Во Франции Петена

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Во Франции Петена

«Какое унижение бояться жандармов в свободной зоне», — думала я, шагая по шоссе к Турнусу. Время от времени меня обгоняли машины или запряженные лошадьми повозки, но ни одна не останавливалась. А на всех железнодорожных станциях, мимо которых я проходила, дежурили жандармы. Наконец рядом со мной затормозил новенький грузовик. «Куда шагаете?» — поинтересовался шофер. «В Лион». — «Надо же, и я туда, залезайте в кабину. Парижанка?» — «Да». — «И я из Парижа. Перегоняю грузовики в Лион. Вот я и подумал: отчего другим не помочь? В каждый рейс захватываю то почту, то деньги, и пассажиров подвожу, если внушают доверие. Надо же проявлять сочувствие». — «Большое вам спасибо». — «Да чего там! Только так я и могу воевать». По дороге мы курили и болтали. В каждой деревне останавливались. Шофер просил меня вылезти из машины, а сам доставал из потайных мест деньги и письма. Потом мы заходили в местное бистро, где его встречали как родного. Я пробовала заплатить хотя бы за вино и еду, но водитель только хохотал: «Это еще зачем? Я по дороге ни гроша не трачу — сами видите». Кормили и поили его повсюду вдоволь, привечали заодно и меня, да так щедро, что в Лион мы прибыли в весьма приподнятом настроении. Распрощавшись со своим спутником, я собрала все свои силы и позвонила в дверь одной подруги, Элен. Ее уже предупредили, и она, хоть и была сторонницей Петена, согласилась на ночь меня приютить.

На следующий день мы отправились на вокзал, и я без всяких затруднений купила билет в Экс-ан-Прованс. На платформе было полно жандармов, следивших за посадкой. Но мне уже осточертело бояться французов. Охваченная праведным гневом, я решительно двинулась прямо к стражам порядка и выложила, не дав им открыть рта: «К вашему сведению я бельгийка, работала медсестрой во французском военном госпитале, подпольно выехала из Парижа. Мне тут говорят, вы такие гадкие, что можете меня назад к немцам отправить, но я не верю». Они сначала остолбенели, а потом один ответил с улыбкой: «И правильно делаете, не так уж мы плохи». Взял мой чемодан, а его напарник помог мне сесть в поезд и устроиться в купе.

Прованса я не знала. Экс очаровал меня, покорил мое сердце сразу же, как только я сошла на перрон. Весна в разгаре, молодая листва, ленивая южная суета. Мне не терпелось осмотреть город. Под платанами бульвара Мирабо прогуливались студенты и курсанты школы Сен-Сир, хорошенькие, хотя и коротконогие, девушки, грузноватые мужчины, медлительные, погруженные в себя бельгийцы всех возрастов. Красивые серые дома золотило солнце. За шумом голосов и смехом угадывались неумолчный плеск фонтанов, журчание источников, наполнявшие радостью мою душу. Андре Маршан повел меня к Жану Мао, поэту и государственному чиновнику. По его распоряжению в соборе нам открыли алтарь с триптихом Никола Фромана; я сравнивала Неопалимую Купину с современной живописью и отчетливо понимала, что ее развитие не стало прогрессом в искусстве.

Экс заставил меня забыть на время о своих несчастьях, умерить стремление попасть в гущу событий и подарил мне пестрый калейдоскоп очаровательных нелепых картинок. Вот выходят из особняка богатая вдовушка в митенках и благородный, несколько поблекший господин, опирающийся на трость с набалдашником из слоновой кости; а вот играют в петанк в ожидании похоронной процессии могильщики без курток, но в цилиндрах. Из окон комнаты, снятой мною на загородной вилле со спускавшимися террасами, открывался сезанновский вид на Сент-Виктуар… Марсель Жимон показывал мне свои скульптуры, Тэл Коут — новые, еще не абстрактные, полотна, и, естественно, я оказалась за столиком в «Дё Гарсон» — местной «Флоре», «Лип» и «Дё Маго», где, конечно же, встретила парижских знакомых. Юг Франции принимал беженцев с севера, как Крым во времена гражданской войны петербуржцев и москвичей. Один уроженец Лилля жаловался на хорошую погоду: солнце и обилие света разнежили его, мешая работать. Андре Жермен мотыльком порхал от одной стайки студентов к другой. Блез Сандрар напивался в кафе попроще; красный, возбужденный, он веселил нас, громко и образно описывая свои тысячу и одно приключение: «Говорю вам, Жан Кокто родился в тот миг, когда Катул Мендес положил ему руку на ширинку», — и он, словно крылом, взмахнул своей культей. В Шато-Нуар обосновались художники. На рыночной площади выставлялись «натюрморты»: горы фруктов и овощей. Здесь же находилась прямоугольная тюрьма, раскаленная зноем, от которого изнывали заключенные.

