независимости в стране было построено бельгийцами 2500 больниц, родильных домов и диспансеров.

В Матади в 1926 году было 1500 белых и 400 негров. Стояла жара, жара, жара… В порту температура достигала 73° по Цельсию, а вода в водопроводе — 43°!..

В шесть часов утра Святослав отправлялся в адское пекло порта; иногда он возвращался в полдень и после легкого завтрака отдыхал дома. Но чаще всего он не приходил домой, нарабатывая дополнительные часы (две тысячи часов в год). Мы меньше всего походили на «грязных колонистов». С утра до ночи я томилась одна-одинешенька в своей кроличьей клетке. Единственным моим развлечением был туземный рынок, куда я ходила на заре. Ничто не сравнится с рассветами экваториальной Африки, с ее густыми, яростными, неожиданными красками, которые мгновенно исчезают при появлении всеуничтожающего солнца. Продавцы сидят на корточках за грудами кокосовых орехов или странных рыб, пойманных той же ночью, но уже портящихся на этой нестерпимой жаре, — усатых, огромных, круглых рыб сине-зеленого цвета. Другие торговцы предлагают вам груды мяса, и от его запаха перехватывает дыхание. Предлагают и живых кур, связанных попарно и совершенно одуревших от долгого странствования хозяина. Встречаются мужчины и женщины с татуировками и с разными племенными особенностями в подпиливании зубов. Цвет кожи аборигенов — всех оттенков коричневого: жженая сиена, эбен, золотистый, пепельный. Толпятся ребятишки с розоватыми ладонями, с голыми, раздутыми от маниоки животами, молодые женщины, уже ставшие старушками, и девочки с острыми грудками. Кое-кто жует бетель, благодаря ему они проделали минувшей ночью такой долгий путь. В беспорядке свалены гроздья бананов, короткие желтые, длинные красные, сладкий батат и чикванга, запах которой сравнится разве что с залежавшимся камамбером. Почти все люди ходят без одежды, на худых или слегка полноватых телах выделяются ослепительно яркие набедренные повязки. Овощей почти нет, зато в изобилии бананы, апельсины зеленого цвета, крупные папайи, что похожи на дыни и имеют слабительный эффект, авокадо и манго…

Не смешиваясь с «простым народом», проходят одетые в белые одежды высокого роста сенегальцы, изысканные, высокомерные, за каждым из них следует негр-конголезец, неся мешок с товаром. Мешок открывают, из него появляются опахала из перьев марабу, туфли без задников, коробочки из тисненой кожи, браслеты из слоновой шерсти, мухобойки с цветными ремешками, ожерелья из янтаря, вполне возможно, фальшивого. Другие сенегальцы, рассчитывающие на покупателей-негров, предлагают притирания, таинственные мази и коробочки с карандашами для бровей…

Продавцы еще более высокого ранга, индусы, редко продают свои товары на рынке. Они выставляют их там, где белые и клерки-туземцы покупают тяжелые золотые перстни с вычеканенными знаками зодиака. Белые стоят за своими прилавками в магазинах, похожих на склады. Тратить время на узнавание тут не приходится, все и так на виду: консервы, кастрюли, бутылки виски, драгоценные шелка и невообразимо яркая хлопчатка, которую делают в Куртре или Лилле специально для колоний. Здесь можно найти все… Я жалею, что не сохранила эти набедренные повязки, раскрашенные в цвета конголезских рассветов…

В шесть утра я уже умираю от жары. Вместе с мальчиком-боем, который несет за мной покупки, я медленно проделываю обратный путь между юных пальм, настолько юных, что они не дают даже тени. Рядом со мной идут и негритянки, привязав к бедру ребенка и неся на голове бутыль с арахисовым маслом или бидон с водой, иногда на его горлышко положена коробочка спичек. Крестьянки или «хозяйки», как целомудренно здесь называют незаконных сожительниц белых холостяков, и жены клерков из местных, закутаны в черный бархат, и в туфлях на высоких каблуках с трудом сохраняют равновесие. Большинство женщин на ходу говорят сами с собой.

В Матади все друг друга знают, и белые не имеют секретов от черных. Поскольку я здесь новенькая, случается, что проходящая мимо женщина останавливается и громко высказывается обо мне. Как-то я попросила своего боя, по имени Саму эль, перевести мне, что сказала одна из женщин. Он прыснул со смеху — эта детская смешливость мне очень нравилась у конголезцев; арабы смеются реже, чем улыбаются. «Она сказала, что ты жена Монделе на Чоп («господина питания» — в обязанности моего мужа входило распределение продовольственных пайков для рабочих), что ты старая (мне было двадцать лет), что у тебя нет детей, и она удивляется, почему Монделе не выставит тебя вон?»

