ВАРЯ, ПЯТЕРКА И ПТИЧКИ…

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВАРЯ, ПЯТЕРКА И ПТИЧКИ…

Это было в четвертом классе, в середине года. Я раскрыл тетрадь, положенную дежурным на краешке парты, и вздрогнул: на странице с домашним заданием стояла яркая веселая пятерка. Пятерка?! Не поверил глазам. Пятерка. Она как бы улыбалась мне и в то же время посматривала с недоверием. Она говорила: «Ну, что ж ты так долго не мог меня получить?» Это была моя первая пятерка у Марьи Васильевны и, наверное, потому показалась ослепительной, невероятной наградой.

Исполненный торжества, я не закрыл тетрадь, приложил все усилия, чтобы Варя тоже увидела мой триумф. С Варей у нас было не то чтобы соревнование, а какое-то непонятное соперничество с первого дня, когда ее посадили со мной вместо Курицына. Если я говорил «А», Варя говорила «Б», если я приносил в школу пирожки и угощал Варю — она ела, но на другой день приносила пирожное, и мне приходилось есть, признавая Варино превосходство. Она, не скрывая, торжествовала, когда я хватал двойки или стоял урок-два у доски. В свою очередь, я не забывал отыграться, если ее ссылали на заднюю парту к Нохрину или когда она плакала, получив единицу — кол.

И в то же время я так привык к этой своей черноволосой соседке, к ее смородиновым глазам, что, когда Вари не было (она часто болела ангиной, гриппом, свинкой, еще чем-нибудь), я люто скучал, ждал ее, видел даже во сне, и мне все время хотелось услышать ее как бы немного простуженный голос, запах мягкого фланелевого платья и жестких черных волос. От Вари всегда пахло одинаковым хорошим Вариным запахом. Может быть, она потихоньку мазалась духами «Красная Москва».

После болезни Варя приходила немного изменившаяся, с побледневшим и похудалым лицом, но все-таки по-прежнему довольно плотная, и я, оглядывая ее, скрывая радость, ворчал:

— Опять всю парту заняла!

— А тебе-то чо! — огрызалась она, сурово взглядывая из-под нахмуренных черно-широких бровей, разводя трубочкой яркие губы.

— Чернуха-черномазая! — говорил я. — Хоть бы отмылась.

— А ты — белобрысый! — Это был ее обычный ответ, хоть никакой я не «белобрысый», только немного посветлее Вари, да глаза еще у меня или серые, или голубые, в общем — не черные и не коричневые.

Так мы переругивались при встрече. Но я как-то знал, чувствовал, что Варя на меня не сердится. Это она просто так. Она всегда такая. Она — женщина, а женщины любят притворяться строгими. И Варя, кажется, понимала, что я не со зла говорю ей гадости и тоже рад, что она пришла, опять сидит со мной и есть кого толкнуть под локоть или подуть в ухо, отчего она всегда забавно ежилась и стукала меня кулаком по плечу. К тому же Варя знала, что мужчины любят ворчать.

В прошлом году, осенью, я тоже заболел коклюшем и не ходил в школу целых полтора месяца. Это очень хорошая болезнь — коклюш. Сидеть дома не надо, температуры нет, в школу ходить нельзя, а бегать можно сколько хочешь, ловить чечеток, лазать за яблоками, стрелять из рогатки по консервным банкам и воевать с младшими Курицыными. Только кашель ужасный донимает, особенно по вечерам, а так — ничего, можно терпеть… Когда я пришел в школу после коклюша. Варя даже улыбнулась мне. У нее очень красивые зубы, белые-пребелые, ровные-ровные. Но Варя почти никогда не улыбается, наверное, потому, что, если она улыбается, видишь какая она добрая и смешная. А тут она не удержалась, засияла, как странное черное солнышко. Правда, скоро спохватилось это солнышко и зашло за свою обычную тучу.