Тому, что так возрос мой интерес к евреям, безусловно способствовал Гитлер. В Эксе их оказалось великое множество, и я быстро с ними перезнакомилась. Мне трудно сказать, что они были дружны между собой. Немецкие евреи с презрением относились к выходцам из Центральной Европы, считая их ответственными за собственные беды; французские же, считавшие на протяжении веков Францию своей родиной, переняли от французов этого поколения отвращение к чужакам, даже своим единородцам.

Ни ювелиры из Антверпена, ни банкиры из Амстердама, ни интеллигенты из всех захваченных немцами стран — никто из тех, с кем я была знакома, не помышлял ни о чем, кроме собственной безопасности. Некоторые запаслись китайскими паспортами. Куда они собирались? На Кубу, в Бразилию, Аргентину, в Соединенные Штаты или даже на острова Тихого океана — во всяком случае, они не желали ни оставаться во Франции, чтобы бороться в рядах Сопротивления, ни переправиться в Великобританию, продолжавшую воевать.

— Мы народ невоинственный, — говорил мне адвокат из Антверпена. (Вновь образованное государство Израиль доказало обратное, да и акция Штерна против британцев в разгар войны в Египте — тоже. — Так почему, если убили лорда Мойна, не убили Гитлера?) Обладавший чувством юмора адвокат критически относился к наследию своего народа: он допускал, что Гитлер мог черпать вдохновение и в Библии.

— Там и о народе избранных написано, и понятия жизненного пространства и untermenschen (недочеловека) обоснованы. Моя мать, рожденная в Лодзи, переехав в Антверпен, отказывалась есть за одним столом с неевреем. Так что, как видите, Библия обрушилась на наши головы, словно неумело пущенный бумеранг.

— Но я тоже считаю вас избранным народом, — возражала я, — только не в том смысле, который вы в это вкладываете. Вы обладаете разносторонними ярчайшими талантами, но порой продаете их за тарелку чечевичной похлебки и оттого теряете некоторые из своих достоинств — пророческий дар, например.

Он в ответ улыбался, как улыбаются мудрецы, — скептически и разочарованно. Хотя я и не одобряла у евреев позицию неучастия в деле, прямо их касающемся, но до самого отъезда общалась только с ними к великому неудовольствию шумных юнцов, приверженцев Петена, захаживавших в «Дё Гарсон»; кончилось тем, что они избили какого-то молодого человека, отказавшегося пить с ними за маршала.

Здесь же, недалеко от Экса, в лагере Миль, жили и менее состоятельные евреи. Режим этого лагеря был тогда еще достаточно свободным, и несчастные могли ездить в Марсель хлопотать о разрешении на визы в Соединенные Штаты. Даже в тех странах, где национальная терпимость, казалось бы, прочно укоренилась, все равно при малейших переменах обстановки нетерпимость дает о себе знать. Шофер автобуса, на котором я ехала в Марсель, не остановился на призывы людей, стоявших вдоль дороги. Я удивилась, а он презрительно хмыкнул: «Да это же евреи из Миля».

Нельзя сказать, что относительно спокойного существования, которое вели жители Экса, никак не касалась политика, но их сопротивление если в чем-то и выражалось, то только в речах и отношениях, завязывавшихся между людьми одного круга. В душе многие в Эксе поддерживали де Голля. Нашелся и один по крайней мере англичанин, настроенный антибритански: он уже долгие годы жил в Провансе, служил офицером, потерял на прошлой войне руку. Был богат, выставлял напоказ молодую любовницу, а она — сногсшибательные туалеты, во всеуслышание заявлял о своей неприязни к Англии, а на Петена и Гитлера только что не молился. Я отказалась пожать ему руку, однако не исключено, что этот «предатель» являлся просто-напросто отличным британским разведчиком.