Очень быстро я поняла то, что в Европе не понимали и гораздо позже, — разнообразие национальных особенностей среди черных ничуть не меньше, чем среди белых. Между собой их ничто не объединяло, в наших глазах их объединял цвет кожи, и мы считали их одинаковыми, во что они никак не могли поверить. Коренным населением Матади были баконго, смешанные с племенами лоанга, каконго, нгайо — в прошлом вассалов короля Конго. Затем сюда перевезли казонго и атлетов балуба с удлиненными черепами, которые можно видеть на египетских стелах. Одни из племен на протяжении веков оставались жертвами других в гораздо большей степени, чем позднее были жертвами белых, и предки величественных сенегальцев, которых я встречала на рынке, продавали в рабство не меньше черных, чем сами арабы…

Лучшей иллюстрацией того страха, какой испытывает одно племя по отношению к другому, послужит рассказ о нашей первой горной экскурсии в окрестностях Матади. Мы отправились в путь ранним утром — четверо мужчин, одна женщина и около двадцати носильщиков-негров, которые несли ледник, бидоны с водой и бутылки с пивом. Дорогой мы довольно часто останавливались и, наконец, часам к десяти добрались до деревушки, окруженной плантацией бананов. После положенного долгого разговора с «капита», главой деревни, было разрешено остановиться в ней и позавтракать. Мы сказали носильщикам, что они могут отдыхать, попросили повара приготовить еду, а сами в ожидании завтрака решили отправиться погулять по саванне. Каково же было наше изумление, когда все двадцать человек выразили готовность нас сопровождать. «Идти с нами нет никакой необходимости, — убеждали мы их, — если хотите, вы можете пока поспать, мы скоро вернемся». Но они стояли на своем и отправились вместе с нами. И повар тоже. Он не захотел оставаться в этой деревне один. Наши носильщики были, кажется, из племени канаи и не доверяли жителям деревни. Все это было тем более удивительно, что в деревне, кроме старосты, находились только женщины и дети, и мы никак не могли понять, кого же они так опасаются.

Саванна была совершенно серой, с высокой сухой травой; скоро жители деревни подожгут ее, и она будет гореть, как всегда в сухой сезон. В сером небе медленно летали кардиналы — птички в ярком, пурпуровом оперении. Мы сделали несколько ружейных выстрелов, никому не причинив вреда, и вернулись в деревню в сопровождении наших носильщиков. Мой костюм защитного цвета стал насквозь мокрым от пота, как будто я едва-едва избежала потопа. Я попросила принести мне два ведра воды в одну из хижин — семейную, просторную, с утоптанным земляным полом. В одно мгновение ее заполнили женщины и дети, жадные до зрелища. Я сняла с себя одежду, и одна из них вылила на меня разогревшуюся почти до горячей воду. И как же они смеялись, эти женщины и голенькие ребятишки, видя, что я со своей белой кожей куда голее их! Нечаянный стриптиз оказался для них самым впечатляющим представлением, какое им доводилось видеть. Костюм, повешенный на свежем воздухе, немедленно высох, и мы, сперва удостоверившись, что под бананами не свернулась змея, уселись в их тени и с жадностью принялись за курицу с арахисом и пили-пили. После завтрака мы прилегли отдохнуть, а потом поспешили обратно, чтобы успеть вернуться засветло. Ночь здесь — на шестом градусе экватора — наступает мгновенно, без всякого предупреждения, раз — и на мир опустилась черная штора.

Ритм Черной Африки, что пробивался сквозь свет дня и тьму ночи, как бы имитировал прерывистый ритм любовной страсти. Он слышался в гулких ударах молотков на строительстве большого дома посреди города, в ночных ударах там-тамов. Иногда мы поднимались в жалкие поселения работяг — к хижинам из пото-пото, восхищались и удивлялись тому, как после тяжелой дневной работы и у мужчин, и у женщин хватало пыла, покачивая бедрами, войти в круг, который приводил в движение все: вращались глаза в орбитах, щелкали пальцы, тряслись груди, ягодицы, животы и щеки, а пламя отбрасывало на черные лица причудливые алые и розовые блики, столь же причудливо движущиеся, что и тени от пляшущих тел.

Как раз накануне отъезда из Европы я впервые прочла «В поисках утраченного времени», и Пруст меня увлек в странствие, которое на берегах реки Конго я продолжать не могла. Меня это печалило. Однако для русских Африка — самый неизученный континент, распаляющий мечтательное воображение. Граждане новых независимых африканских государств, знают ли они сборник «Шатер», который посвятил черному континенту поэт Николай Гумилев? Он побывал в Африке в начале века и сохранил о ней ослепительные воспоминания. Я привезла этот сборник с собой в Конго и пыталась сопоставить видение Гумилева и действительность, которая его затмевала.