Больше всего я боялся, чтоб Марья Васильевна не пересадила меня от Вари или Варю — от меня. Иногда мне казалось, что Марья Васильевна догадывается об этих моих тайных мыслях, знает их. Однажды она так пугнула меня, сказав, что пересадит насовсем к Нине Силантьевой, что потом я целую неделю сидел примерно, боялся повернуться, да и Варя что-то присмирела, хотя она и была не из разговорчивых. «Отстань!» — было ее любимое слово. Впрочем, разговор-то ведь о пятерке…

Тетрадь была не закрыта, и Варя, которая вечно совалась, куда ее не спрашивают, теперь делала вид, что не замечает мою пятерку. Тогда я подвинул тетрадь поближе к Вариной руке. Она отодвинула ее, не глядя. Вот вредная!

— Варя, — сказал я, — а что задавали по русскому?

— Отстань! Сто тридцать шестое, — ответила она, не поворачивая головы и глядя на доску.

— Варька! Я пять получил. Ага!

— Отстань! — сказала Варя.

Тетрадка легла под Варин нос. Теперь уж не отвертится.

— Да видела, видела… Расхвастался, у-у, — сказала она, Поджимая яркие губы, морща нос и водя им из стороны в сторону.

Не удался мой триумф. Вроде бы как сам себя я похвалил. И все-таки домой я не шел, а летел вприпрыжку, и первая, кого встретил, была бабушка. Покачиваясь, она несла воду на коромысле.

— Бабушка! Пять! Слышала? Пять! Я пять получил… — Заставил старуху смотреть в тетрадь, не снимая ведер с коромысла. Правда, скоро опомнился, велел бабушке ведра снять и потащил их сам, а она шла сзади с моим портфелем. Ведра показались мне совсем легкими.

То ли родители мои понимали, как велика была заслуга — получить пятерку у Марьи Васильевны, то ли они посчитали, что за первой пятеркой другие пойдут косяком, но мать спросила меня после ужина, что мне купить — имелась в виду награда за успех. Мать и отец в самом деле были довольны — еще бы, после стольких двоек-троек ПЯТЕРКА.

Я помялся для виду. Что говорить! Многое хотелось: и мяч футбольный, настоящий, кожаный, не кирзовый, каким мы все время играли, и такое ружье, как у Эрнешки, гулко стреляющее пробками, и заводной танк — такой тоже был у него, и книжек хотелось, и двухколесный велосипед (но не просить же велосипед за пятерку, надо же совесть знать). Вообще-то я удивился, такое было второй раз в жизни, когда меня спрашивали, что мне купить. О первом случае я еще расскажу. Но я знал, что мне надо больше всего. Птичку надо. Чижа. Пока что у меня жили одни чечетки, и получить желтенького, зеленого, черноголового чижа было моей несбыточной мечтой. Такие чижики жили у Кипиных, а мне их никак не покупали. И мать, и бабушка считали, что ловить птиц вредно, держать в клетках — тоже. На все мои просьбы ответ был один: «Ни к чему! Незачем! Есть у тебя птички — и ладно… Учился бы лучше…»

«От птичек у него ученье и не идет… С птичками только свяжись…» — говорила моя справедливая бабушка. Я очень сердился на нее за это.

Теперь же я мог законно просить об исполнении своих желаний и потому сказал:

— Купи мне чижа! Ну пожалуйста, купи… — При этом я смотрел в лицо матери, стараясь понять, не слишком ли велика моя просьба и как мать отнесется к ней.

Просьба не обрадовала ее.

— Ну ладно, посмотрим, — неопределенно ответила она.

А отец и бабушка промолчали. Им-то и вовсе не понравилось высказанное желание. «Неужели мне теперь ничего не купят? — грустно подумал я. — Или купят, как в тот раз…» Теперь, наверное, можно рассказать и о первом случае, когда меня спросили, что мне купить. Было это еще до школы, летом. Тогда к матери приехала младшая сестра, тетя Дуся. Эта сестра, очень живая говорливая женщина, всегда тискала, целовала, обнимала меня, говорила, какой большой я вырос, удивлялась способности читать книжки наизусть (какая же тут способность, если я заставлял мать читать мне одно и то же по двадцать раз). И еще тетя Дуся очень любила ходить по магазинам. Иногда они с матерью брали меня с собой, и хорошо помню, как я ныл, мучился, бродя по всем этим трикотажным, галантерейным, обувным отделам из магазина в магазин, с площади на площадь, а тете Дусе все было мало, все надо было еще куда-то зайти, заехать, посмотреть, заглянуть на минутку. Вот почему в один из ее приездов я наотрез отказался идти в магазины. А тетя Дуся и мать великодушно решили вознаградить меня и спросили, что мне купить. Это и был первый случай, когда меня спросили, что купить.