Обсуждать Петена я избегала, а тем, кто настаивал на таких разговорах, объясняла, что, хотя меня и не устраивает миф о бельгийском короле, живущем пленником, тем не менее я рада, что в Бельгии не создано никакого правительства. А это значит, что вся ответственность за репрессии против евреев, участников Сопротивления и политических эмигрантов ляжет на самих немцев. Ответ, конечно, уклончивый. Но как я, собственно, могла относиться к Петену? Война 1914–1918 годов лично для меня закончилась крушением Российской империи и победой коммунизма, когда мне было одиннадцать лет. Я, разумеется, понимала, что личность маршала Петена предопределяет позицию Франции больше, чем, скажем, личность Лаваля или любого другого француза, и что это усугубляет разногласия внутри нации. Лаваль был малопопулярен в тех кругах, где я вращалась, и тем не менее я не могла запретить себе симпатизировать овернцу, особенно после покушения Колетт: тяжело раненный Лаваль просил тогда помиловать стрелявшего в него 29 августа 1941 года человека. Был ли это только человеческий порыв или политический жест — какая разница! Я всегда преклонялась перед людьми, умеющими прощать.

Одного человека среди толпы съехавшихся в Экс беженцев я запомнила навсегда. Должность он занимал незначительную — мелкий служащий мэрии. Сидел день-деньской за своим окошечком и выписывал разрешения на пребывание в городе, на передвижение. Мне пришлось предъявить выданную префектурой Парижа справку, но его она нисколько не смутила. И он мгновенно оформил все, что требовалось. А когда я по привычке сунула ему деньги, отказался: «Нет, нет, не надо».

И так повторялось каждый раз. А разрешения требовались мне все чаще и чаще, поскольку я ходила по инстанциям, надеясь, что кто-нибудь поможет мне выехать из Франции. Я обратилась к квакерам в Марселе. Мне ответили, что они занимаются только евреями. Побывала в консульстве США. Тут тоже, несмотря на сестру-американку, для меня ничего не сделали.

А потом мой приятель, молодой ювелир из Антверпена, свел меня с единственным человеком, бельгийским сенатором Франсуа, который мог помочь и которому я могла быть полезной. Сенатор открыл службу помощи беженцам из Бельгии. Толпа страждущих, осаждавших его контору — большинство из них были евреями, — вернула меня к действительности. Посетители кафе «Дё Гарсон» со всеми своими переживаниями находились тем не менее в привилегированном положении и ничем не походили на этих потерянных, отчаявшихся, лишившихся всего людей. Денег, получаемых от Красного Креста, на всех обездоленных не хватало, и сенатор Франсуа часто прибегал к щедрой помощи моего приятеля В., не жалевшего денег для соотечественников. Помимо этой официально разрешенной деятельности, сенатор вел и другую, стоившую ему жизни, а его жене и дочери — заключения в концентрационный лагерь.

Во время обеда на улице Сен-Ферреоль Франсуа спросил, не могу ли я навестить нескольких бельгийских заключенных в тюрьмах правительства Виши, и, когда я согласилась, назвал их имена. В Эксе отбывали наказание шесть совсем молодых бельгийцев, бежавших из лагеря с намерением добраться до Англии. Задержали их за воровство яблок, из сада, что вполне могло соответствовать действительности, поскольку денег у них не было, и питаться приходилось тем, что попадало под руку.

