КЛАДЫ
КЛАДЫ
Сарай огромный, покосившийся. Он склонился глухой стеной в огород. Точно прислушивается к чему-то. В этом сарае три части — амбар, конюшня и, как говорят, «завозня». Наверху есть галерея и сеновал — пыльное, пропавшее сенной трухой помещение под самой крышей. От сеновала идет навес на четырех столбах. Под навесом хорошо прятаться от нежданного летнего дождя, хорошо играть там в непогожие дни, когда бусит и моросит, а тут сухо и под застрехами вовсю чирикают воробьи.
Моховая крыша сарая словно расписана голубой и зеленой красками. Слуховые окна таинственно темны. Так и думается, под вечер выпорхнет оттуда маленьким чертиком летучая мышь или другая крылатая жуть. А сумерки конюшни, еще хранящей особый запах лошадей!..
Старый сарай… Разве перечислишь, что грезилось, виделось и открывалось, когда я лазал по его крыше, бегал по галерее, забирался на самый сеновал. Здесь устраивались красные уголки и штабы с портретами челюскинцев. На перевернутом ящике — скатерть из синей бумаги. Пучок одуванчиков в консервной банке. В углах оружие: шашки, винтовки. У низенькой входной двери пулемет «максим». Его смастерил Юрка. Кожух пулемета из полена. Дуло — медный патрон.
Юрке Кипину тринадцать лет. У него такая же вогнутая, как и у Ивана Алексеевича, грудь. Руки у Юрки грязные. На пальцах бородавки. Юрка все сводит их, да не может свести совсем. Он никогда не смеется, только улыбается добро и грустно, лицо у него принимает страдальческое выражение.
Раз он спрыгнул с забора на доски с гвоздем, просадил ступню. Вытащив и отбросив гвоздь вместе с доской, Юрка на пятке заскакал к дому.
Я бежал впереди, с ужасом прикидывая, что теперь будет: «Выживет Юрка? А если заражение?»
И вдруг я увидел, что он… улыбается. Криво, бледно, а все-таки улыбается.
— Испугался-то… Завяжу, и пройдет…
Перевязав ногу тряпицей, он вернулся на двор, стал выравнивать зазубренным ножиком дранки для нового змейка.
Никто в улице лучше Юрки не делал свистулек из тополевых прутьев, западенок для птиц, рогаток. Юрка возил нас на самодельном автомобиле с колесами из березовых чурбаков. Он всегда что-нибудь делает, не в пример старшему крепышу Вальке. У того толстое лицо с белой челкой, он похож на сытого кота.
Впрочем, здесь я увлекся, ведь рассказывать-то начал про сарай да про станковый пулемет «максим». Пулемет служит нам великую службу. С ним мы играем в Чапаева, отбиваемся от «белых» или идем в атаку на братьев Курицыных с комьями глины, с гранатами из выдернутой лебеды. В играх отводилась мне почетная роль Петьки-пулеметчика, потому что без передыху мог я вести «огонь», выговаривая по минуте «ды-ды-ды-ды-ды». Мне же и доставалось из-за пулемета. Скованный им, я не мог маневрировать. Комья и кульки с пылью молотили меня по спине, порошили глаза, когда Курицыны пристреливались.
Война надоедала. И сарай очень просто превращался в пароход. Мы носились с мыслью, как приладить на сеновале, против слухового окна, колесо от старого велосипеда. Приладили. Это был штурвал. А на крыше появились самоварные трубы и грот-мачта с реями из оглобель.
Сейчас трудно даже припомнить, сколько должностей исполнял старый сарай. Он был и броненосец «Потемкин», и ледокол «Челюскин», и автомобиль, и самолет, и паровоз. Не был только ракетой — тогда еще не играли в космонавтов и само слово это было нам незнакомо. Мы не знали атомной бомбы, спутников, радаров, телевидения. Мы не знали, что все это где-то уже есть, лежит в секретах тяжелых сейфов, в черных и светлых мыслях неведомых голов.
Помимо меня, Верки, Юрки, Миши Симонова сарай был пристанищем для многих живых существ. На стропилах под самым коньком жили белобрюхие ласточки. У них было красное горлышко и хвост в виде двух шильцев. Красивые птички — горихвостки, которых мы звали малиновками, гнездились где-то под навесом. В июне находили мы выпавших из-под застрех голых страшненьких воробьят. И крепко запоминались желтенькие овсинки по бокам их разинутых клювов. На той стороне сарая, что выходила к сычовскому саду, лепились под крышей розовые, будто сделанные из тонкой бумаги, жбанчики. Тут жили мелкие дикие пчелы.