Оглушенная ревом и топотом,

Облаченная в пламя и дымы,

О тебе, моя Африка, шепотом

В небесах говорят серафимы.

И твое раскрывая Евангелье,

Повесть жизни ужасной и чудной,

О неопытном думают ангеле,

Что приставлен к тебе, безрассудной.

Обреченный тебе, я поведаю

О вождях в леопардовых шкурах,

Что во мраке лесов за победою

Водят воинов стройных и хмурых.

Дай за это дорогу мне торную,

Там, где нету пути человеку,

Дай назвать моим именем черную,

До сих пор неоткрытую реку.

И последнюю милость, с которою

Отойду я в селенья святые,

Дай скончаться под той сикоморою,

Где с Христом отдыхала Мария.

Африка не вняла чаяниям Гумилева. Он погиб в Петрограде, расстрелянный коммунистами в 1918 году. Вернулась в Африку только его книга, которую я привезла с собой. Когда в Африку приехал молодой офицер Гумилев, он был первооткрывателем, я же приехала слишком поздно. Матади, город-гибрид со смешанным населением, давал скудную пищу воображению.

В 1926 году в Матади было две гостиницы. В гранд-отеле «Верлаэ» столовались холостяки и останавливались путешественники, поджидая поезда, который умчит их в Тизвиль или Леопольдвиль, — по реке отсюда невозможно добраться из-за непроходимых порогов. В порту уже имелось электричество, а у нас в районе его пока не было. Мы еще жили в эпоху керосиновых ламп и без водопровода. Заключенные, в цепях, приносили нам каждый день воду из реки, желтую и грязную, точно такую, какую я увидела в первый раз в Боме. Для питья мы пропускали ее через самый примитивный фильтр. Дорожная ванна была единственным удобством. Принесенная утром вода спустя два часа становилась теплой. Чтобы обезопасить себя от паразитов, мы растворяли в воде марганцовку, дававшую ей бурый цвет. Я плохо переносила жару и тут же покрылась какой-то гадостью, раздраженная кожа мучительно и очень долго зудела. Святослав страшно похудел, и на это были причины: он ухитрился разом подхватить малярию и дизентерию, а антибиотиков тогда еще не было. Тогда не открыли еще почти ничего из того, что усложняет жизнь, и из того, что ее облегчает. Линдберг только что совершил полет над Атлантикой, явившийся лишь репетицией будущих полетов. Радиоволны не добирались до нас, отсутствовало и кино, и другие, ставшие теперь такими привычными развлечения.

Питались мы в основном консервами и еще фруктами, которые уже упоминались: бананами, лимонами, папайей, авокадо, манго и ананасами. У нас не было овощей — салата, помидоров, огурцов, капусты, не было даже картошки, а молоко, мясо и масло мы получали только из консервных банок. Окрестности не отличались изобилием дичи, так что и охота не служила подспорьем. Дежурным нашим блюдом стала рубленая говядина, а свежее мясо приходило, как письма, только с пароходами. Каждые три недели мы посылали нашего боя за мясом и овощами, если находилось что-то для продажи на пароходе после того, как кок откладывал припасы на, обратную дорогу. И опять три недели без парохода. Замороженное мясо нужно было из-за отсутствия холодильника съедать быстро. Но по крайней мере мы могли покупать каждое утро один-два блока льда в гостинице «Верлаэ». Однако и с покупкой льда случалось фиаско, потому что наши посыльные мальчишки, ходившие за льдом, выдумали упоительную игру. Держа щипцами один или два куска льда, они отправлялись всей толпой в жилые кварталы, но дорогой присаживались отдохнуть в тени пальм, каждый на своем куске льда. Победителем считался тот, кто просидел дольше всех на льду, таявшем под ягодицами. Наш юный посланник каждый день изумлялся моим упрекам. «Честное слово, я дорогой не останавливался, да провались я под землю, если вру», — твердил лгунишка, предусмотрительно хватаясь за стул из опасения, что вдруг Муана примет его клятву всерьез. Один из кусков льда, таявший на террасе, хранил еще обвинительную ямку.

У меня было только двое слуг — слишком мало, чтобы заслужить уважение, — один готовил и стирал, а второй тот самый посыльный, о котором только что шла речь. Ему мы заказали красную косоворотку, и русские, которых становилось в Матади с каждым днем все больше и которые навещали нас, несказанно были изумлены этим зрелищем. Стоило крикнуть: «Ванька! Водки!» — и тут же появлялся мальчишка с бутылкой в руках. Повара звали Самуэль, в протестантской миссии он выучился читать и писать и сделался протестантом. Ему случалось приплясывать вокруг плиты, распевая псалмы Давида… В логичности ему трудно было отказать. Я запретила приносить в дом шиквангу, хлеб из маниоки, который отравлял воздух, и однажды он выкинул, едва открыв, банку с камамбером. «Это европейская шикванга, а ты ее не любишь», — объяснил он.

