Германия—1945

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Германия—1945

Командировка в Германию для сбора трофеев. Статья о судьбе трофейного искусства

В феврале 1945 года я был послан в Германию, на Первый украинский фронт в Силезию, — собирать трофеи. Отправляясь в Силезию, я знал, что в этой области Германии отроду не было художественных ценностей, и когда по приезде туда это подтвердилось, я сосредоточил свою работу на собирании книг по истории искусства. Я абсолютно не прикасался к городским библиотекам тех городов, которые постепенно занимали наши военные части, считая аморальным разорять то, что обращено к народу. Я интересовался только загородными виллами и замками или богатыми городскими особняками, сквозь которые прошли отступавшие немецкие части, за ними наши и где царил полный хаос, а никому не нужные книги валялись на полу, часто затоптанные чьими?то сапогами. Собранные мною книги я привез в Москву и передал в библиотеку своего музея.

Отца обрядили в офицерскую форму, сочли, что его званию доцента соответствует чин майора, и в таком виде отправили в Германию в компании с Сергеем Павловичем Григоровым (кажется, он был музейный работник) и Филипповым, старым театральным деятелем — когда?то он работал в Театре Революции, потом в течение ряда лет был директором ЦДРИ. Письма отца из Германии, конечно, достаточно сдержанные из?за цензуры, ярко характеризуют настроения русской интеллигенции в конце войны, ненависть в немцам и всему немецкому, тогда присущую русским людям едва ли не всем поголовно.

Из писем майора А. Д. Чегодаева

Среда 21/11–45

Наташенька, милая, любимая, моя маленькая!

Еду где?то между Брянском и Киевом и думаю о тебе и Машукушке. Мне так жалко было тебя вчера. Не надо так огорчаться и беспокоиться, ведь мое путешествие может оказаться совсем спокойным и мирным, без всяких приключений, и я вернусь к тому сроку, как предположено. Да и если оно будет несколько романтичнее — ничего страшного в том нет. Зато, по крайней мере, полюбуюсь на Карпаты и Исполиновы горы — за обилие зрительных впечатлений можно ручаться. Едем мы очень хорошо — быстро, просторно и довольно удобно; на весь вагон нас всего семеро, поэтому мы получили по два теплых пушистых американских одеяла, и спать тепло. Да в вагоне и вообще достаточно тепло — топят очень усердно. Мои компаньоны очень приятны — я много говорил с Филипповым, и мне он нравится; между прочим, он обожает Вл. А.Фаворского (который ведь ставил у них «Собаку на сене»). С. П.Григорова я знаю довольно давно, и с ним мне очень приятно. Вагон жесткий, но матрацы, присланные из Управления тыла, роскошные. Мы едем с С. П. Григоровым на нижних полках в одном купе, Филиппов и Сущенко — в соседнем. Три ленинградских инженера — за дверью, в другом отделении. И кроме нас три проводницы, уже не раз ездившие с этим вагоном до Карпат, и больше никого. Это удивительно удобно — тишина полная, никто не мешает спать или делать что хочешь. В Киеве будем завтра часов в 11, и если поезд во Львов будет не в тот же день, то наш вагон простоит в Киеве и я успею сходить к Касьяну и Штильману.

Окна были замерзшими, а теперь уже оттаяли и можно смотреть. Черт знает, что немцы понаделали в этих местах! Ни одной целой станции, всюду руины. Это усиливает мое воинственное настроение. Сейчас стоим, принесли много дров, и слышно, как их пилят. Я встал раньше всех, но это было никак не раньше 12, а все отсыпались еще дольше. Так что я покуда что отдохнул от всей трепки и нервозности. Но мне ужасно хочется вас видеть, я уже страшно соскучился без вас двух. Адреса моего у меня еще нет. Мне так хочется, чтобы у вас все было в порядке. Целую вас несчетное множество раз и очень хочу вас видеть. А.

Четверг 22/11—45

Наташенька, милая, моя любимая!

Утром приехал в Киев. Здесь наше общество пополнилось несколькими полковниками и майорами, так что народу стало в вагоне больше. Вместе с Филипповым отправились в город. В Управлении по делам искусств узнал адрес Касьяна (запиши: Владимирская, 14, кв. 5) и пошел к нему.

С украинским художником Василием Касьяном, его женой Лидией Николаевной и их дочерью Оксаной мы познакомились и подружились в Самарканде, где они были с остатками Киевского и Харьковского художественных институтов.