— Рыбку! — не задумываясь, сказал я. — Рыбку-вуалехвоста в зоомагазине.

— Рыбку? Зачем тебе рыбка? Лучше что-нибудь другое, — удивилась тетя Дуся.

— Нет-нет. Ничего другого. Рыбку… Пожалуйста.

— Ну, ладно, посмотрим, — точно, как сегодня, ответила тогда мать, и они, переглянувшись, ушли. Меня обеспокоило только, что они не взяли с собой никакой посуды под рыбку: ни баночки с водой, ни даже хотя бы бутылки. Но тут же вспомнил, что в магазине с голубой вывеской «ЗООМАГ», где вдоль окон громоздились этажерки аквариумов, чивкали-чиликали желто-синие попугайчики и ползали медленно в ящиках зеленовато-коричневые черепашки, где пахло сушеной дафнией и скачущими в клетках белками, где всегда хотелось подолгу стоять, не отлипая от витрины, — имелись в этом магазине и банки, и склянки для рыб, и целые аквариумы, которые, видимо, были необычайно дорогими, потому что я боялся даже заикнуться о такой покупке. Зато рыбка — желтый вуалехвост — у меня была. Она жила целых два года в банке на окне, и я кормил ее манной крупой. К сожалению, рыбка погибла при смене воды, выскочила на пол и разбилась. Я очень жалел ее, плакал, дулся на бабушку. И теперь вот ждал, ждал, ждал, когда же вернутся мать и тетя Дуся с обещанной новой рыбкой. Они пришли только к вечеру. Должно быть, тетя Дуся обошла все магазины в городе… Я сидел за воротами и едва увидел в улице крупную медленную фигуру матери и тонкую тетю Дусю, помчался к ним сломя голову. Уже подбегая, среди вороха свертков, коробок и прочего, что несли они обе, я не заметил желанной банки с рыбкой.

— Ну, как? Весь день ждал? А мы так устали… Так устали… Такая жара сегодня, — говорила тетя Дуся.

— А… А… А где же… рыбка? — спросил я, переводя взгляд то на свертки, то на лица матери и тети.

— Рыбка? — как-то смущенно смеясь, сказала тетя Дуся. — Так вот же мы тебе купили! — И она подала мне картонную обувную коробку. — Там еще и лягушка есть…

Она продолжала смеяться.

— Рыбка? — меняясь в лице, спросил я, все еще словно бы надеясь на что-то. Я открыл коробку. В ней лежали, конечно же, обыкновенные летние сандалии, желтые, пахнущие новой кожей. Скучные-прескучные. Что еще могло быть в обувной коробке? Я сунул ее матери и, горько заплакав, побежал прочь.

Я очень боялся, как бы и на этот раз полуобещанная птичка не оказалась какими-нибудь новыми ботинками или рубахой. Я даже вообще не очень любил новую одежду — и не запачкай ее, и не сядь где хочется, и на забор не залезь. То ли дело обношенная, трепаная одежонка, как хочешь ее, так и носи, вымокнешь, в грязи вывозишься, порвешь даже — все ничего.

На другой день (было как раз воскресенье) мать с утра куда-то ушла, не сказав ничего. Я же еле высидел за столом завтрак, побежал на улицу. Здесь легче ждать. И вообще, по-моему, на улице легче переносятся и всякие разочарования. А все-таки неужели она не купит птичку?