Мне хотелось быть в более тесном общении с неграми, и я по своему обыкновению стала учить местный язык. В этом районе говорили не на «кисваэли», более или менее окультуренном языке, который упорядочили миссионеры-католики. Язык «киконго» был беден, и каждое слово в нем имело множество смыслов (но ни одного абстрактного). «Гамбула» означало ногу, быстро, спеши. Чтобы сказать «беги», нужно было повторить гамбула-гамбула. «М,биси» — мясо, становилось рыбой, если сказать «м,биси на мазо» (водное мясо), «муканда» означало письмо, газету, книгу, заметку. «Памба» (нет, вот все-таки абстрактное понятие) — подразумевало глупый, дурацкий, бессмысленный… Любопытно, что любой благородный жест, за который не требовали ответной услуги, всегда расценивался как «памба». «Ты видишь этого белого, он памба». — «Почему он памба?» — «Потому что он дал мне денег, а я ничего для него не сделал». Я попыталась узнать, как будет «любовь». И нашла только: «нуждаться в…»

Из-за трудностей в языке мое общение с неграми оказалось весьма скудным. Что мне в них нравилось, так это детская непосредственность. Они могли впасть в бешенство (что свойственно и более развитым нациям), но они не были ни притворщиками, ни злыми мстителями, их простодушие подчас обезоруживало. Так, например, Самуэль великолепно отстирывал рубашки Святослава, оттирая их галькой на берегу реки, хотя я запрещала пользоваться столь варварским способом, который не шел на пользу ткани. Однако он понял, что рубашка с протертым воротником и рукавами достанется ему, и продолжал использовать плодотворный для него метод. Иногда ему не хватало терпения ждать — воротник и рукава упорствовали. Тогда он просто-напросто присваивал себе новую рубашку, бессовестно надевал ее и поутру приходил в ней на работу. «Самуэль, но ведь на тебе рубашка Монделе». — «Нет, ты мне ее подарила». — «Я тебе ее не дарила, она ведь была в грязном белье». — «Нет, нет, ты мне ее подарила». И точь-в-точь как посыльный мальчуган, схватившись покрепче за стул, стол или стену, до которой мог дотянуться, Самуэль повторял: «Клянусь тебе, клянусь! Пусть Муана утащит меня под землю, если я вру!» Никакого расчета, все хитрости обезоруживающе детские. Однажды посыльный пришел ко мне в очень странном настроении. «Знаешь, я не хочу больше у тебя работать». — «Почему?» — «Я думал, что белые сильные и богатые, но мой панжи (брат, кузен, соплеменник или друг) поехал на корабле в Нампото (Европу) и сказал, что там белые ему прислуживали и он спал с белыми женщинами». Я попробовала восстановить свой авторитет одним способом, который теперь можно было бы назвать «негритянским патернализмом», и попыталась потянуть мальчугана за ухо. В ответ раздался такой пронзительный крик, что я в ужасе отшатнулась. Боже мой! Что я наделала?! Мальчик, убежавший на другой конец веранды, смотрел на меня, хохоча во все горло. «Ты можешь мне сказать, что тут смешного?» — «Не могу». — «Нет, ты все-таки скажи». Ритуальные уговоры длятся довольно долго. Наконец, со смехом он говорит мне: «Ты думаешь, что сделала мне больно? Вот мама меня вчера действительно побила, она взяла меня за шею и била головой о стену, это было больно». И тут же позабыв о своем решении не служить больше слабым белым, отправился в город за покупками.

Существовал и негритянский фольклор. Рассказывали, например, такую историю: обезьяны до прихода белых были очень болтливы, но поскольку они куда хитрее бедных негров, то быстро поняли, что если не научатся молчать, белые заставят их работать. Или легенду о сотворении людей: «Моана взял мелкий белый песок и сделал белых людей, потом он взял черную землю и сделал негров. А потом, увидев, что у него осталось немного песка и немного земли, смешал их и сделал португальцев».

Почему вдруг португальцев исключили из белой расы? Ну, во-первых, потому, что они появились на африканской земле на четыре сотни лет раньше остальных белых. Бельгийцы в эти времена еще не делились в Конго: сделав себе состояние, заработав пенсию, они возвращались в Европу, в то время как португальцы жили в Анголе поколениями. Кожа у них была темнее, чем у северных соседей, и в их среде насчитывалось много «белых бедняков», каких не существовало в бельгийском Конго в 1927 году. И, наконец, привыкнув к климату, поскольку они здесь родились, португальцы куда меньше других опасались жестокого солнца. Мне случилось однажды повстречать на улице чуть ли не в полдень белого без шлема, а так как меня предупредили, что африканское солнце очень опасно, я спросила: «Вы не боитесь ходить с непокрытой головой?» На что он ответил мне одной фразой: «Я португалец».