Крайним помещением был амбар, а точнее сказать, бревенчатая кладовка. Годами сносились туда вещи сломанные, ненужные и мешающие дома. Они лежали там, покрытые черной пылью. Амбар запирался на дрянной ржавый замок. Известно, что запертое и спрятанное — всегда соблазн, даже если это просто сахар в сахарнице. И я искал способы проникнуть в амбар.
На сеновале, под слоем слежалой трухи, прощупывались ногой какие-то доски. Я раскидал труху, морщась и кашляя от сухой пыли. Западня! Она приходилась в аккурат над амбаром и сильно заинтересовала меня. Кое-как я сдвинул тяжелую крышку. Открылся прямоугольный люк. Какие-то палки, вроде оглобель, уходили в темноту с одной из его сторон. Я отступил от черной дыры, а потом, поразмыслив, поспешно задвинул крышку. Бабушка много рассказывала мне о нечистой силе. И хоть верил-то я наполовину, однако сейчас на сумрачно пустом сеновале, перед лицом неведомого мне стало не по себе.
Своим открытием я поделился только с Веркой. Эта прямоволосая тонкая девочка принимала участие в моих играх и проказах то как равный участник, то как помощник и оруженосец.
— Хочешь, посмотрим еще? — сказал я Верке.
— Хочу.
— Полезли!
Мы взобрались на сеновал. Снова отодвинули западню.
— Темно-то! О-о-о, — протянула Верка. Она с испугом посмотрела в упор своими дымчатыми глазами.
С Веркой я всегда чувствовал себя храбрым.
— Я бы слазал, да спичек нету. Бабушка прячет их от меня с того раза…
«Тот раз» был Верке отлично известен. Мы придумали сделать фонарик из целлулоидной полупрозрачной утки. Я простриг в брюхе утки дыру, отрезал кусочек елочной свечки, зажег и хотел вставить в утку. И тут «пффффф» — она вспыхнула, как куча пороху, опалила мне брови и волосы, зажгла занавеску. Огонь руками затушила бабушка, прибежавшая на наш дикий вопль. Теперь спички спрятаны. А я хожу без бровей.
— Полезешь?
— А ты думала!..
— Врешь, не полезьти!
— Дам вот! Не полезьти! Если бы спички… Подумаешь…
Втайне я и не собирался, конечно, спускаться в черную пропасть. Но она и манила меня. А вдруг там клад? Золото, драгоценные камни, настоящая винтовка или пистолет в кобуре… Сколько раз снился мне, да и мне ли одному, настоящий, военный, тяжелый пистолет. Он холодил руку. Грозно поблескивала его мушка. Приятно-рубчатой была рукоять. Я просыпался совсем счастливый. Пистолет?.. Неужели все было во сне? Но ведь нашел же Димка Мыльников где-то на чердаке настоящий противогаз с выдавленными стеклами. За такой противогаз я хоть к самому черту полез бы. А Генка Пашков нашел на свалке целую обойму с пятью патронами. Вот бы и мне…
— Давай я Валькин фонарик принесу, — вдруг сказала Верка.
Вот уж чего я совсем не ожидал.
У Вальки был настоящий, плоский электрический фонарик с выпуклой линзой и с какой-то сырой штукой внутри, вроде пачки дрожжей. Фонарик Валька даже потрогать не давал.
— Тащи! Полезу! — отчаянно сказал я Верке. Где же мне было отступать. Я еще надеялся, что Валька дома и не даст фонарь.
Она воротилась скоро.
— Горит?
— Ага…
Я нажал на пуговку сбоку фонарика — он загорелся слабеньким желтоватым бликом. Посветил вниз, но ничего не разобрал.
— Полезу…
Я положил фонарик в карман, зло посмотрел на Верку. Решительно ухватился за края люка и повис, не доставая дна.
А! Будь, что будет! Я отпустился и почти сразу встал на мягкое. Оно словно зашевелилось. Озноб ободрал меня до затылка.
Я выдернул фонарик. Скользнул лучом вниз — под ногами мешок с тряпьем и рваными чулками. Толстые палки оказались редкой изгородью, упертой концами в большой рубленый ящик. Я догадался, что это ясли для сена. Наверное, раньше в амбаре жила, корова или лошадь, а сено ей заваливали сверху через люк.