Я не стала получать разрешение, а прибегла к женской хитрости. Стояла летняя жара; я купила на рынке две корзины малины и позвонила в дверь тюрьмы. Объяснила стражникам, что торговала на базаре да вот подумала, как, должно быть, им неуютно в такое пекло в каменном мешке, и принесла малинки. Никаких запрещающих инструкций на сей счет не имелось, охранники пустили меня в служебное помещение, и мы вместе опустошили мои корзины. Я рассказала, что сама бельгийка, муж пропал без вести, и мне хотелось бы для морального удовлетворения сделать хоть что-нибудь для своих соотечественников. «Точно, у нас сидят несколько бельгийцев, ведут себя смирно, юнцы, да еще барон». Барон у меня в списке не значился, и я спросила, можно ли его повидать. Конечно, это не совсем законно, но что тут в конце концов плохого? Увы! Барон — впрочем, неизвестно, настоящий ли — не по вполне очевидной причине оказался в тюрьме, причем умолял меня не открывать Франсуа, где он находится, и вообще им не заниматься. Арестовали его, по собственному признанию, за какое-то дело, связанное с абортом, и он желал, чтобы о нем забыли. Что же касается остальных шести заключенных, в тот день я и не пыталась с ними увидеться, спросила лишь, когда их будут судить и кто обвинитель. Совершенно случайно я знала его в лицо. Каждое утро молодой заместитель генерального прокурора ходил в тот же бассейн, что и я. На следующий день я уже его поджидала, и, едва он уселся на бортик бассейна, оказалась рядом. Французы народ галантный — и мы болтали, жарясь на солнышке.

— Смешно, конечно, — сказала я, протягивая ему захваченный с собой персик, — но я люблю ребяческие проделки; не знаю большего удовольствия, чем стянуть яблоко или грушу из чужого сада. Уверена, этот персик был бы куда вкуснее, если бы я сорвала его у соседа.

Прокурор улыбнулся.

— Ну что же, признание за признание: я тоже мальчишкой лазил по садам.

Тогда я достала из пляжной сумки листок с шестью фамилиями и протянула ему.

— В таком случае вспомните об этом, когда будете послезавтра выступать против них в суде.

Прокурор покатился со смеху.

— Здорово вы это подстроили, ваша взяла. Приходите на заседание.

В суд я опоздала. Процесс над моими протеже уже закончился, но прокурор, заметив, что я вошла, черкнул несколько слов и передал мне с судебным исполнителем. Шестерых мальчиков оправдали, меня приглашали в тюрьму, чтобы я могла, фигурально выражаясь, собственноручно распахнуть перед ними двери свободы. Для ровного счета к ним добавили британского матроса.

— Если вы и дальше будете продолжать в том же духе, у нас скоро никого не останется, — пожаловались мне охранники.

Я затащила всех семерых в пивную, и мы отпраздновали их, возможно, временное освобождение. Бельгийцев я потом отправила к Франсуа, а англичанин сказал, что у него есть знакомые в Марселе, и ему нужны только деньги на дорогу.

Успех меня окрылил. Я отправилась еще к одному пленнику, его дело было посложнее, судя по тому, что он содержался в морской тюрьме Тулона. Адвокат из Экса, господин Гарсен, считал, что этого человека, имевшего двойное, бельгийское и британское, гражданство, было бы легче освободить, если бы он отказался от британского.

И вот я в Тулоне. Здесь порядки оказались построже, пришлось обращаться за разрешением. Следователь держался со мной любезно, но твердо.

— Вы не являетесь ни матерью, ни сестрой заключенного. На каком же основании я разрешу вам свидание?

Я хорошо помнила, что нахожусь во Франции, и эта песня была мне знакома. Я потупила взор и смущенно намекнула стражу порядка, что существуют узы сильнее — и нежнее! — кровных. А любовь возьмет любую крепость.