У меня было мало возможностей всерьез познакомиться с фольклором киконго. С одной стороны, наверняка существовали племенные запреты, а с другой — в Матади быстро забывались все обычаи предков. В этот город отправляли рабочую силу из разных областей континента, и пролетаризация пощадила разве что крестьян из деревень, которые находились по ту сторону реки и куда нужно было добираться на пирогах. Я покупала, что могла, из местной утвари, прекрасно понимая, что спустя какое-то время вместо подлинных вещей появятся сувениры для туристов. Так, я купила миску для обряда инициации, маленькую резную скамеечку, украшенную старинной медной монетой, уже давно не имевшей хождения, занзи, маленький музыкальный инструмент. Последний представлял собой выдолбленную деревянную коробку с вставленными в нее тонкими металлическими пластинками вместо струн (пятью или семью) — стоило их коснуться, как раздавался довольно мелодичный звук. Самуэль рассмеялся, увидев у меня в руках занзи. «Тебе не надо играть на нем», — сказал он. «Почему?» — «Это хорошо для мужчин. У женщин, если они играют, опадает грудь». Я купила еще красивое копье, выкованное из железа, пику и прочее. К сожалению, все эти вещицы, чьим достоинством была их подлинность, у меня украли, когда мы позже обзавелись маленьким домиком и жили около Экс-ан-Прованса.

Женщины — мамао — не работали в Матади у белых ни в качестве служанок, ни няньками. Женщин здесь находилось гораздо меньше, чем мужчин, — рабочие из отдаленных районов оставляли свои семьи в деревнях. Гомосексуализм был очень распространен не из-за порочности, а из-за недостатка женщин и высокой цены, которую нужно было платить за жену. Белые холостяки часто заводили «хозяек», которых доставали для них бои. Один наш знакомый, молодой русский, очень возмущавшийся подобным обычаем, однажды поддался искушению. И вот странная вещь: до этого он нас навещал очень редко, но как только у него поселилась «хозяйка», он стал проводить у нас чуть ли не каждый вечер. Квартирка у него была очень тесная, и вечера стали казаться ему бесконечными в обществе этой женщины, с которой любое другое общение, кроме физического, представлялось невозможным. Были и негритянки, навещавшие одиноких мужчин по ночам, их тоже разыскивали и приводили бои. Первого января, с цветком банана в руке, они направлялись к дому, чей порог переступали в течение года, дабы поздравить хозяина и, возможно, получить подарок. Но, по преимуществу, негритянкам не нравились белые. По их словам, они пахли трупом и не были так счастливо сложены и наделены физической силой, как черные. Столь оригинальное суждение о трупном запахе объясняется тем, что негры смазывают тело пальмовым маслом; для кожи это очень полезно, но на жаре масло быстро горкнет и издает весьма малоприятный запах для непривыкших ноздрей. Мертвых же перед погребением моют, и от них больше не пахнет прогорклым маслом. Вот и получалось, что белые, не имевшие особенного запаха, пахли мертвечиной.

Мне редко доводилось общаться с негритянками. На рынке я обменивалась несколькими словами с торговками, и одна из них, «старуха» лет тридцати по имени мама Луиза, стала меня часто посещать. Она приходила ко мне за хиной, дорогим для черных снадобьем, казавшимся им панацеей от всех бед. Луиза показывала мне то свой живот, то грудь, то голову и, счастливая, уносила с собой таблетку аспирина или капсулу хины или драже слабительного. Иногда я покупала у нее худосочных кур, которых она кормила, похоже, одними камешками. Но вот однажды Луиза принесла мне дюжину яиц, прося принять их, как матабиш (подарок). У нас не было заведено принимать подарки. Мама Луиза настаивала, и я наконец согласилась: приняла в подарок яйца и дала ей в подарок деньги. Вечером, хохоча во все горло, Самуэль сказал мне, что все яйца либо тухлые, либо с мертвым цыпленком. Я сказала об этом маме Луизе и ничуть не удивила ее: она лучше всех знала, что яйца несъедобны, но просто хотела сделать мне подарок, я же была совершенно не права, когда захотела из этого благородного поступка извлечь еще и пользу.

Мои знакомые негры, включая и образованных клерков, не понимали никаких абстрактных идей, зато они были по-детски чувствительны к справедливости и несправедливости. Проблемы нравственности, добра и зла для них не существовало. Я удивлялась и тому, как быстро может получиться шофер или техник из человека, который только-только покинул джунгли. Похоже, что эта область деятельности ближе примитивному человеку, чем мир идей.