Очень довольный своим открытием, я приободрился и осветил кладовую с угла на угол. Она была забита ломаными стульями, рухлядью, сундуками. Клочья черной паутины свешивались с потолка. На полках громоздились ведра, кастрюли, банки с краской. Оскользаясь, пробежала по ним крыса.
Я выбрался из ясель и полез к широкой полке, заваленной всяким скарбом.
— Коля! Где ты? — глухо позвала сверху Верка.
Я не ответил. Пусть испугается. Ага!
— Коля?!
Молчание.
— Коля же! Коля!! Я боюсь! Боюсь! Боюсь!! — закричала она.
Вдруг что-то шевельнулось, завозилось сильно в углу. Я выронил фонарик, стремглав кинулся к яслям, хватаясь за палки, полез… Скорей! Скорей!
Верка подала мне руки, и я, перепуганный, с разорванной рубахой, выскочил на сеновал, задвинул крышку.
— Кто там? Кто? — спрашивала Верка. Ее обычно бледное прямоносое лицо совсем помучнело.
— Да никого! Зашевелилось что-то в углу, а ты заорала: «Боюсь, боюсь!» Я уж думал, тебя тут схватил кто… Ну… Ну, и на подмогу сразу…
Потом я пожалел, что не сказал Верке, будто видел в кладовой какого-нибудь страшного лохматого черта. Вот бы напугал-то ее!
— Страшно, — она не выпускала мою руку.
— Страшно, страшно! Я фонарик из-за тебя выронил. Надо лезть опять за ним.
— Не лазай!
— А фонарик?
— Не лазай.
— А Валька-то тебе?
— Не лазай. Не надо. Пусть потом, завтра…
Назавтра лезть не пришлось. Я выждал, пока бабушка уйдет на базар, разыскал в кухне ключи и отворил амбар.
Фонарик лежал на прежнем месте, только не горел. Батарейка у него испортилась, и сколько ни мочили мы ее в воде, она так и не заработала.
Потом я услал Веру за ворота поглядывать, не идет ли бабушка, а сам начал обследовать кладовую по всем правилам.
Копаясь в верхнем слое черной пыли, я нашел сломанный проекционный фонарь с керосиновой светильней, большой медный будильник и хороший деревянный ящик со стеклом, должно быть, от иконы. Еще набралось с десяток искалеченных оловянных солдатиков, настоящий военный ремень с портупеей, разрозненные шахматы и много других более или менее нужных вещей. Они все пошли в дело.
В ящике от иконы, например, отлично разместилась коллекция бабочек. Из проекционного фонаря мы вынули зажигательные стекла. Ремень с портупеей носили благоговейно, по очереди, опоясываясь им вдвое. А будильник был поставлен у дверей штаба. Теперь, прежде чем пролезть в низенькую дверь, полагалось закрутить пружину и позвонить. Скоро она сломалась от частого употребления.
Я продолжал раскопки в амбаре день за днем, когда никого не было дома. Наконец, я добрался и до плетеной четырехугольной бельевой корзины. Она стояла в самом дальнем углу, заваленная пыльным вонючим тряпьем. Рыжий кривой кот с мышью в зубах выскочил из-за нее, вихрем умчался во двор. Это был бродячий полудикий кот, которого проклинали все хозяйки в слободке за воровские набеги на сметану и молоко по погребам. Кот ловил голубей, цыплят и прочую живность. Вообще-то кот был прописан у Пашковых, но дома никогда не жил. Видно, чердачная жизнь была ему милее. Даже в самые клящие морозы спасался он возле труб, нелюдимо глядел из-за наличников единственным оком.
Уж не он ли это возился в тот раз в углу? Может быть, и он.
Когда я разрыл тряпье, в нем оказались белые червячки и золотистая моль. Странные блестящие личинки заюлили, побежали во все стороны, так что сам я, содрогаясь, вылетел наружу. Мерзкие букашки жили и кишели в том тряпье, как черви и жуки в трупе дохлой курицы, целое лето валявшейся на пустыре. Мы боялись этой курицы, ненавидели ее и все-таки ходили смотреть, чтобы через секунду, вопя и отплевываясь, зажимая носы, бежать прочь. Как любопытно ты, детство…
Откашляв черную пыль, я взял лопату, пролез к корзине, зажмурившись, сбросил тряпье. Поднял скрипучую крышку.
Книги!