Мне не терпелось увидеть, как же выглядит мужчина моей мечты. Охранник провел меня отнюдь не радующими взгляд коридорами в пустую сырую каморку и пошел за узником. Когда открылась дверь, я не позволила себе рассмотреть входившего, — мне хотелось сыграть свою роль как можно лучше. Я сразу кинулась ему на шею с возгласом: «Наконец-то, любимый!» И поцеловала. Если он и удивился, то не подал виду. Не стал недоуменно спрашивать: «Кто вы такая, мадам?» и — тоже меня поцеловал. Охранник извинился, что служебный долг заставляет его присутствовать при свидании, и деликатно отвернулся к стене, а я потащила своего незнакомца в другой угол. Молодой блондин — лицо искусано обычными для тюрьмы насекомыми — был бледноват, но крепок. Я шепнула ему: «Господин Гарсен вами занимается, но лучше бы вы оставили только бельгийское гражданство». — «Тут ничего не поделаешь, — ответил он. — На это я не пойду». — «Надеюсь, скоро мне удастся перебраться в Англию. Вам ничего не надо передать?» Он назвал мне адрес крупного промышленного консорциума, и я пометила его в блокноте. «Пишите мне, пока вы во Франции, — сказал он. — Я здесь уже два месяца, время тянется ужасно долго, но надежды я не теряю». Он просил передать Франсуа, что в тюрьме находятся два бельгийских подростка, пятнадцати и шестнадцати лет.

«Пора, голубушка», — окликнул меня охранник. Мы снова поцеловались. «Спасибо, спасибо», — шептал пленник. Потом я видела его еще раз, в 1943 году в Лондоне, в форме офицера британской армии, но тут уж обошлось без поцелуев.

Сенатор Франсуа давал мне и другие поручения. Иногда очень смешные; конспирации за день не научишься, и наши хитрости были шиты порой белыми нитками. Так, однажды я встречалась на крохотном, абсолютно пустынном вокзале с «мужчиной в тирольской шляпе». Такой необычный для этих мест головной убор мог лишь привлечь внимание полиции.

На горе Ванту, в Сентра, я увиделась с Жан-Пьером Дюбуа и его сыном и позвала их с собой в Лондон. Но он лишь твердил в ответ: «Трудно это»; «Это сложно». «Секретный агент», — подумала я. Иногда к нам присоединялся еще один бельгиец, депутат от социалистов.

Тот был за Петена. Я спросила, почему. «А наши министры, удравшие, меня не спросив, в Англию, думаете, не стали бы петеновцами, если б их побег не удался?» — ответил он мне.

22 июня Гитлер напал на СССР. В двадцать четыре часа все русские эмигранты по распоряжению оккупантов были арестованы французской полицией. Отнеслись они к этому философски, памятуя о народной мудрости: «От сумы да от тюрьмы не зарекайся». Тюрьмы оказались переполнены, и русских из окрестностей Марселя поместили на судно, стоявшее на рейде в порту. Поставленные охранять их жандармы не без удивления смотрели на бородатого длинноволосого священника, молодых и старых мужчин — кто-то из них говорил по-французски, а кто-то молчал. Одни играли в карты, другие утешались водкой, которую умудрились пронести с собой, или громко спорили. По вечерам марсельцы слышали доносившееся с корабля нестройное пение.

У меня на душе скребли кошки: бельгийское подданство избавило меня от участи бывших соотечественников. Я даже пошла в полицию, чтобы заявить, что я тоже русская, но комиссар отказался меня арестовать.

Событие, происшедшее 22 июня, имело — и это чувствовали многие — первостепенное значение. Россия стала тем самым лишним апельсином, о котором я говорила Ферри. И все же я не могла не думать о том, что происходило в моей родной стране, и о той кровавой войне, в которую в третий раз за четверть века оказался втянут русский народ. Недаром, когда 3 июля Сталин произносил свою речь, он обращался не к товарищам, а к «братьям и сестрам», как повелось на Святой Руси.

В войну вступила несчастная страна, ее угнетенный народ. Но хоть я и предчувствовала победу русских, зная, что все многочисленные иноземные вторжения на Русь неизменно заканчивались разгромом агрессора, то были лишь не согласованные с разумом надежды. В течение долгих лет Сталин занимался больше чистками и репрессиями, чем экономикой и промышленностью страны. Армия была плохо подготовлена и оснащена, генералы, такие как Тухачевский, расстреляны; и советников, тоже лежавших в могилах, на помощь не позовешь. Трудно было ожидать от народа верности тирану, который внушал ему страх, но не так-то просто вырвать из сердца любовь к людям, к земле, с которыми тысячу лет были связаны целые поколения твоих предков. Презирая и ненавидя коммунистический режим, я тем не менее желала победы русским.