Есть люди равнодушные к природе, есть полуравнодушные, которые могут радоваться только елке в Новый год, корзине грибов и нетронутой земляничной поляне; может быть, половина взрослого человечества любит природу по-настоящему, любит солнце, опушки, пни, облака, звезды, грозы, бабочек, птиц, цветы, окуней и пескарей, любит природу во всех проявлениях, будь то причудливый корень или хвойная ветка, которую человек, не найдя лучшего, несет домой. Детей же, равнодушных к природе, — нет. Я, сколько помню себя, любил живое болезненно-острой и радостной любовью. И этим чувством была согрета и освещена вся моя жизнь. Просыпался с первым солнечным лучом, и первые мысли были уже там, на воле, уже виделся огород в росе, и речка, и запахи сада, и красные, голубые стрекозки, которые всегда там, тихим летним утром; ждали меня голоса птичек в листве, золотой жук, ползущий медленно куда-то, и какие-то жесткие пахучие цветы, которые я нашел вчера на огородной меже у забора и сегодня снова хотелось их отыскать, осмотреть, и понюхать, и попробовать на вкус. Все влекло меня, жадно заставляло задумываться и восхищаться, и не раз, конечно, прохожие видели, как мальчик в истасканной отгорелой шапке-матроске, сидя у обыкновенной, грязной лужи на дороге с консервной банкой в руке, вглядывается в рыжие тучи дафний, перемещающиеся в глубине подобно звездным туманностям. Этот мальчик ловил банкой крапчатых мелких водолюбов и бойких коричнево-черных плавунцов, он бродил по пустырю, отворачивая камни, подолгу сидел у тополевых пней, и с ним случались истории, одна другой удивительнее. В каменных кучах на свалке он обнаружил мелких черно-серых ящериц (откуда они взялись тут, в самом городе?), он открыл, что, если шмеля быстро схватить на цветке репья за ворсистую спинку, шмель не может укусить, только изо всех сил старается вырваться и все время стрижет из кончика брюшка плоским черным кинжальчиком. А еще над цветущими репьями парят желтополосатые мухи, похожие на ос. И если поймать такую муху, можно пугать ребятишек и демонстрировать свою заколдованность от укуса. А еще под осень в бурьянах бывают настоящие вальдшнепы. Один раз такой глазастый длинноклювый кулик вышел к мальчику, когда он тихо сидел в бурьяне. Вальдшнеп всовывал клюв в землю и что-то глотал, а потом вспорхнул, рыжим платком метнулся над бурьяном и пропал в сычовском саду…

Мать возвратилась скоро. Я увидел в руках у нее светло-зеленую клетку, а в клетке — нет, вы даже представить не можете, до чего я обрадовался! — в клетке прыгали яркий желтый чижик и бело-пестрый с красным и черным щегол. Кажется, я закричал «Ура!», обнял мать и торжественно понес клетку домой.

Этот день останется со мной навсегда. Я отлично помню, как устраивал новых птичек, как любовался ими, всяким перышком, глазенками, ворсинками у клювов, черной шапочкой чижа, его золотистой, отливающей зеленью грудкой и зеленоватыми «зеркальцами» на крыльях, а про щегла и говорить не приходится — так он был бел, наряден с черно-красной головой, коричневой спинкой и солнечной желтизной перевязей по середине каждого крылышка. Я принес им в клетку свежих веток, увязая в снегу, раздобыл в огороде сухих репьев, поставил блюдце с водой для купанья. Хлопотал дотемна, забыв о еде, о том, что надо еще выучить уроки. И единственное, чего мне еще хотелось, — поделиться своей радостью с кем-то понимающим. Человек, видимо, неосознанно стремится к этому, недаром же пословица говорит, что разделенная радость — вдвое большая радость.

Поздно вечером я сел, наконец, учить уроки, глаза у меня слипались, задачи не получались. Под неодобрительное ворчанье матери и укоризненные взгляды бабушки я все-таки кое-как доделал задание, столкал учебники в портфель и лег спать.

Спал я плохо. Все чудилось, что птичек у меня нет, то их кто-то выпускал, то мать, возвращаясь, приносила мне коробку с желтыми сандалиями, а тетя Дуся, смеясь, говорила: «Там еще лягушка есть…» То щегол и чиж вылетали из клетки, и их хватала на окне наша старая дымчато-серая кошка — так схватила и съела она у меня вылетевшую из клетки только что пойманную синичку. Помню, как я вскакивал, смотрел на клетку, где мирно спали рядышком чиж и щегол, как ложился, облегченно вздыхая, и как снова снились мне сны один страшнее другого.