В корзине были книги. Старые покоробленные переплеты. Тусклое золото букв. Пятна ржавчины на пожелтелых страницах. Посеченная мышами бумажная крошка.
Я не умел читать, но страстно любил книги. Мне всегда нравились их корешки, обложки, картинки такие понятные, что вот и не читаешь, а ясно все. Книги покупали мне и отец, и мать. Они всегда очень любовно говорили о книгах, читали мне в редкие свободные вечера сказки Пушкина, «Руслана и Людмилу», «Дети капитана Гранта», сказки Киплинга, «Аленушкины сказки». Я сразу и накрепко запоминал их названия.
Многие свои детские книжки знал наизусть, рассказывал слово в слово, если меня просили, и бывал очень доволен таким обращением.
В корзине лежал целый клад книг. Едва я снял верхний, дурно пахнущий мышами и котовой мочой слой, как открылись слежалые кипы журналов. Здесь были, как выяснилось позднее, «Нива», «Вокруг света» и «Всемирный следопыт» в запыленных цветных корочках.
С корочек смотрели зеленые пальмы. Коричневые индусы с голубыми глазами заклинали змей. Бежали в упряжках северные олени. Сурово целились из винтовок краснокожие люди в перьях. Там были оскаленные тигры, тонущие корабли, страшные ящеры.
Позабыв о бабушке, времени, Верке, о великой осторожности, я сидел у корзины перед несказанными богатствами, раскладывал их, смотрел, перелистывал.
— Бабушка идет! Скорее! — закричала Верка, просунув голову в створку ворот.
Я захлопнул амбар и, убежав за сарай, долго кашлял, очищая рот и нос от густой въедливой пыли. Мои «чертокожие» штаны не очень замарались, а вот полотняную рубаху не удалось отчистить.
Придя с работы, мать еще от ворот окликнула меня.
— Где же ты был?
— Играл… — отворачивался я.
— В трубочистов?
— …
— Я кого спрашиваю. А? Я кому говорю. А?
Это «А» не предвещало ничего хорошего. Когда оно начинало добавляться, дело редко обходилось без лупцовки.
— Да.
— Вечно по чердакам возишься… Чтоб этого не было! Слышал?
— Да.
— Чтоб не было!
— Да…
— Задакал!
Мать вспыльчивая и не всегда справедливая. Но я люблю ее, как все дети любят матерей. Она балует меня, приносит пирожное и конфетки. Она очень щедрая и можно выпросить у нее что хочешь. Она высокая, очень полная и красивая и ходит по земле плотно, крепко. Я редко ласкаюсь к ней. Я не лезу целоваться и сюсюкаться, как, например, сосед Эрнешка к своей маме. Я и не жалуюсь. Мать до вечера на работе. Она где-то учится еще. И моя жизнь идет с бабушкой, с Веркой, а больше в одиночку. У меня нет братьев. Втайне я завидую Мише Симонову, Верке и Генке Пашкову. Вот был бы у меня брат! Да еще старший. Я бы с ним везде вместе бегал. Он бы мне кораблики делал, самолеты с резиновым мотором. Тогда бы Курицыны живо присмирели. Пусть-ка бы они попробовали меня лупить. «Скажу вот брату, так он вам! Ага! Брат-то у меня, знаешь, какой силач? Как дядя Симонов».
Лазать в кладовку мне запретили настрого. Мать все-таки узнала, что я брал ключ. И началось: «Спички утащит! Заронит! Пожар устроит! Пыли, заразы наглотается!» Чего только не придумают взрослые, если захотят. Ведь я отлично понимаю, что спички в кладовке жечь нельзя. А если тогда и загорелась та проклятая утка, я же не знал, что она горючая. Теперь станут всю жизнь попрекать…
Ключ исчез. Но разве можно заставить человека отказаться от мечты? В детстве вообще много запретного: то нельзя, другое не трогай, не хохочи, не прыгай, не кривляйся, как обезьяна, не лазай по крышам, не кидай камнями — в окна попадешь… А ведь творить все это очень хочется.
Журналы и книги в корзине на некоторое время отдалились от меня. И тем заманчивее вспоминались белые парусники в синем океане. Я с закрытыми глазами видел странных очковых змей, нарисованных на обложках.
Впоследствии, раздумывая о странствиях и путешествиях, мечтая о далеких землях, я всегда вспоминал цветные многокрасочные обложки журналов.
В конце концов я надумал извлечь книжное сокровище из кладовки и перенести в штаб. Вместе с Веркой мы привязали веревку к старой плетенке. Я спускался вниз и, нагрузив ее на ощупь, командовал:
— Тяни!
