Великобритания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Великобритания

Нет! Мы страдаем не напрасно. Страдаем мы одни, потому что только мы рискуем. Мы рискуем за всех трусов, которые не рискуют ничем. Помилуй нас, Господи!

Бернанос

Над «Рене-Полем» низко пролетел самолет. Разрывы снарядов с подводных лодок, защищавших Гибралтар, бухали через равные промежутки, словно салют в нашу честь. Старый еврей — я еще ночью видела, как он стоял возле релингов, — забыл про свою астму, на лицах у всех светилась радость.

Прошел час, потом другой. Мы по-прежнему оставались на борту неподвижного «Рене-Поля». Португальское вино, прихваченное бельгийцами с берега, уже выпито, шоколад съеден. Ян Крейг, проходя по своим делам мимо меня, указал на красивый корабль, стоявший на рейде: «Там вам будет удобнее, чем на «Рене-Поле»». — «Это наше судно, — сказал поляк, лысый и грустный. — «Батори» удалось уйти из Гдыни».

Пересадка проходила без спешки, как обычная рутинная работа. На трансатлантическом лайнере «Батори» впору было уверовать, что вернулось время туристических круизов. Стюарды в безукоризненной форменной одежде занимались багажом. Я, улыбаясь про себя, припомнила, как накануне некоторые неосторожные пассажиры требовали предоставить им на бельгийском судне лучшие места на том основании, что они бельгийцы. Расплата не заставила себя долго ждать: на «Батори» хозяевами оказались поляки. Вероятно, из-за польской фамилии мне дали одну из лучших кают первого класса и предложили самой выбрать себе соседку. К удовольствию помощника капитана, я указала на темноволосую польку, воспитанную и, несмотря на молодость, искушенную. «До чего же я рада! Еще чуть-чуть, и мы с Божьей помощью доберемся наконец до Англии», — говорила я, укладывая вещи. «Вы так уверены, что вам там понравится? — спросила она. — Я-то уже жила в Англии. Думаю, вас ожидает масса сюрпризов».

Мы поднялись на палубу, где уже собралось несколько сот офицеров: австралийцев, канадцев, британцев. Размещенные в трюмах солдаты выходили подышать воздухом на отведенную для них нижнюю палубу. Лично я поселила бы в трюмы гражданских, вроде меня, а все лучшее отдала бы военным.

— Но это нереально, — заметил офицер-летчик, только что, как и мы, погрузившийся на корабль, когда я высказала ему свое соображение, — хотя бы из-за численности. Хороших мест под солнцем мало, а военных слишком много!

— Раньше у солдат был хоть какой-то личный интерес в войне. Грабежи, насилие, военные трофеи… Сегодня же они воюют, рискуя жизнью, а выгоды от победы никакой не получают; генералы и государственные мужи пожинают славу, спекулянты наживаются…

Летчик в возмущении отпрянул.

Скалистый берег был нафарширован орудиями, как огромная каменная индейка опасными трюфелями. Зенитные батареи на бетонных площадках задирали к небу жерла пушек. Солдаты, худые, загоревшие, лежали неподалеку на солнышке; там и тут виднелись белые и зеленые пятна сохнущего белья, и вокруг бегала собака.

Возле подбитых кораблей несли боевую вахту крейсеры и торпедоносцы. Рядом покачивались на волнах разномастные старые посудины, и, словно трагический маятник, отмеряли равные промежутки времени подводные взрывы.

Было 25 декабря 1941 года. Судовое радио «Батори» сквозь шум и треск приглашало пассажиров и особенно пассажирок на празднование Рождества в гарнизон Гибралтара.

Елка у гранатометчиков, танцы у артиллеристов, коктейль у офицеров инженерных войск. То и дело с берега подходили катера и шлюпки.

Совсем недавно я гуляла в садах Экс-ан-Прованса, любовалась церквями в стиле Мануэля I и Тежу, наблюдала, как на площади Россио толпилась молодежь. Вчера еще плыла на захудалом «Рене-Поле», и вот сегодня вокруг меня роскошь «Батори». Мы жили, точно по Прусту, «одним днем, как герои или как пьяницы», но жизнь наша отнюдь не напоминала добротно сделанный роман. Не было в ней ни единства построения, ни гармонии стиля, ни постоянных действующих лиц — просто мелькание эпизодов! Франция в разгаре трагедии и занятый интригами Лиссабон. Несколько сот километров отделяли голод от изобилия, еще несколько — мир от бомбардировок. Нет, я не жалела о том, что осталось позади. Министру Моту, пытавшемуся убедить меня, что лучше задержаться на несколько месяцев в Лиссабоне, я ответила достаточно резко: «Не для того я вырвалась из Франции, чтобы помереть от несварения!» В Гибралтаре я наконец нашла то, что искала: уверенность, что кто-то еще помнит о войне.

Матрос доставил мне приглашение от Яна Крейга поужинать с ним в гостинице «Сплендид».

И я, вслед за другими, сходившими на берег, спустилась по трапу в шлюпку, хоть и пробило еще только четыре часа. Странно было видеть целый город, состоящий из одних мужчин. Гражданское население эвакуировано, публичные дома по настоянию благонравных дам закрыты, и лишь витрины с нейлоновыми чулками, флаконами духов и драгоценностями напоминали о другом мире, в котором обитают женщины. По улицам плотным потоком двигались мужчины в военной форме, в основном пьяные, несмотря на ранний час. Эта крепость, находившаяся под постоянной угрозой — правда, на нее еще ни разу не нападали, — наводила на мысль об аванпостах крестовых походов на Востоке.

Конечно, были тут и кино, и спорт, но все в установленном порядке, заранее подготовлено в соответствии с армейской службой. Так проходили месяц за месяцем. Та же обстановка, те же каменистые улочки, те же переставшие смешить обезьяны, пыль, жара, джин — 10 шиллингов за бутылку. Би-би-си передавало сообщения о бомбардировке мирных населенных пунктов или обжигавшие душу песни о любви. В каждом мужском взгляде горел голодный огонек, от него становилось не по себе, как от непристойного слова. Не заигрывание, не флирт мирных дней, — в них читалось то самое желание, которое по весне заставляет оленей сталкиваться лбами при виде лани.