Я пришел в класс рано. И едва дождался Варю. Варя имела обыкновение опаздывать и вообще не торопиться. Уже звонок в раздевалке бренчит, а она все еще копается, сумку застегивает, чулки поправляет, в зеркало поглядится, а потом уж плывет, подняв свой нос. Ни за что не поторопится. За это Марья Васильевна не один раз оставляла Варю стоять у дверей. А Варе хоть бы что. Простоит и опять опаздывает. Сегодня, правда, пришла под звонок.

— А мне-то птичек купили! Чижа и щегла! — выпалил я.

Против обыкновенного Варя приняла новость с интересом, не фыркнула, как обычно, не сказала: «Отстань!»

— Птичек? — переспросила она.

Я кивнул.

— А какие они?

Очень обрадованный таким неожиданным проявлением интереса от девочки, да еще от самой Вари, я принялся подробно описывать, какое оперение у чижа и как окрашен щегол. Но тут в класс вошла Марья Васильевна. Начался урок. Я пытался и на уроке шепотом рассказывать Варе об окраске щегла, но ведь вы знаете, как ярко-пестро его оперение, и пока я все объяснил, получил от Марьи Васильевны два замечания за разговоры. Вместо третьего замечания она вызвала меня с тетрадкой к доске. А это — я знал по опыту — ничего хорошего не предвещало. Марья Васильевна тут же у стола проверила задание, исчеркала его так, что там стало красным-красно, и выставила мне жирную единицу — кол.

«Вот они — птички… Сбываются бабушкины слова», — думал я, обреченно бредя обратно, В самом деле — только что получил пятерку и вот же на тебе — кол. Я еще не знал простой житейской мудрости, что за радостью всегда следует горе, за горем — радость.

Вздохнул и сел, ждал, что Варя опять будет злорадствовать. Скажет так, шепотом: «Ага, атличник! Схватил?» Но Варя на этот раз молчала. Может быть, чувствовала, что в моей единице есть доля ее вины, ведь рассказывал-то я ей, Варе. Насупившись, я сидел над тетрадкой, размышлял о превратностях жизни и еще о том, как мне теперь быть. Эту нежданно прилетевшую единицу надо было скрыть во что бы то ни стало, иначе прощай мои птички — мать или бабушка выпустят их непременно.

— А ты — плюнь… Подумаешь… Исправишь ведь, — сказала вдруг Варя шепотом.

Я вытаращился на нее. Варя ли это?

— Задание перепиши, а единицу вырви… И все…

Варя ли это? Какая она, оказывается, смелая. Впрочем, я это в ней смутно подозревал, хоть, конечно, не думал, что она такая же храбрая, как, скажем, Вера Носкова, которая отлупила хулигана Бучельникова. А Варя даже чуть-чуть улыбалась. Только чуть-чуть. Так умеют улыбаться одни женщины.

— Пойдем к тебе птичек посмотреть, — вдруг предложила она на последнем уроке.

— Пойдем! — невероятно изумленный (и обрадованный) согласился я. Почему-то я сразу забыл, что получил единицу, что впереди еще… — Пойдем!

Мы вышли из школы вместе, под косые взгляды ребят и поджатые губки некоторых наших девочек. В классе ведь все считали, что у нас с Варей вражда на всю жизнь. В этом были все уверены, и сам я, спроси меня об этом кто-нибудь еще вчера, незамедлительно подтвердил бы это.

Я обнаружил, что с Варей очень приятно идти по улице. Идем, как большие, разговариваем, смотрим на дома, на ворота, на тополя. Я говорю Варе о том, что мне нравится. Она говорит, что нравится ей. Иногда наши вкусы сходятся, и это очень здорово, я поглядываю на Варю с уважением, и, наверное, вообще ничто так не сближает людей, как общие вкусы. А кроме всего, было тепло. Ворковали по карнизам голуби. Кричали галки. Дворники на тротуарах скребли снег. И пахло весной. Хоть это была еще и слишком ранняя весна. Весна в феврале.