Верка вытаскивала плетенку, разгружала и подавала снова.
Все добытые журналы и книги мы выхлопали, подклеили, разобрали по номерам и годам. На это ушла целая неделя. Потом мы сложили их пачками вдоль стен. Штаб превратился в настоящую библиотеку, и мы по очереди играли в библиотекарей. Все книги просто делились на интересные и неинтересные. Неинтересные, то есть без картинок, мы откладывали на самый низ. Зато журналы с картинками разглядывали и обсуждали оживленно, стукаясь лбами и перебивая друг друга.
— Он его сейчас съест, — говорила девочка, показывая на леопарда, вцепившегося в человека на обложке «Вокруг света».
— Да, много ты понимаешь! Видишь, другой-то рукой он наган достает. Он его застрелит…
— О-о-о!
— Застрелит! Только выхватит и «бах, бах» ему…
— А страшно… Правда?
Там голый индеец плыл куда-то, сидя на огромной морской черепахе.
Вот очкастый старик с белой бородой бежит по пальмовому лесу за гигантской бабочкой. На спине у бабочки череп и кости. Как на высоковольтном столбе. Сильно хотелось прочитать. Узнать все в точности. Да оба мы были пока неграмотные.
Выручал Юрка. Изредка он приходил, брал журналы и сбивчиво, каким-то не своим голосом, читал вслух. А мы слушали, боясь проронить слово, боясь кашлянуть. Слушали, как человек-амфибия Ихтиандр жил у доктора Сальватора, как ловил его негодяй Зурита, слушали про диковинный сад Сальватора и про любовь Ихтиандра к Гуттиэре. Хороши были чудесные рисунки, сделанные с пониманием текста, наполненные фантазией и романтикой. Лавка Бальтазара, раковины, оскаленные рыбы, морские звезды. Человек-амфибия на дельфине. Ихтиандр в сетях Зуриты в бледном свете предутреннего месяца. Девушка Гуттиэре «с лучистыми глазами».
Человек-амфибия потряс мое воображение. Здесь сбывались мечты о далеком, неведомом, необычном. Есть! Есть где-то Южная Америка. Одно слово Южная было уже таким тропическим. Есть далекая Аргентина. Кактусы у белой стены владений Сальватора на скалистом океанском берегу. Есть какая-то теплая река Парана. А самый океан, полный рыб, жемчуга и чудовищ! Что если б я тоже мог спуститься в его синие глубины? Я искал бы жемчуг, собирал раковины, плавал на дельфинах и чертовых скатах. Я боролся бы с акулами, побеждал кальмаров.
…Спускаюсь, спускаюсь в глубину. Меркнет свет. Вода легко обнимает меня. Я плыву, как плаваешь во сне, не замечая никакого сопротивления, я дышу под водой. У меня есть жабры. Зеленые страшные щупальцы тянутся ко мне из тьмы пещеры. Гигант-осьминог таращит фосфорические глаза. Сейчас он кинется на меня, и я начну рубить его резиновые щупальца, как рублю сплеча лопухи. Раз-раз! Бей его! Ага, удираешь… Эх, не могу оторвать присоски. Р-раз… Есть! Бежит осьминог. Бежит! Сейчас наверх. Только вот жемчуга еще нагребу…
— Что ты? Оглох, что ли? — толкает меня Верка. — Я тебе сто раз сказала — бабушка зовет.
Я спускаюсь по лестнице и все еще думаю о битве с осьминогами.
К концу повесть об Ихтиандре стала грустной. Человек-амфибия в тюрьме. Сальватор тоже. Гуттиэре выходит замуж за Ольсена. Почему за Ольсена? Ведь Ихтиандр любит ее. И мне горько, что все плохо кончается, будто бы я сам Ихтиандр, это мне надо плыть далеко, от людей прочь, от земли. Почему Гуттиэре не показалась ему в последний миг? Почему простояла за скалой, когда он шел к ночному океану…
Вот Юрка дочитал до конца, и мы узнали, как бедный безумный старик Бальтазар выходил в бурю на берег океана и кричал туда, звал: «Ихтиандр! Сын мой!»
Я едва не заплакал. Целый день я тосковал. Все грезились мне какие-то дальние волны и человек-амфибия, одиноко плывущий все вперед и вперед. И одни слова не сходили с языка:
«Но море хранит свою тайну».