Нескладная блондинка выходила из магазина в сопровождении полковника, несшего многочисленные свертки. Она победно улыбнулась мне. «Тут можно купить все, что угодно. Представляете, товары от Элизабет Ардан, духи от Герлена, белье, я уж не говорю о чудесных чулках!» На безбровом лице дылды ярко выделялись две нарисованные карандашом черточки. Голос ее журчал, как Висла. Она лениво улыбалась окружающим, и мужчины, забыв о чинах, застывали и впивались в нее пронзительным, как жалоба, взглядом.

Город был невелик. Я быстро отыскала клуб гранатометчиков, пригласивших меня в качестве почетной гостьи. Зал украшали разноцветные гирлянды, сверкала рождественская елка, за мной принялось ухаживать не меньше сотни до смешного молоденьких офицеров. Я оказалась не единственной представительницей своего пола на празднике. Были еще любезная старушка в синем — жена англиканского священника — и двенадцатилетняя девочка, дочь врача. Поставили пластинку, и мы втроем вышли танцевать, время от времени меняя кавалеров, чтобы никого не обидеть. Я ела рождественский пудинг, пила виски, усевшись наконец рядом с важным полковником, — правда, язык его что-то плохо слушался. Впрочем, к чему разговоры? Вести беседы вовсе не обязательно. Да и о чем? Никого тут, похоже, не интересовали дела на материке, с точно таким же равнодушием относившемся к посторонним.

Когда я снова вышла на улицу, на скалистую гряду опускался серо-сиреневый вечер. По Гибралтару в сгущавшихся сумерках по-прежнему бесцельно разгуливали его стражи. Только еще сильнее опьяневшие. И не избавившиеся от проклятого наваждения. Алкоголь в таких делах не помощник, он лишь усугубляет положение.

Ян Крейг в безупречной форме ждал меня в холле гостиницы. Успел ли он хоть немного поспать? Хотя такую усталость, как у него, не снимут несколько часов отдыха. Нос заострился, под глазами — фиолетовые круги. В столовой с белоснежными скатертями сидели офицеры и несколько медсестер. К нашему столику потянулись приятели лейтенанта поздороваться: они разыгрывали его до тех пор, пока не разозлили окончательно. Еда тут была невкусной, зато вино неплохим.

— Да, несладко жить в Гибралтаре, — сказала я.

— О, не хуже, чем в любом другом гарнизоне, для офицеров, конечно. Мы можем, неофициально, разумеется, сплавать в Испанию, немного развеяться. Остальным намного хуже! Недаром с каждым конвоем отправляют отсюда тех, у кого началась депрессия.

— Вам известно, когда мы отправляемся?

— Нет, этого не знает никто. Возможно, «Батори» еще неделю-другую постоит. Тогда вы доставите нам огромное удовольствие, если встретите вместе с нами Новый год. Это не только мое приглашение, но и капитана минного тральщика.

Около полуночи Крейг проводил меня на дебаркадер. Я снова попала в водоворот людей, город колыхался и раскачивался у меня под ногами. Матрос буквально на руках снес меня в шлюпку. Все вокруг погрузилось во тьму. Я добралась-таки до своей каюты и застала соседку в радостном возбуждении: она отыскала своего жениха, польского офицера, и теперь он поплывет вместе с нами. Мы познакомились.

На следующий день «Батори» принимал новых пассажиров. 27-го числа, едва открылся и заполнился посетителями бар, на судне появился губернатор Гибралтара лорд Горт. Он представлял короля, который в свою очередь представлял Великобританию, и мы приветствовали его вставанием. Пурпур отворотов губернаторского мундира словно отражался в румянце его щек. Он побеседовал с капитаном-поляком, красивым, бледным и романтичным, похожим больше на Шопена, чем на морского волка. Губернатор похвалил «Батори», сказал несколько слов о прекрасной погоде.

По-видимому, скоро отплытие. Не придется мне встречать Новый год на минном тральщике. И точно, 27-го мы тронулись в путь. «Батори», слишком быстроходный для конвоя, вышел в море один. На палубе соседнего супердредноута выстроился экипаж. Наш корабль дал сигнал, «Рене-Поль» отозвался, взмыли на реях стоявших у причала судов флажки — нам желали счастливого плавания. С обеих сторон пристроились к «Батори» два эсминца, два серых сторожевых пса, бегущих по серой воде, — они будут сопровождать нас до выхода в открытое море. На самом корабле все готово к отплытию: уложен в спасательные шлюпки НЗ, сняты с пушек чехлы, матросы заняли свои места. Создавалось ощущение безопасности, возможно, иллюзорное.

Очень быстро образовались группки по интересам, наметились флиртующие парочки. И в бар, и в ресторан, и к карточному столу пассажиры, словно так и надо, выходили в спасательных жилетах — на этот счет корабельные правила были неумолимы. Дремал в шезлонге благородной внешности мужчина; когда-то он был сенатором в царской России, потом министром в Польше Пилсудского, а теперь ехал с женой в Лондон, где обосновалось польское правительство. Русский армянин, великолепно говоривший на трех языках, прослужив несколько месяцев в иностранном легионе, пробивался еще с одним своим товарищем-чехом в вооруженные силы «Свободной Франции». Он с увлечением играл в бридж, а в свободное от карточной игры время был одним из моих любимых собеседников. «Не люблю ни немцев, ни антисемитов, — говорил он. — Я армянин, и ни одному еврею меня не облапошить. Но опять же, нос!.. Так легко совершить непоправимую ошибку. Немцы могли бы меня депортировать за один только нос!»