Птички Варе понравились, особенно щегол. Стоя на стуле, заглядывая в клетку, Варя причитала:

— Ой, ты, мой хорошенький! Ой, какой чистенький, беленький! А смотри, на крыльях-то какое яркое, желтое-желтое… Ой, прямо такой невозможно красивый…

И восторженно глядя на стоящую надо мной черную, стриженную косицами девочку, слушая ее голос, умиляясь ее восхищению, я тут же простил Варе все — все насмешки, все подковырки, все ее «Отстань!» и «Ну тебя!». А самое главное, что обрадовало меня еще больше, Варя понравилась бабушке. Это я понял сразу и одобрил бабушкин вкус. Бабушка у меня — человек политичный. Никого не отпустит без обеда, без закуски, даже пожарного инспектора, который ругался, что у нас не вычищена сажа в печках, и сказал, что принесет штраф, а потом закусил, выпил с бабушкой по рюмке водки и сказал уже, что штрафа не будет, но сажу надо вычистить. Когда Варя слезла со стула и мы принялись смотреть книги и игрушки, бабушка явилась, позвала нас в кухню обедать. Варя страшно застеснялась, покраснела, сказала, что ей надо бы домой. Но бабушка и слушать не хотела.

И опять, если бы кто-нибудь предсказал еще неделю назад, что мы с Варей вот так дружно и сообщно будем есть суп на нашей теплой кухне, я бы ни за что не поверил. Но это было так. Не во сне. Наяву. И, обрадованный этим, как-то необычно воодушевленный, я не столько ел, сколько смотрел на Варю, не сводил с нее глаз, замечая про себя, и как она откусывает хлеб своими фарфорово-ровными голубоватыми зубами, и как опускает ложку, как поправляет волосы, и как иногда поводит своим вздернутым носом — что мне особенно непонятно нравилось, все хотелось, чтоб Варя еще сделала так.

А потом я проводил ее по пустырю через трамвайную линию до Вариной Нагорной улицы и побежал домой.

Я сел за домашнее задание, необычайно прилежный, весь наполненный новой чистейшей радостью. Я точно боялся ее расплескать и лишь вспоминал осторожно, как Варя перешагивала блестящие трамвайные рельсы, как шла в гору в своих новых валенках, коротком черном пальто и красном чепчике, простой шапочке, которую — я знал это — она связала сама.

Я и Варя стали друзьями. Больше того — неразлучными друзьями. Часто мы даже вместе учили уроки и вместе оставались исправлять двойки и тройки. В классе про нас сначала сплетничали, а потом перестали. Надоело. Мы учили уроки и играли то у нее, то у меня. У нее было даже удобнее. Мать Вари работала медсестрой в больнице и мало бывала дома. Варин отец служил в армии, и Варя все собиралась к нему поехать, но говорила, что мать не отпускают с работы.

Варя по-прежнему любовалась птичками, кормила их, поила, чистила клетки и делала это лучше меня, как-то аккуратнее. Я же стал очень хорошо учиться и пятерки теперь получал часто, наверное, потому, что учил уроки с Варей и мы просиживали за ними хоть три, хоть четыре часа подряд.

Однажды я решил подарить Варе щегла. Но она не взяла. «Пусть у тебя будет. Ведь я часто прихожу к вам, — сказала она. А потом добавила: — Пусть считается, что ты мне его подарил, и он — мой. А живет пусть у тебя… Ладно?»

Я был рад и этому очень мудрому решению.

Так счастливо-безмятежно мы дожили до весны, перешли в пятый класс. Варя на каникулы уехала к отцу, на запад, в город Брест. Перед отъездом она пришла ко мне, и мы целый день играли в классы и сидели на скамейке, пока не подошло время прощаться.

— Ну? До осени, правда? — сказала Варя. — Через три месяца уже будет осень… Может, я опоздаю… Ты береги мое место… Опять сядем так…

Кажется, я не очень расстроился, провожая Варю по обыкновению до трамвайной линии. Она перешла линию и, поднимаясь в гору, остановилась, помахала мне. Блеснула ее улыбка… Если б я знал, что вижу Варю в последний раз…