К 11 июля немцы уже дошли до Смоленска. Умом я понимала, что положение опасное, но помнила слова Суворова: «Побеждают не числом, а умением».

Газеты Виши ликовали: «Красная Армия на грани разгрома, население встречает победителей хлебом и солью». То было сущей правдой — по сей день в исторических трудах ищут объяснение этой нелепице, но сколько лжи, святой и кощунственной, можно найти в подобных книгах. Наверное, надо быть русской, чтобы понять трагедию народа, оказавшегося между молотом и наковальней: сталинской тиранией и тиранией нацизма. Много лет угнетал его правящий режим (а сколько сторонников поддерживало этот строй в свободных странах). Так что тысячам, если не миллионам плохо осведомленных советских людей вторжение немцев в СССР казалось прелюдией будущей свободы. Не будь Гитлер Гитлером, он мог бы выиграть и извлечь немалую выгоду из этой кампании. В СССР сопротивление началось только тогда, когда русские поняли, что германская армия несет не спасение, а уничтожение, и ненависть к захватчикам возобладала над ненавистью к правящему режиму.

С русскими эмигрантами я в ту пору не виделась. Но предполагаю, что и среди них должно было произойти размежевание. Однажды, дело было в июле, я зашла в Марселе в кондитерскую. Не столько по акценту, сколько по своеобразной напевности речи я поняла, что официантка русская. «Кому вы желаете победы?» — спросила я ее, и она, со слезами на глазах, ответила: «Как вы можете сомневаться? Я русская, мой отец — морской офицер. Разумеется, я хочу, чтобы победили русские». Я расцеловала ее, хотя у самой сердце разрывалось от противоречивых чувств.

Судьба моя была в руках сенатора Франсуа. Действовал он очень успешно. Наступил день, когда он сказал мне: «Все в порядке, девочка моя, вам дают ангольскую визу. Вот телеграмма из Лиссабона. Не забудьте: вы вдова без средств к существованию, двоюродный брат согласился приютить вас у себя в Анголе, нейтральной стране. Остается обратиться в консульство США за паспортом». И, действительно, в консульстве Соединенных Штатов мне выдали паспорт от имени короля Бельгии. А вот и первое препятствие — испанское консульство в Марселе отказало мне в транзитной визе. Причина: место рождения, Москва, а то, что я — жертва коммунистического режима, ничего для них не меняло. Франсуа послал депешу в Лиссабон, и оттуда вскоре пришла телеграмма: явиться в испанское консульство в Сете такого-то числа в такой-то час. В Сете — это название было связано для меня только с «Морским кладбищем» — меня принял человек неопределенной национальности: «Вы госпожа де М.?» Он провел меня к консулу. Мне выдали визу, дорога была свободна.

На прощальной встрече я с Франсуа и Б. съели вкуснейший пармский окорок и дыню в ресторане, снабжавшемся с черного рынка. «Не знаю, возьмете ли вы, но я хотел бы передать с вами в Лондон некоторые документы для премьер-министра Пьерло». Мне даже в голову не пришло отказаться. Получив документы, я обнаружила, что это вовсе не один-два листочка, а увесистый, к тому же запечатанный сургучом пакет. Сразу же возникла новая проблема. Гражданских пассажиров в международных поездах бывает мало, и меня без сомнения будут досматривать и французы, и испанцы. Мне вовсе не улыбалось провести всю войну в лагере. А еще меньше хотелось переходить пешком Пиренеи — не люблю горы. Я уже собиралась возвращаться с документами Франсуа в Экс, как вдруг мой взгляд упал на витрину агентства «Люфтганза». Вот что я сделаю — попробую добраться до Англии с помощью немецкого самолета. Пассажирка германской воздушной компании вряд ли вызовет подозрение властей. Я вошла в агентство. Вокруг меня засуетились: клиентов было мало. Я показала паспорт, рассказала свою историю. В Анголу? «Разумеется, это возможно. Когда вам удобно? Через десять дней? Великолепно!»