Он помотался по свету. «Подумать только, есть люди — и немало, — которые никогда не покидали своей страны, своего города, своего дома! Меня трудно удивить. Помню —.было мне тогда четыре года — повар-татарин, в Тифлисе, гонялся по всему дому с ножом за грузином из прислуги, хотел зарезать. Но комфорт я уважаю; после Миранды — ванна, постель, хорошая еда. И женщины… и бридж или покер перед тем, как утонуть…»

Еще там был индийский майор, невысокий, застенчивый, усатый, говоривший мало, зато умевший слушать. Позже мне сказали, что он владеет всеми индийскими диалектами, но сам он об этом не проронил ни слова. Удивительная вещь — на корабле почти не было французов, всего пять или шесть человек, включая армянина и чеха, зато великое множество поляков, сотня бельгийцев, человек двадцать голландцев.

Я страшно удивилась, увидев на «Батори» молодого каталонца из Лиссабона. «Никогда бы не поверила, что мы снова встретимся! — сказала я. — Испанец плывет в Англию, это же надо!» — «Ну хорошо, теперь я могу вам открыть то, о чем вынужден был молчать в Лиссабоне. Я хочу предложить англичанам свои шахты в Марокко». — «Вы, стало быть, антифранкист?» — «Вовсе нет, — отвечал он, — я фалангист, но поссорился с Суннером и вынужден был спешно бежать из Испании». Поскольку он неожиданно оказался при деньгах, то тут же отдал мне небольшой долг.

Поляки окружили меня рыцарским вниманием. Я относилась к ним с большим уважением. С самого 1939 года продолжали они воевать, пробиваясь сквозь границы, тюрьмы, лагеря в Иране и северной Африке. Аспирант с изуродованным шрамом лицом по имени Антуан — Антек (было ему двадцать два года, но он считал себя очень старым), говорил мне: «Что же, молодость моя прошла. В 1939-м я был варшавским студентом. Мы сражались в Варшаве; через Румынию добрались до Франции; там тоже воевали, правда, недолго. Я сбежал из госпиталя в Дижоне, оказался на принудительных работах в Алжире. Опять сбежал, теперь уже в Гибралтар. Но мы еще повоюем, верно? — добавлял он с надеждой. — Я должен, должен забыть тот черный день. Я лежал тогда в дижонском госпитале с лицевым ранением; и, хоть метался в жару, услышал ликующий голос посетительницы: «Все в порядке, мальчик, только что подписано перемирие», — в порыве гнева, о чем сожалею, ведь это была женщина, я выплеснул ей в лицо графин воды. Я был в отчаянии, неужели война закончится поражением?»

Особняком держались пять или шесть бельгийских офицеров, и среди них майор Пирон, которому вскоре предстояло стать генералом Пироном, командующим армией Освобождения. Лишь один из них занимался солдатами, среди которых находились мои приятели по Капарике, и иногда заглядывал к ним. Мне тоже доводилось спускаться в неудобный кубрик в трюме. В армиях большинства европейских стран столь равнодушное отношение офицеров к своим солдатам было делом обычным. Совсем по-другому вели себя британцы — ни один офицер не уходил к себе в штаб, не удостоверившись, что солдаты расквартированы и накормлены.

Оказавшись в ресторане первого класса, вполне можно было представить, что ты в развлекательном круизе, — разве что военные мундиры напоминали о назначении рейса. Меня посадили за стол второго помощника, откуда я хорошо видела капитана «Батори», в чьих руках — разумеется, после Господа — находилась наша судьба. Он лучше смотрелся бы за роялем, чем за штурвалом корабля, но ему удалось благополучно доставить нас опасным маршрутом в порт назначения. «Батори» впервые после долгого перерыва прошел каналом Святого Георгия: сюда несколько месяцев не заходили корабли: слишком много вражеских подводных лодок бороздило прибрежные районы. Понадеялись — и, как показали события, совершенно справедливо — на то, что, сбитые с толку долгим отсутствием конвоев, подводники уже не выйдут на охоту.

С самого утра к карточному столу стекались любители бриджа. Мне тоже, когда отпускала морская болезнь, доводилось играть, в том числе с уцелевшими моряками с «Роял Оук». Иногда партия прерывалась тревогой. Однажды, когда я пластом лежала в каюте, измученная морской болезнью, раздался сигнал тревоги. Я слышала предупреждающий звон, но мне было так плохо, что я подумала: «Ну и пусть, умру я или останусь жить, какая разница!» Но я упустила из виду воинскую дисциплину. Какой-то матрос открыл мою дверь и приказал выйти на палубу. Я лишь повторяла: «Плевать я хотела на вашу тревогу, мне все равно!» Но он схватил меня за руку и, не обращая внимания на протесты, вытащил на палубу.

Возле отведенной нам шлюпки уже собрались мои спутники. Было холодно, моросило. Ко мне обратилась жена польского министра: «Как вы думаете, если случится кораблекрушение, мне лучше снять норковое манто? Ведь это единственная ценная вещь, которая у меня осталась». Я попыталась разрешить столь сложную проблему. «Смотря какое кораблекрушение. Если придется плыть, то мех все равно испортится, да и вас потянет на дно. С другой стороны, если нам удастся сесть в шлюпку сухими, тогда, конечно, в манто вам будет теплее». Тут тревога кончилась, и каждый вернулся к своим занятиям.

Всему когда-нибудь приходит конец. Впереди замаячили размытые дождем мягкие очертания холмов, в воздухе показались защитные аэростаты. Мы прибыли в Шотландию, в Гринок. «Слава Богу! Война не кончилась!» — воскликнул стоявший рядом со мной Антек. На судно поднялись полицейские. Британцы сошли на берег. Маленький майор, прощаясь со мной, произнес загадочную фразу: «Главное, не меняйте показаний!» Я отдала паспорт неодобрительно поглядывавшим на меня полицейским; они ничего не спросили, но документ взяли. Несколько иностранцев, к которым благоволили власти, тоже покинули корабль, в том числе и молодой каталонец. Всех остальных распределили по группам по национальному признаку: поляки, бельгийцы, французы, голландцы распрощались с «Батори». Меня, несмотря на бельгийский паспорт, и еще человек тридцать, среди которых были армянин Борис, чех Фирлинжер, несколько австрийцев и палестинка, по неведомой причине задержали. Пересадили на маленькое суденышко и выдали круглые значки с буквой «S» — мы должны были прикрепить их на грудь.