Встретили они меня радушно и ласково, накормили до отвала; Лидия Николаевна торжественно показала мне их квартиру — огромную, в 7 комнат, пока еще пустую и холодную (они живут в кухне), но очень чистую, просторную — безграничное поле деятельности для Лидии Николаевны. Касьян выглядит усталым, он почти не может работать, так как завален делами по Союзу художников, где ему, видимо, приходится заботиться о тысяче нужд бесчисленных людей. Он обрадовал меня новостью о Пустовийте: все злоключения Пустовийта благополучно ликвидированы[21], он в Сталинграде, куда к нему уже дважды ездила жена, служит в армии и, должно быть, вернется в скором времени в Киев.

С Касьяном вместе пошли мы к Штильману, в Художественный институт. По дороге полюбовался на растреллиевский Андреевский собор, а потом зашли в Софию и посмотрели все, не виденные мною, мозаики и фрески XI века, частью грубоватые, но частью прекрасные. Особенно поразил меня апостол Павел — фреска на одном из столбов с черными горящими глазами, сухой, изможденный, похожий на апостолов фрески во Владимирском Дмитровском соборе. В приделе Софии — мозаики из Михайловского монастыря с чудесной зеленой смальтой фона, очень красивые, хоть это и второстепенными византийскими мастерами сделано.

Штильман меня расцеловал — они все удивительно трогательно ко мне и к тебе относятся. Они живут неважно — квартиру ему еще не дали. Наговорили мне вместе с Касьяном множество ласковых слов, о тебе и о Маше сегодня дважды давал подробнейший отчет. Все тебе и Маше шлют привет, в том числе велено передать привет и от Оксаны (заочно), которая была в школе и должна была, по словам Лидии Николаевны, ужасно огорчиться, не видевши меня во всем параде. Касьян хочет пригласить в Киев Лазарева, чтобы он прочел о новых открытиях византийских мозаик, о киевском периоде русской живописи и т. д. — скажи Виктору Никитичу. Мне было очень приятно видеть их — и Касьяна, и Штильмана, они оба очень хорошие. Киев сейчас прекрасен как всегда, несмотря на зиму и разрушения.

Сейчас сижу в вагоне, другие ушли в свой черед. Вечером уезжаем во Львов. Один из новых спутников, невообразимо «восточный» майор, очень добродушный черный грузин, уже ездил в путешествия — в Румынию, в Венгрию — и рассказывал об условиях таких путешествий; думаю, что и о моем путешествии тебе волноваться нечего.

Я все время о вас думаю и очень скучаю, и очень хочу, чтобы вы там не беспокоились, и не хворали, и чтобы все было как следует.

Попроси Елену Ивановну (или Нину Николаевну) посмотреть выставку эстампов в МОССХе и договориться с руководством этой мастерской, чтобы музею передали по экземпляру всех их эстампов. Если они не решатся, пусть Виппер поговорит с Бескиным, м. б. это будет проще.

Мне очень хочется вас видеть. Целую тебя и Машеньку миллиард раз и все время помню. А.

24/11–45

Наташенька, милая, милая, моя любимая!

Сегодня утром приехали во Львов. Всей компанией, человек 10, отправились в город; очень скоро все разошлись сообразно своим интересам, и весь день мы проходили по Львову вдвоем с С. П. Григоровым. Город прекрасный. Я не ожидал такого, хоть и знал по книгам раньше. Центр города — конец XVII — начало XVIII века, множество барочных костелов — некоторые необычайно затейливые, в духе Берниниевского Св. Андрея на Квиринале: вогнутые, кривые линии, изломанные вертлявые статуи, уйма картушей, надгробных плит и т. д. Площадь вокруг ратуши вся окружена старыми домами начала XVIII века, в духе Гента или Брюге: четыре этажа, непременно в три окна с орнаментикой, статуями — чудесные! При этом все разные, один другого интереснее. Улицы узкие, кривые, все время вверх или вниз — в городе масса холмов, даже целых гор, всюду зелень (не сейчас, конечно — весь день шел мокрый снег). Город цел, лишь местами следы сильных боев. Заходил во все магазины, но ничего нужного не нашел, и цены, как в Москве. Купили только еды: прекрасного творогу и белых булок, какие здесь пекутся, — но тоже не дешевле, чем у нас. Единственное, что оказалось гораздо дешевле — это несколько французских книжек, которые я купил почти задаром. Люди знающие (такие в нашем вагоне появились) говорят, что все, что нужно, достану дальше. Не знаю уж, верно ли это.