В двадцать лет меня мало занимали проблемы деколонизации. Да и слова этого в те времена еще не существовало. Но взаимоотношения между людьми меня интересовали. Оказавшись причастной к колониальной жизни, я не могла вообразить — да и кто бы смог — Конго суверенным государством. Я видела сложность межплеменных вопросов, равнодушие населения, истомленного климатом, плохим питанием и болезнями. Как бы ни относиться к белым, которые жили рядом со мной, мне было ясно, что без них Африка никогда бы не выбралась из потемок. Она была далека от национального, культурного и религиозного единства. Только цвет кожи объединял все народности, живущие на этом континенте. Если бы Стенлей и Д. Ливингстон («Перо и Библия») не открыли Конго, в настоящее время его демографические показатели приближались бы к критическому порогу. Я не собираюсь защищать капиталистов — они прекрасно постоят за себя сами и как колонизаторы, и как деколонизаторы, — но если бы крупные компании не укоренились в Конго, если бы им не понадобились рабочие руки для разработки богатств этой страны, Черную Африку продолжали бы губить традиционные язвы — проказа, желтая лихорадка, малярия, сонная болезнь и еще множество других, о которых лучше и не вспоминать, не говоря о голоде. Как исчислить те блага, какие принесли католические и протестантские миссионеры в Африку? И разве священники, монахини и миссионеры, убитые во время деколонизации, не стали мучениками во имя своей любви к ближнему?

Я написала в одном из двух моих романов («Слово становится кровью» и «Стрельбище»), что напрасно забыли о том, как Запад был создан колонизацией римлян. Упадок наступает тогда, когда завоеватели находятся на более низкой ступени развития по сравнению с завоеванными, в этот момент и разыгрывается драма. Однако бывает, что и колонизатор подчиняется более высокой культуре завоеванных народов, — так случилось с римлянами в Греции.

Я рассказала о неграх, теперь поведаю о белых в Матади 1927 года. Героическая эпоха еще продолжалась и требовала в равной мере как чиновников, так и авантюристов. Белые, среди которых я жила, не являлись ни истинными интеллектуалами, ни образцом европейской утонченности. И я солгала бы, если б стала утверждать, что их занимали абстрактные идеи или нравственные вопросы. Нельзя отрицать, что слова «свобода», «политика», «мир» входили в их словарь, поскольку они читали газеты. (Для большинства читателей газет это верно и по сей день.) Они приехали в Конго для того чтобы работать и зарабатывать; жизнь здесь была тяжелая, изнурительная для здоровья. Они подвергали себя риску, значит, им должны были хорошо платить. Были это бельгийцы, а значит, работники, которые отлично делали то, что должны делать. Их взаимоотношения с неграми зависели от нрава и темперамента. В двадцатых годах белый, ударивший негра, платил штраф. Тем не менее случалось и такое. Про одну женщину было известно, что она бьет слуг, — впрочем, своего мужа она била тоже. А в целом, белые, которых я знала в Матади, обходились без насилия.

Встречались в Матади и любопытные фигуры, обреченные на скорое исчезновение. Например, ковбой, который, прежде чем приехать в Конго, скакал где-то там в пампасах. Он развлекался тем, что разряжал пистолет в бутылки с маслом, которые несла на голове какая-нибудь негритянка, или ловил лассо белого бухгалтера своей компании, чтобы тот выплатил ему аванс. Многие считали его полусумасшедшим или совершенно сумасшедшим, но попробуй уволь голубчика, если он пообещал при малейшей неприятности изничтожить всех служащих до единого. Не обошелся наш квартал и без семейства, прославившегося скандалами. В один прекрасный день генеральный секретарь компании едва не пал жертвой вылетевшего из окна, как снаряд, кофейника, но успел увернуться. Был здесь и красивый мальчик из хорошей семьи в Антверпене, который решил жениться на машинистке, работавшей в фирме его отца, и был немедленно отправлен в Конго, дабы исцелиться от пагубной страсти. Он влюбился здесь в мулатку и разорялся ради нее, задолжав и забрав жалованье вперед за два срока. Торговцы открывали ему кредит без ограничений, зная богатство его отца. Дело кончилось тем, что мальчик купил для своей красавицы у индуса жемчужное ожерелье, и она красовалась в нем несколько дней; оно очень шло к ее блестящей коже, а потом она подарила это ожерелье своему сердечному другу, красивому негру, для которого настали, наконец, золотые деньки.