Это меньше всего напоминало триумфальный прием, которого я ждала, и во мне закипала ярость. «В отваге нет святости», — сказал Эмерсон, и действительно, одержав над собой победу, мы неминуемо впадаем в гордыню или тщеславие. Я была молода, довольна собой и считала, что достойна если не награды, то хотя бы уважения, — после бомбардировки госпиталя блеск Военного креста слепил мне глаза, и я думала, что, прибыв в Англию, непременно услышу: «Как это мило с вашей стороны, что вы к нам приехали!» Когда я пустилась в путь, положение на фронте складывалось безнадежное. И если я стремилась в Великобританию, то только затем, чтобы разделись с ней тяжелую участь. И вот вместо поздравлений — арест, меня даже исключили из национальной группы, к которой я принадлежала по паспорту.

Борис, напротив, не терял хладнокровия. Нас без всяких объяснений сгрузили в салон прогулочного кораблика. Было ужасно холодно. Один солдат, с винтовкой со штыком, был часовым; другой, тоже вооруженный, находился в салоне, он смотрел на нас, но не видел. И была такая тоска, что хотелось выть. Я сказала Борису: «Если бы знала, что меня ждет, осталась бы во Франции». — «А чего вы, собственно, ждали? — спросила меня палестинка. — Цветов? Орхидей? Сразу видно, что не знаете англичан!» — «Лично меня интересует одно, — заметил Борис, — что означает эта буква «S»? Spy? Suspect? Syphilitique?»[89] — «Да уж, такое гостеприимство трудно будет забыть», — вздохнул маленький бельгиец. — «Как? И вы здесь? — удивилась я. — Почему?» — «Наверное, потому, что имел глупость попросить британское гражданство, я родился тут в 1916 году». Палестинка встала и пошла к двери. Солдат преградил ей дорогу. «Ну хорошо! Я прямо здесь сделаю все, что мне надо. Мы уже несколько часов торчим тут на холоде». «Ей нужно в дамскую комнату», — сказал по-английски Борис. Солдат впал в раздумье. «У меня приказ никого отсюда не выпускать». — «Позовите офицера». Солдат, не двинувшись с места, махнул рукой своему напарнику — позови, мол, ты. Пришел офицер, и солдат, заикаясь от смущения, объяснил ему, в чем дело. Офицер покраснел. «Можете пройти, мадам», — сказал он и спешно удалился.

Часов через шесть нас отвели в кают-компанию, где матрос налил нам чаю и дал по бутерброду с маргарином. «Наверное, отравленные, — сказала палестинка. — Не знают, что с нами делать, вот и решили отравить». Чех Фирлинжер вопросительно взглянул на Бориса. «Поешь, — сказал тот, — вспомни Миранду. Надо уметь есть, даже если не хочется; про запас, на случай, если останешься совсем без хлеба».

Когда, наконец, за нами пришел офицер, я посмотрела на него с такой ненавистью, какую не испытывала даже к следователю гестапо. Но ему было абсолютно безразлично, что мы думаем. «Watch your step»[90]. Грязные сходни дрожали под нашей тяжестью. Берег встретил нас дождем, холодом, промозглой темнотой.

Поезд с опущенными шторами уже стоял на путях. Нас разместили в вагоне третьего класса. Кроме Бориса и Фирлинжера в моем купе оказался незнакомец. Я не видела его на «Батори». Англичанин лет сорока, довольно странный, важного вида, с угреватым лицом, в слишком тесной для него одежде. «Ничего себе прием, да?» — спросил он сходу с жутким вульгарным акцентом. «Довольно прохладный, — осторожно ответил Борис. — Но мы ведь не у себя дома».

«Зато я у себя, — отрезал англичанин с наигранным возмущением. — Я восемь лет служил в лондонской полиции, потом записался в легион и вот теперь дезертировал, чтобы вернуться на родину. По дороге наш корабль подорвался на мине, я, естественно, остался без документов, но и без них нетрудно узнать, кто я такой, — у меня же сестра живет в Лондоне». Действительно, понять, кто он такой, было совсем не сложно. «Осторожнее с ним», — сказал мне по-русски Борис. Но я и сама не вчера на свет родилась. Фирлинжер достал колоду карт. «Партию в покер», — предложил Борис. «Я тоже играю», — отозвался англичанин и улыбнулся, обнажив больные десны. Мне оказалось не по силам сражаться с такими акулами, я проиграла три фунта и на этом успокоилась. Поезд постукивал колесами. Заинтересовавшись игрой, подошел поближе охранник. Маленький, тщедушный, он говорил на местном наречии. В соседнем купе полировала ногти палестинка. Рядом дремали с открытыми ртами пожилые супруги из Вены, смирившиеся со своей участью. К рассвету Борис положил в карман немалый выигрыш, а неосторожный охранник успел проиграть все свои деньги. Он мрачно отвернулся, взял прислоненное к двери ружье. На станции две женщины в форме и мужчина с наградой в петлице раздали нам чай с бутербродами.

В шесть часов утра мы прибыли на маленький вокзал лондонского предместья. Было еще совсем темно. На перроне мы снова встретили своих спутников с «Батори», с которыми нас разлучили таким унизительным образом. Оказывается, они ехали тем же поездом. Обижаться было бесполезно, тем более, что теперь нас усадили в одни и те же автобусы с замазанными белой краской окнами. Я в ярости отказалась нести собственный чемодан. «Не осложняйте англичанам жизнь», — посоветовал Борис, но я упорствовала в своем негодовании.