Я с триумфом вернулась в Экс. Написала Марли, чтобы зарплату мужа пересылали, пока не кончится война, моей матери. Написала ей и послала в качестве прощального подарка килограмм миндального печенья с проводником из Шалон-сюр-Сон: он слопал его сам, а деньги, которые я дала на пересылку и за труды, прикарманил. Потом я поехала в Виши, чтобы получить разрешение на провоз значительной суммы денег. Не вся она принадлежала мне. Друзья-евреи попросили перевести несколько десятков тысяч франков в Соединенные Штаты.

Ставший столицей, Виши с множеством чиновников выглядел забавно и вместе с тем печально. Роль его была ясна — спасать мебель из огня, но у каждого на этот счет имелись собственные соображения. Руководил спасательными работами адмирал Ли, поскольку остальной мир был озабочен будущим Франции, а генерал де Голль не всем внушал доверие.

Отослав чемоданы в Лиссабон, я доживала последние деньки в продуваемом октябрьскими ветрами Эксе. Оставалось только поблагодарить моего друга из мэрии. Опасаясь, что приглашение на ужин, если будет исходить от женщины, смутит его, я решила скооперироваться с двумя немецкими беженцами, которые тоже были ему многим обязаны. Ужин мы заказали заранее, в отдельном кабинете, подальше от любопытных взглядов. Наш благодетель пришел, воздал должное и кухне, и погребам, пожалел, что я уезжаю, рассказал уйму марсельских анекдотов и, несмотря на наши бурные протесты… заплатил по счету. «Не беспокойтесь! Мне платят люди побогаче вас, когда им нужно, да столько, что дьявол меня побери, если я вам хоть одну рюмку оплатить позволю!»

После окончания войны я разыскивала этого чудесного человека, хотела добиться для него специальной награды от бельгийского правительства. Но мне сказали, что он погиб при бомбардировке Марселя. Еще один долг остался неоплаченным.

Последний свой вечер во Франции я провела в деревенском домике Андре Блоха, недалеко от Экса, с Полем Штейном, Пьером Гастала и другими друзьями. Один из них, рискуя попасть в тюрьму за подпольную сделку, сходил на какую-то ферму и купил молодого ягненка. Мы зажарили его на костре, поглядывая по сторонам, как бы дым не привлек жандармов. В колодце среди оливковых деревьев охлаждались дыни, рекой лилось смородиновое вино. Разделившие в тот вечер со мной трапезу счастливо избежали смерти, кроме самого младшего, Пьера Гастала, погибшего в Париже, куда он вошел с армией Освобождения.

Я покидала Францию с радостью, но ясно сознавала, что оставляю тут свою молодость. Хотя поведение французов неприятно поразило меня и причинило немало боли, тяжелое впечатление смягчала человечность взаимоотношений, проистекавшая из разумного пренебрежения законами и бюрократическими препонами. То, что один запрещал вам именем порядка, другой разрешал, памятуя о том, что человек не должен быть полностью подчинен государственной машине, о какой бы стране ни шла речь. В том, что один человек может исправить несовершенство законов и руководствоваться в своих поступках состраданием или здравым смыслом, заключена глубокая и нечасто встречающаяся мудрость.

1 ноября, в День поминовения усопших, я находилась в Мариньяне. Меня доставили туда на машине компании «Люфтганза» вместе с двумя офицерами. Мой чемодан — ни одному таможеннику в голову не пришло его открыть — подняли в самолет со свастикой. Я небрежно помахивала сумкой, в которой лежали документы сенатора Франсуа. Странный свой паспорт держала в руке. Но пограничник едва осмелился взглянуть на него. А вдруг я любовница одного из офицеров? На борт поднялись еще несколько офицеров с крестами на груди и один пассажир-испанец. Я оказалась единственной женщиной. И впервые летела на самолете, к тому же было это 1 ноября. От страха перед предстоящим испытанием я начисто забыла о сумке с опасными документами.

Но ничего страшного не произошло, напротив, в воздух мы поднялись очень плавно. Земля осталась под крылом, за иллюминаторами — облака. Обстановка в салоне была очень теплая. В отсутствии конкуренции я пользовалась сногсшибательным успехом. Каждый старался со мной заговорить на удивительной смеси европейских языков. Мой сосед даже заказал шампанское; мы подняли бокалы. «А что вы везете в такой большой сумке?» — спросил в шутку полковник. И я, тоже в шутку, ответила: «Секретные документы», — весь самолет дрожал от хохота! Позади остался Руссийон, мы летели над морем. Потом показалась красновато-желтая земля с извилистыми очертаниями — Испания. Я подумала, что скоро мы будем в Мадриде. Кто знает, вернусь ли я из этого путешествия живой, увижу ли картины в Прадо.