Одни пили, другие нет, но у всех были взвинчены нервы из-за жары или скуки. Внезапно вспыхнула вражда, глухая, бессмысленная. Неделями город со смехом обсуждал подспудную войну двух соседей. Дома, окруженные садами, стояли неподалеку друг от друга. В одном поселилось вновь приехавшее семейство, аптекарь лет пятидесяти с женой, в другом — старый колонист, оптовый поставщик сушеной рыбы, обрюзглый, вечно пьяный толстяк, вдобавок еще и глухой, у него «хозяйничала» молоденькая мулатка. Никто не знал, как и почему возникла вражда, но ее перипетии служили хлебом насущным для жителей Матади. Ночью аптекарша облила какой-то вредоносной жидкостью цветы колониста, а тот в отместку положил гниющую рыбу возле соседского забора. Целыми днями по его распоряжению «хозяйка» крутила на фонографе пластинки, и парижские голоса Мистингет или Мориса Шевалье поднимались к террасе банка, где нам случалось сидеть за рюмкой вина с управляющим. Сквозь слова песенки доносились вопли аптекарши, которых не слышал дремлющий в кресле толстяк и над которыми посмеивалась мулатка… Дело кончилось плохо, настал день, когда аптекарша отказалась от еды, боясь быть отравленной. Несколько дней спустя полицейские-конголезцы отвезли ее, завернутую в одеяло, на пароход, отправляющийся в родную Европу. Белая горячка и сумасшествие входили в разряд опасностей, грозящих колонистам, поэтому на каждом пароходе находились обитые мягким каюты для перевозбужденных соотечественников.

Злоба стала чем-то вроде наркотика в этой необычайной жизни. Заместителя управляющего, человека замкнутого и требовательного, служащие не любили. Он жил один, и его одиночество скрашивал только котенок, к которому он был очень привязан. Как-то вечером выследили, что котенок выходит встречать своего хозяина, а тот берет его на руки и баюкает как младенца. Темна человеческая душа. Наутро заместитель директора, отправляясь на работу, увидел, что у порога висит его любимая кошечка. Повесили ее белые!

Управляющие жили в больших домах, несколько в стороне от домишек служащих. Счастливчики приглашенные приходили туда по вечерам в белых смокингах и танцевали на террасах под фонограф. Ночи были влажные, душные, платья облепляли тело, как купальники. Кроме этих вечеринок, никакой общественной жизни, все сидели по домам и считали себя счастливыми, если находили партнеров на бридж или компанию, чтобы выпить стаканчик вина в отеле «Верлаэ». Прибытие парохода разбивало монотонность дней; в баре и в салонах на пароходе, под гуденье больших лопастей вентилятора, можно было мечтать об отъезде…

В те времена живущих в Матади экспатриантов ничто не интересовало. Они думали только о своем «сроке». Конго — это лишь что-то преходящее — один срок, два, три, а потом, наконец, отъезд, ферма, кафе, таверна, лавочка… Ни у кого не было наличных денег. Действовала система «годится, чтобы купить». Достаточно было нацарапать на клочке бумаги, даже на обрывке газеты: «Годится, чтобы купить» ящик шампанского, швейную машинку, «империю» (марка бельгийского автомобиля), и ящик с шампанским, равно как и машина, будут оплачены. Никто не мог уехать из Конго без разрешения, а неплательщик или человек, наделавший долгов, отправлялся в отпуск, только подписав контракт на новый срок.

В маленьких деревеньках вокруг Матади мы вскоре увидели окончательно опустившихся. В начале моего пребывания в Конго я попробовала совершать экскурсии. Одна из них привела нас в Анголу, другая — под предлогом охоты на крокодилов — к порогам в нескольких километрах от железной дороги. Об этой железной дороге Пьер Милль говорит, что под каждой шпалой линии Матади — Киншаса — Леопольдвиль лежит мертвец. Кули, привезенные из Китая, черные рабочие и белые мастеровые погибли для того, чтобы могли ходить поезда. Дорога эта сделана с удивительным искусством. Возле Матади путь пробит прямо в скале, рельсы крепятся к красному граниту над порогами, между которыми в гневе кипят воды Конго. Выстроенная по воле короля Леопольда II и оконченная в 1896 году генералом Тизом, эта дорога длиной в 392 километра стоила жизни тысячам людей и спасла жизни тысяч, избавив их от смертоносных караванов, которые пробирались через горы.