Нас высадили перед круглым зданием. «Эмпресс-Холл», — объявил Борис. «Настоящий цирк», — прокомментировал Антек, довольный, что мы снова оказались вместе. Здесь опять нас ждал возмутительно грубый досмотр. Человек с крысиной физиономией схватил мою сумку и вытряс ее. Я просила оставить мне икону Николая-чудотворца, но он со злобой отказал. Оказавшись с пустыми руками: без удостоверения, без денег — ладно бы от врагов пострадала, а то от друзей, — я готова была кого-ни будь убить, но это тоже не так просто. И я решила провести полицейских. Наши чемоданы, стоявшие посреди круглой площадки, все еще ожидали досмотра. Я успела достать рукопись большого формата — свою поэму «Для одинокого человека» с иллюстрациями Андре Маршана — и спрятала ее за батареей. Впрочем, как только люди прослышали, что отбирают деньги, самые находчивые бросились прятать их по всем углам просторного помещения, так что досмотр этот даже нельзя было назвать эффективным.

На круглой пыльной площадке установили длинные, как в пансионатах, столы, и официантки стали их накрывать. Одни, собравшись на расположенных амфитеатром скамейках, вели беседы, другие — бельгийцы, освобожденные из Миранды, нацепив на спины кружки из оберточной бумаги, водили хоровод, напевая: «Нас арестовали!» Их бритые головы усиливали впечатление. Искушенные, вроде Бориса, снова принялись за карты, таинственным образом появившиеся снова, едва закончилась проверка.

Представитель YMCA считал, что подбодрит нас, если покажет документальный фильм министерства продовольствия, но анархисты «зрители освистали демонстрацию процесса закатывания зеленой фасоли в банки.

Мы и посмеяться повод нашли. Мужчины должны были пройти медицинский осмотр на предмет выявления венерических заболеваний. Борис в одной рубашке подошел к молоденькой докторше. «Снимите немедленно», — сказала она сухо. Борис снял, докторша покраснела, вылетела и вскоре вернулась с халатом. «Наденьте», — приказала она, не поднимая глаз. «Думаете, ее впечатлили его мужские достоинства? — объяснял Фирлинжер. — А вот и нет, волосяной покров. Она приняла его за гориллу».

Мужчины вынуждены были довольствоваться скамейками амфитеатра, для женщин же устроили общую спальню. Волей-неволей мне пришлось терпеть их соседство. Старая еврейка, страдавшая ожирением, с отработанной годами преследований покорностью снимала с себя корсет из розового тика. Бельгийцы остались себе верны и занялись улучшением своего сиюминутного положения. Одни предлагали свои услуги на кухне, чтобы быть поближе к земным благам, другие подвизались на мытье посуды, дабы иметь возможность приставать к официанткам, третьи отправились лечить воображаемый насморк в теплый лазарет.

Ко мне подошел английский офицер, почти ребенок, застенчивый и белокурый, как девушка, и сказал по-французски: «Я комендант этого транзитного лагеря. Вы удобно устроились?» На что я ответила безжалостно: «Боже, я слышала, что у англичан юмор специфический, но только теперь на собственном опыте поняла, что это значит». Бедняга хотел тут же сбежать, но опомнился и сделал еще одну попытку. «Я согласен, все это ужасно неприятно, но, надеюсь, продлится недолго». И добавил, желая, вероятно, меня подбодрить: «Мы из гвардейцев, у нас очень красивый полк, он даже несет охрану Букингемского дворца», — но понял, что оказанная честь нисколько меня не трогает, и отошел.

Часов в пять или шесть нам предложили сесть за столы по национальному признаку. Я направилась было к бельгийцам, но тут ко мне обратился майор интендантской службы Бельгии: «Мадам, по неизвестной мне причине вы были от нас отделены. Сейчас ни у кого нет на руках документов, и вы, разумеется, не можете доказать свою национальную принадлежность. Но я хочу, чтобы вы, прежде чем сесть за наш стол, дали честное слово, что вы бельгийка». Я буквально задохнулась от ярости: «Глядя на вас, досточтимый господин, никак не скажешь, что быть бельгийцем почетно, и хотя истины ради я вынуждена признаться, что я бельгийка, гордости по этому поводу у меня нет…»

И я повернулась к нему спиной. Прослышав о происшествии — земля слухами полнится, — ко мне подошел польский офицер и сказал: «Вы окажете нам честь, мадам, если будете считать себя полькой и поужинаете с нами за одним столом». Тут поднялся уже занявший место за столом бельгийский коммунист: «Если госпожа де Малевски не бельгийка, то и я не бельгиец». Встали ребята из Миранды, мулат Томас, и тоже перешли за польский стол. Так подлость одних подчас компенсируется благородством других. Впрочем, то был не первый и не последний инцидент между мной и моими новыми соотечественниками.

Мне свойственно, впадая в гнев, относиться с иронией к собственным злоключениям. Ярость не подавляет меня, а воодушевляет, поэтому в целом я сохранила теплые воспоминания об Эмпресс-Холле. Мы много шумели. Ребята из Миранды пели грустную песенку: «Маленький принц и король с королевой как-то зашли, чтоб мне руку пожать, я был в отлучке — меня не застать, им оставалось сказать: «В понедельник заглянем опять»». (Или во вторник, в среду и так далее, в зависимости от дня недели.) Возмутительнее всего было то, что нас считали дураками. Казалось бы, чего проще, скажите прямо: «Вы прибыли из оккупированных стран, мы должны вас проверить, потерпите немного». Так нет же, нам давали совершенно невообразимое объяснение: «Вы на карантине. На «Батори» были случаи заболевания тифом», — а те, кто до нас покинул корабль, стало быть, заболеть не могли.