— Ах, до чего мне хочется побывать в Прадо! — сказала я испанцу.

— А что вам мешает?

— Я как-то заранее не подумала и попросила транзитную визу, теперь у меня в паспорте стоит отметка: «Задерживаться запрещено».

— Как неосмотрительно вы поступили! Но, думаю, это можно будет исправить по приезде.

Самолет начал спускаться. Мне заложило уши. Но начало моего путешествия было столь удачным, что я не сомневалась в счастливом финале.

«Юнкерс» коснулся земли. Я должна была дожидаться прямо на аэродроме другого самолета, который доставит меня в Лиссабон. Офицеры откланялись, а испанец вступил в переговоры со службой безопасности. Действительно, все уладилось, как он и обещал. Покидая летное поле, я погладила крыло «юнкерса» — лучшей моей защиты.

Такси отвезло меня в «Палас-отель». Люблю старинные гостиницы в стиле рококо, выстроенные в не стремившемся к утилитарности веке, да и роскошь мне никогда не приедается. Приняла ванну и отправилась в Прадо. Дело сделано. Что бы теперь ни случилось, я, по крайней мере, успела увидеть Гойю, Мурильо, Веласкеса, примитивистов, но — увы! — не отыскала портрет бородатого дона Педро Ивановича Потемкина, царского посла XVII века, который где-то тут выставлен. В восемь часов в кафе я встретилась со своим испанцем и его супругой. Какой счастливой я себя чувствовала оттого, что очутилась в Испании. Но Мадрид был болен, изранен, обескровлен, статуи еще не вернулись на свои постаменты, на домах — следы снарядов. Истощенные дети тянули к вам руки. До чего мне все это было знакомо! Бедная Испания, как и богатая Россия, заплатила дань гражданской войне.

В Мадриде я провела три дня; повидалась с Жермен Итье и ее мужем, которые занимались бельгийским Красным Крестом. Они обрадовались, когда узнали, что я избежала «Миранды» и других концлагерей, где дожидались освобождения французы, канадцы, бельгийцы, голландцы. (Между прочим, правительство Виши выдало одного испанского беженца и арестовало беженцев русских, тогда как Франко не выдал Германии ни единого патриота из союзнических стран.) Мне было почти стыдно, что я путешествовала с таким комфортом.

После трехдневной «фиесты» я снова села на самолет компании «Люфтганза». На этот раз моими спутниками оказались гражданские лица. Они все были молоды и походили на викингов. Под прекрасного покроя одеждой играли налитые мускулы. «Мы пасторы, — объяснили они, — только что окончили теологический факультет в Гейдельберге и направляемся миссионерами в Бразилию». Мне было легче представить их прыгающими с парашютом, чем проповедующими божественную любовь в храме. Обольщение, диверсии, пулеметы в Центральной Америке? Однако среди врагов я все же чувствовала себя увереннее, чем среди неверных друзей, и эта часть моего путешествия тоже окончилась шампанским и улыбками.

От Итье я узнала, что аэропорт в Лиссабоне международный, что там три контрольных пункта: португальский, британский и немецкий. Только бы не ошибиться!

Мои юные спутники решительным шагом направились к одному из них — значит, тот, что нужен мне, английский, с другой стороны. Я быстро повернула туда. Мои «пасторы» закричали: «Нет, нет, не сюда. Идите к нам!», но я дружески помахала им рукой и пошла своей дорогой. Толкнув дверь, я оказалась лицом к лицу с двумя удивленными англичанами. Объяснила, кто я и откуда. «Но как вы сюда добрались?» — «Вот на этом немецком самолете». Это было тяжелым испытанием их хладнокровия; однако, когда прошел шок, они вызвали англичанина в штатском, который и доставил меня в посольство Великобритании.