Мы пустились в путь, как обычно, на рассвете, в сиянии сиренево-пурпурного неба с темно-оливковыми полосами. К счастью, на рельсах, по которым мы должны были шагать — поезд в Лео ходит только три раза в неделю, — мы встретили инженера дорожного ведомства, и он предложил нам проехать часть дороги на дрезине. Солнце уже обрушивалось на нас, как катастрофа. И на больших камнях посреди реки, где мы расположились, жара была ничуть не меньше, чем на берегу. Камни были очень скользкими, и если упадешь, то столкнешься с ящерицами слишком уж близко. В руках у нас были ружья, но охота на крокодилов — дело безнадежное: чтобы убить крокодила, нужно попасть ему в глаза или в пасть, если она у него открыта. Такое случается тогда, когда крокодиловая ржанка, эта зубочистка для животных, вычищает зубы ящера, не внушая ему никаких опасений. Серые и неимоверно быстрые крокодилы сбегают при малейшей опасности. Добычу они подстерегают, затаившись на глубине реки. Говорят, что они стараются опрокинуть ударом хвоста черных прачек, когда они стирают белье. Потом они утаскивают свою жертву и закапывают ее в тине, чтобы она размягчилась. Самая главная трудность в охоте на крокодилов состоит в том, чтобы подобраться на расстояние выстрела. Крокодилы прекрасно слышат, а видят еще лучше. Говорят — но у меня не было средства проверить, — что спят они, закрывая только один глаз. Что же касается крокодиловых слез, то это выражение верно: когда крокодилы жуют, у них работают и слезоточивые железы.

Мы дожидались, примостившись на камнях, истекая потом от жары и едва не теряя сознание, пили взятую с собой воду и сделали несколько безрезультатных выстрелов. Впрочем, что нам делать с мертвым крокодилом? Из здешних крокодилов не делают даже сумочек.

И вдруг мы почувствовали себя страшно усталыми. Голова под шлемом буквально раскалывалась, радужные пятна плыли перед глазами…

С осторожностью добравшись до берега, мы пустились в обратный путь, и нам казалось, что до дома мы не доберемся никогда. Деревянный домишко, вырисовывающийся из-за странного пригорка, дал нам надежду на короткий отдых. Мы поднялись к нему, ступая — и это отнюдь не преувеличение — по пустым пивным бутылкам, они скользили у нас под ногами, скатывались вниз. Мы все-таки преодолели пригорок и постучали в дверь, негритянка открыла и убежала. В комнате виднелась кровать под серой москитной сеткой, два ящика с продуктами, стол, шезлонг… и белый человек. Он встал, наш приход смутил его и даже ошеломил; но гостеприимство все-таки взяло верх: он отправился в соседнюю комнату и принес оттуда теплое пиво. Плохо выбритый, тощий, в холщовых туфлях на веревочной подошве, он вскоре разговорился. Оказалось, что он служащий железной дороги и здесь уже третий срок, то есть вот уже восемь лет в Нижнем Конго. Ему все осточертело, но Африка не выпускает его: он столько пьет, что вынужден вновь и вновь подписывать контракты, дабы расквитаться с долгами. «Я здесь и сдохну», — сказал он и, похоже, сказал правду. Выпив пиво, он пригласил нас последовать его примеру и швырнуть пустые бутылки в окно или в дверь, — этим заученным, почти механическим жестом он словно бы отшвыривал свое будущее.

Настала ночь. Мы вернулись, едва волоча ноги, и я, наконец, легла. Меня лихорадило, мучили спазмы головных сосудов. Перегрев? Солнечный удар? Мы решили не продолжать экспериментов.

Пройдет несколько лет, и все в здешних местах изменится, хотя Матади по-прежнему останется незавидным местом жительства. Города разрастутся, станут красивыми; среди зеленых лужаек и цветов будут построены теннисные корты и бассейны. У Матади появится совершенно другой облик, для меня же этот город воплощал уныние и опустошенность: у мужчин работа, а в качестве развлечения питье, карты и сплетни. Однажды молодой португалец отвезет меня в одиннадцать часов утра на своем грузовике домой из нижнего города. Десять минут спустя, несмотря на расстояние, которое отделяло город от порта, моему мужу уже все будет доложено…

Невозможность избавиться от привычек своей среды очень влияла на отношения между людьми. Женщины, которые в Бельгии тратили свою жизнь на уборку дома, чистку и стряпню, вдруг оказывались не у дел, потому что все делали слуги, а тяжелый климат лишал их даже удовольствия садоводства. Конечно, они скучали. Единственным занятием для них во время долгого отсутствия мужей было хождение из одного дома в другой. Что касается мужчин, то жара и обилие напитков придавали их коже желтовато-коричневый оттенок, о котором говорили, что по этим нюансам можно судить, сколько сроков пробыл здесь служащий. Интересы белых служащих ничуть не отличались от интересов» черных, которые работали под их началом. Но мы еще не знали, что для большинства людей всех стран как для культурных, так и для диких, Для богатых и бедных, жизнь сводится к тому, чтобы плотно есть, крепко спать, заниматься любовью и ни о чем не думать… В целом, общество Матади было точно таким же, как большинство человеческих сообществ.

Не без удивления мне доводилось раздумывать над тем, что нравственные запросы большей части русских крестьян, даже неграмотных, могли вдохновить те образы, которые оставили нам Толстой, Достоевский, Лесков, Тургенев. Платон Каратаев в «Войне и мире» не просто литературный персонаж, точно так же, как и «Очарованный странник» Лескова.