Бельгийцы пришли в волнение. Ожидался приезд министра национальной обороны Гута, немца, принявшего после войны 1914–1918 годов бельгийское подданство, то есть принадлежавшего к Бельгии приблизительно на том же основании, что и я. У меня не было ни малейшего желания встречать его вместе с остальными, но бравый полковник сказал, что это мой долг. Я всегда знала, что обязанности скучны. Можно даже сказать, что как раз скука и отличает их от добровольных поступков. Я покорно направилась к дверям, в которые только что вошел совсем не воинственного вида министр. Среди нас были четыре женщины: жена полковника, молодая женщина с ребенком, медсестра и я. Но у министра оказалось лишь три букетика фиалок, он галантно оделил ими трех стоявших впереди дам, с удивлением поглядывая в мою сторону. Если мне и было неловко, то только за него. Лично меня все это просто освобождало от чувства признательности к новой родине.

Англичанин-легионер — подсадная утка — все пытался завоевать мое доверие: «Мадам, — шептал он мне вкрадчиво, — у меня есть возможность переслать на волю письма. Напишите, кому хотите. А об остальном я позабочусь». Его любезность меня не обманула, но я обрадовалась случаю и тут же написала письмо мужу, рассказав, какие англичане тупицы, и еще одно лорду Роберту Сесилу — ему меня рекомендовала графиня де Панж — с сообщением о своем прибытии. Довольный тем, что провокация удалась, мой попутчик положил оба письма в карман. Разумеется, ни одно из них до адресата не дошло, но британская служба безопасности смогла прочесть, что я о ней думаю.

Так, в разнообразных развлечениях прошла, кажется, неделя. С сожалением расставалась я со своими многочисленными друзьями. Мужчин отправили в так называемую «The Royal Patriotic School»[91], женщин перевезли в лондонское предместье — я на ходу успела прочесть табличку с названием Найтингейл Лейн — на виллу, где хозяйкой была матрона в твидовом костюме. Она принадлежала к тому типу женщин, который я ненавижу и который прочно обосновался в Англии. Ее тонкие сухие губы нехотя растягивались в лицемерной улыбке, — она же любит всех без исключения. Может быть, мы желаем петь вечерами церковную музыку? Она готова аккомпанировать — это здоровое времяпрепровождение. Попадая в общую спальню, мы чувствовали себя воспитанницами пансиона, но отсутствие свежего воздуха и недостаток витаминов сказались очень быстро, да и знаменитые тосты, и фасоль, неизменно подаваемая на ужин, опостылели не меньше похлебки из свеклы. Иногда по ночам в спальне возникал некий Том, феномен, довольно распространенный в стране, все еще погруженной в викторианскую атмосферу. Кем он был? Сторожем, а может, пожарником? Мы визжали, хотя на самом деле мы его в своем бесстыдстве нисколько не стеснялись, и он спасался бегством. Брюнетка-полька, которую я снова встретила в Эмпресс-Холле, каждое утро говорила мне: «Видите, я предупреждала, что Англия вас удивит». И иногда добавляла, мучительно переживая недоверие: «Я и сама уже начинаю сомневаться. Может, я действительно шпионка?» А блондинка, отвергнутая высокоморальными дамами, находила у меня утешение, рассказывая о своих многочисленных и весьма прибыльных приключениях.

Наши ряды таяли день ото дня. Снова появился тот, с крысиной физиономией, и принялся просеивать нас сквозь мелкое сито. Подруги мои оказались податливыми, и одна за другой выходили на волю. «Крысиная морда», как все полицейские мира, не гнушался классическими методами привлечения к «сотрудничеству». Одна еврейская беженка, выйдя от него в слезах, призналась, что должна будет теперь доносить обо всем, что творится в ее окружении, — видно, у нее не было склонности к такого рода деятельности, в отличие от моего попутчика-англичанина. «Но зачем же, черт возьми, вы согласились?» — «Я проявила неосторожность. С мужем мы не виделись уже два года, и у меня во Франции появился друг. Я везла с собой его письма. А этот человек пригрозил, что передаст их мужу. Они вообще ничего не понимают. Я у них на подозрении уже потому, что по документам австрийка, а родилась в Праге».

Тип с крысиной физиономией тут же стал для меня личным врагом, и, отправляясь к нему на беседу, я поклялась, что не позволю себя запугать. Беседа оказалась краткой:

— Вы должны понять, что здесь вы просто беженка и ничего больше.

— Нет, я не беженка; в Париже мне ничто не угрожало, я оставила вполне комфортабельные условия ради Англии, чьи шансы на победу ничтожны. Но хорошо, пусть я беженка, однако это не мешает мне быть дамой. (I might be a refugee but I am also a lady.) В полиции Виши и даже в гестапо со мной обращались учтиво, так что имейте в виду: если вы не будете держать себя, как положено, я просто не стану с вами разговаривать.

Он разозлился так, что даже побледнел.

— Вы, вероятно, не отдаете себе отчета в том, что в соответствии со статьей В.2 я имею право держать вас тут до конца войны…

— Прекрасно, держите хоть тридцать лет. Я больше не желаю с вами говорить.

— Вон! — рявкнул полицейский. Я вышла.

Вскоре мы остались один на один с мегерой в твиде, любившей все человечество, а на самом деле делавшей над собой усилия, чтобы не показать, как она меня ненавидит.

Мой бедный муж, чье внеочередное увольнение подходило к концу, пытался все это время дознаться, куда я пропала, — а я как сквозь землю провалилась. Никто ничего не знал, и даже самые влиятельные из его английских друзей были бессильны. Всем правила служба безопасности. Я не столь впечатлительна, как моя подруга полька, и потому, не сомневаясь, что упрекнуть меня не в чем, с чистой совестью предавалась гневу.

Так прошел, если не ошибаюсь, почти месяц со дня моего прибытия. Наконец меня снова вызвали для беседы. На этот раз передо мной сидел офицер. Хотя он не представился, я, из вредной привычки знать все, что от меня скрывают, прочла его имя на папке. Звали его Слокомб. Он вежливо встал, едва я вошла.

— Мадам, вы, кажется, отказались разговаривать с моим коллегой, но мне неизвестны мотивы вашего отказа.

— Не выношу грубости и угроз. Я прибыла сюда с дружескими намерениями и готова ответить на все положенные вопросы при условии, что они заданы вежливо.

— Надеюсь, мне вы ответите.

— С удовольствием. Жаль, что мне не пришлось иметь дело с вами с самого начала. Ведь даже если бы я располагала важными сведениями, за это время они бы устарели.

Я снова изложила ему все, что могла. И снова заметила, что симпатии англичан скорее на стороне Петена, чем на стороне де Голля. А когда допрос закончился, я призналась Слокомбу, что скрыла от досмотра рукопись «Поэмы для одинокого человека» — доказательство того, что проку от такого досмотра было немного, ведь с таким же успехом я могла укрыть план объектов, подлежащих взрыву. И меня выпустили на свободу.

Меня отвезли на машине в «Royal Patriotic School» и вернули там все документы и вещи. У дверей дожидалось такси. «Куда прикажете?» — спросил шофер. Мне нужно было в предместье Лондона, где жила семья майора Бремли-Мора, друга Святослава, согласившегося меня приютить, но я не спешила, радуясь освобождению.

— Сначала в хороший погребок.

Они как раз только открывались. Мы катили по заснеженным улицам.

— Вот этот очень хороший, — сказал шофер, остановив машину возле питейного заведения.

— Пойдемте со мной. — Он посмотрел на меня с удивлением. — Говорю же, пошли. Не люблю пить в одиночестве.

— Но это пивная для избранных, — возразил в смущении мужчина, — я лучше тут подожду.

— Глупости! Пошли.

Он нехотя последовал за мной. Никто на нас не обернулся, когда мы вошли. Я заказала два виски.

— Как вам нравится эта страна? — спросил шофер.

— Пока что совсем не нравится, я ведь только что из тюрьмы!

— О! Какая же это тюрьма, это «The Royal Patriotic School». Я всегда их обслуживаю. Стольких уже оттуда перевозил, и женщин, и мужчин! Одни сердятся, другие радуются. Мы вообще странный народ. Допустим, тут полно народу, и каждый сейчас, готов пари держать, думает: «Смотри-ка, как интересно, молодая дама, а рядом всего лишь шофер», я-то знаю, что они так думают, а вот вам, наверное, кажется, никто нас даже не заметил. Да, странный мы народ!

Я отправилась на Итон-Сквер, прозванный бельгийцами «улицей Лалуа» в честь той улицы Брюсселя, где находится большая часть министерств. Многие здания были заняты здесь бельгийским правительством. Из подвала дома, где располагался кабинет премьер-министра, доносился аромат хорошего супа, который варили консьержи. Премьер-министр уделил мне две минуты и, небрежно вскрыв пакет сенатора Франсуа, рассеянно пробежав документы глазами, сказал: «Молодчина Франсуа! Как он там поживает?» — «Трудится, господин министр, — ответила я, — не жалея себя, делает очень важную работу». Господин Пьерло больше ни о чем не спросил. Франсуа будет и дальше трудиться, до самого конца — до концлагеря. Да и я кое-чем рисковала ради бумажек, которые, оказалось, никого не интересуют. «Улица Лалуа» жила своей собственной жизнью.

Бельгийскую службу безопасности возглавлял капитан Арониггейн, бельгиец, обосновавшийся в Аргентине. Наконец-то мне попался интеллигентный и умный чиновник. Британские коллеги, возможно, уже предупредили его о моем несговорчивом характере, поэтому он не стал вызывать меня к себе, а пригласил в отель «Риц». Мне очень понравились и встреча, и ужин — и я была весьма красноречива. Я не стала скрывать, что сильно охладела к бельгийцам. Арониггейн доверительно сообщил мне, что у Святослава тоже возникали такого рода осложнения. Он поступил весьма разумно, воздержавшись от вопроса, какого я мнения о лондонском правительстве в Бельгии и о поведении бельгийцев в оккупированных странах. Ходили слухи, что, если бельгиец, прибывший в Англию, отвечал на этот вопрос так: «О, это потрясающее правительство!» — его сразу же записывали в подозреваемые. А те, у кого не было никаких задних мыслей, обычно осыпали министров проклятиями, что и являлось показателем их искренности.

С меня наконец сняли все подозрения, снова признали бельгийкой, хотя гордости по этому поводу я отныне не испытывала, выдали мне продовольственные карточки, и я смогла отправиться к мужу в Хиэфорд, где располагалась крохотная бельгийская армия.

Ни в одной книге о войне не встретишь описание буден солдат иностранных армий в Великобритании. А почему, собственно, надо забывать об этой, пусть незначительной стороне истории, об унылом существовании бойцов, лишенных битв? Хиэфорд, а позднее Лимингтон-Спа, где была расквартирована символическая бельгийская армия, стали для наиболее горячих добровольцев чистилищем — там затухал, а затем и вовсе был похоронен их энтузиазм. Даже бурные дни злосчастной кампании во Фландрии Святослав вспоминал с ностальгией. К Длительной бездеятельности добавлялись плохие материальные и моральные условия. У офицеров жизнь была довольно приятной, они часто ездили в Лондон, получали приличное жалованье, их меньше всего беспокоило положение подчиненных, а те, в полной праздности — ни маневров, ни нарядов — томились от скуки, кляли судьбу и свое правительство и завидовали опасной, но не лишенной смысла жизни тех соотечественников, которым посчастливилось попасть на службу в военно-воздушные силы Великобритании.

Все маленькие армии: бельгийская, норвежская, греческая, югославская, а поначалу и французская, находились в одинаковом положении. Британцы вполне могли найти лучшее применение своим солдатам, многие из которых получили университетское образование, в Intelligence Service или в многочисленных подразделениях своих штабов, но каждое правительство держалось за горстку своих военных — эфемерный залог собственного военного могущества.

О продвижении по службе не могло идти и речи: офицеров и без того хватало; британцев — их-то армия была регулярной — удивляло вечное пребывание в солдатах людей, окончивших университет и знавших по несколько иностранных языков; они даже подозревали, что у тех не все чисто по части морали. Один бельгийский офицер, выслушав жалобы своих подчиненных, признался: «Вам скорее сто фунтов дадут, чем повышение. Ведь нам очень нужны солдаты».

И все же некоторым удавалось даже в такой армии сделать карьеру; к примеру, Пьер Вермейлан — в лагерь Эндоуэр они с моим мужем попали вместе, а позже их обоих произвели в бригадиры — уже через три месяца стал майором, потом подполковником и наконец возглавил военный трибунал. Но он был политиком, поэтому по окончании войны занял сначала кресло сенатора, а затем пересел в кресло министра внутренних дел.

«В Хиэфорде на нас разве что шальной бык может напасть», — говорил Святослав и, пока Гитлер совершал свой стремительный бросок, ездил в увольнительные в Лондон — там и война ощущалась сильнее, и Сопротивление подогревалось отвагой лондонцев. Достоевский писал в «Записках из Мертвого дома», что каторжники безропотно исполняют полезную работу, но бунтуют или впадают в уныние, если их вынуждают заниматься чем-то бессмысленным. Бунт и уныние были обычным состоянием и солдат, которых я встретила в Хиэфорде, — многие из них так стремились в бой, что на пути в Великобританию преодолели тысячи препятствий. Я побывала в лагере, поговорила с людьми — в глазах у них застыла тоска. Бельгийцы, в особенности фламандцы, не любят подчиняться. Строптивость их порой доходила до отказа подчиняться требованиям командиров, даже если это касалось пустяков. Один солдат, например, упорно отказывался нашить на рукав опознавательный знак «Belgium» — единственное, что отличало воинов маленьких армий союзников, одинаково одетых в британскую походную форму. «Не по-французски и не по-фламандски, — объяснял он. — Это не наш государственный язык». Все меры дисциплинарного воздействия оказались бессильны. Тогда один майор — верхнюю губу его украшала щетка усов — решил поговорить со строптивцем по-хорошему. «Дружище, в этом нет ничего оскорбительного». Солдат его выслушал и сделал вывод: «Ну, так и приклей себе «Belgium» на усы». Другой, завербованный вопреки своей воле, отказывался считать себя солдатом. Он выражал свой протест всеми доступными ему способами. Однажды, когда строй брал оружие на караул перед приехавшим с инспекцией английским генералом, он уронил ружье прямо перед его носом, чем вызвал немалое удивление.

Недовольство зрело долго, и в конце 1942-го, когда моего мужа уже в бригаде не было, вылилось в открытый бунт — власти призывали восставших к порядку пулеметами. Зачинщиков отправили на грузовиках в военный трибунал. По пути они пели «Интернационал» — он становился воистину гимном всех недовольных как раз тогда, когда в СССР начали петь патриотические песни. Однако суд над ними провалился: бельгийцам, хорошо знавшим собственную конституцию, была известна и та статья, которая гласила: «Бельгийская армия может существовать только на территории Бельгии».

Святослав открыто не бунтовал, но с самого начала предпринимал попытки перевестись на службу к британцам. Однако сколько ни присылали на него запросы различные службы, бельгийцы всегда отвечали отказом.

Кого тут хватало, так это женщин. Если в высшем эшелоне иностранные военные крутили любовь, то низшие довольствовались летучими «батальонами сопровождения»; девицы всех возрастов, зачастую слишком юные для подобного занятия или призвания, так и кружили вокруг лагеря. Никакого романтизма — встречались, где придется, на грязных пустырях. Появление множества незаконнорожденных детей повлекло за собой и необходимость за ними присматривать. Одна добрая женщина рассказывала мне, что как-то раз, желая сделать приятное молодой маме, похвалила младенца: «Какой хорошенький, беленький. Наверное, в папу», — на что мать простодушно ответила: «Не знаю, мадам. Он не снимал берета!»

Рядом с подобной будничной расчетливостью особенно ценились сердечный прием окрестных жителей и бескорыстие «фронтовых опекунш», чем некоторые и пользовались вовсю. Говорили, правда, я не проверяла, что один ушлый бельгийский солдат умудрился в 1940 году обзавестись ста двадцатью шестью «опекуншами» и, заваленный подарками, сговорился с коммерсантом из Танби, чтобы их сбывать.

Мы со Святославом не виделись целых двадцать месяцев, и за это время оба сильно изменились. Чудо, конечно, пройти через все и снова встретиться, но в каком плачевном состоянии застала я мужа! Его мучила тяжелая болезнь — не надо было получать диплом врача, чтобы это понять. Он обращался к врачам, но его неизменно отправляли обратно с порошками аспирина «от неопасного гриппа».

Мы поселились у одного местного жителя, вернее, жительницы — точной копии матроны в твиде из Найтингейл Лейна — и пригласили Ги де Монсо из Бержанделя откупорить ту самую бутылку арманьяка, которую я упорно возила с собой из Брюсселя в Париж, из Парижа в Лиссабон, из Лиссабона в Лондон. Погасили свет, и я ощутила полное бессилие. Никаких великих задач теперь передо мной не было, но нужно было по крайней мере вытащить Святослава, иначе он — в чем я не сомневалась — погибнет. Святославу хотелось, чтобы я оставалась рядом, и мое стремление переехать в Лондон — как говорится, в больших городах и Провидение ближе — ему не нравилось. Но я стояла на своем, Хиэфорд казался мне болотом, готовым нас засосать… И он сдался.

И вот я снова в Лондоне, на пороге самых черных дней своей жизни. Оказавшись в незнакомом городе без друзей, без денег, если не считать двух фунтов в неделю, полагавшихся мне, как члену семьи военного, в постоянной тревоге за Святослава, я ощутила прежде всего свою личную несостоятельность.