В своих хождениях по Львову забрели на выставку местных художников, где оказалась хорошая графика (ксилография), потом — на выставку московских художников, где я с удовольствием посмотрел многие знакомые («Чапаев» Циплакова, С. Герасимова и т. д.) и незнакомые вещи (прекрасный Боим — «Ночь в Кронштадте»), Скажи Юрию Ивановичу, что я с удовольствием увидел здесь его прелестную «Почту», которую не видел много лет. Ты вообще обязательно повидайся с Пименовым и скажи ему, что я очень жалею, что не видел его перед отъездом. Зашли еще и в кафедральный собор с большим любопытством, он оказался очень импозантным, с готической старой частью, обстроенной барочными приделами, с витражами и т. д.

Сейчас уезжаем дальше, а письмо это повезут в Москву.

Целую вас миллиарды раз и все время о вас думаю. А.

26/11–45

Наташенька, милая, милая, любимая! Из Львова выехали в субботу вечером и медленно едем с длинными стоянками. Из вагона я не выхожу — ничего интересного снаружи пока нет. Вчера весь день провел за чтением французских книжек — только этим и отметил свой день рождения. Книги очень хорошие. Еды у нас вдоволь, получили уже сухой паек — столько, что и не съесть. Много разговариваем — мы четверо и очень приветливый полковник, но я больше сижу один, читаю и думаю. Очень о вас скучаю и беспокоюсь, что у вас делается. Целую тебя и Машукушку бесчисленное множество раз. А.

28/11–45

Наташенька, милая, милая, любимая!

Сегодня утром приехали в Краков. Сейчас пойдем в город. Что увидим — напишу после, но покуда что польский вариант Европы мне что?то не нравится. Это мое пятое письмо, но адреса своего у меня еще нет. Попробуй послать мне письмо через Комитет по делам искусств — может, дойдет до меня к моему приезду в Управление тыла фронта. Очень без вас скучаю и беспокоюсь. Едем мы хорошо, спутники у меня очень приятные. Если бы знать, что у вас делается, то все было бы как нельзя лучше. Целую вас обеих крепко — крепко. А

1/1II—45

Наташенька, милая, милая, любимая!

Едем, все в том же своем вагоне, где?то между Краковом и Силезией. Вчера провели день в Кракове. Наш приезд туда задержался из?за разлива бурных горных рек, и мы три дня медленно ползли, убивая время кто как умел. Я погрузился в чтение своих французских книжек, купленных во Львове. Прочел, не отрываясь, «Ночной полет» Антуана де Сент — Экзюпери о летчике, погибшем во время шторма по пути из Патагонии в Буэнос — Айрес. Автор этой книги, необычайно яркий, сильный писатель — сам погиб недавно в полете над Германией в качестве летчика авиации генерала Де Голля. На книжке не случайно стоит 164–е издание! Потом прочел ряд стихотворений Поля Валери и две больших статьи из сборника Валери «Варьетэ» — и моих любимых Стендаля и Бодлера. Статьи прекрасные, тонкие, глубокие, и стихи тоже — скажи Алпатову, что я от его Валери в восхищении. Удивительно странно оборачивается время: русский майор, он же преподаватель истории искусства, едущий на фронт в Германию и читающий с великим наслаждением томик прекраснейшего из французских поэтов XX века! Это выглядит как литература с претензиями на оригинальность. А может быть, это самое естественное?

Я в очень хорошей компании, уже привыкшей к своему составу: полковник, едущий, чтобы стать, вероятно, комендантом одного из крупнейших немецких городов; его жена; потом военная докторша, едущая на фронт к мужу; два молодых ленинградских инженера и мы четверо. В таком обществе мы и отправились вчера в город. Привелись в порядок в парикмахерской, потом явились к военному коменданту города, потом обедали в командирском управлении, где радушный майор, ведающий столовой, угостил нас таким обедом, какой, пожалуй, только в Европейской гостинице в Ленинграде перед войной мне попадался. Потом бродили по городу несколько часов до ухода поезда.

Город очень интересный. Он до отказа наполнен старой архитектурой, улицы узкие, кривые, забитые пестрой толпой. Новые здания старательно подражают средневековой архитектуре, и это придает городу какой?то искусственный характер, сухой и неуютный, — представляешь, как может выглядеть ложная готика. Но здесь я, наконец, увидел и настоящую готическую архитектуру, и это очень здорово. Маленькая ратуша на центральной площади с четырехгранной массивной готической башней, готические торговые ряды, надстроенные, видимо, в XVI или XVII веке в духе северного Возрождения, с курьезными скульптурными рожами по гребню крыши и с гербами всех польских городов на низких сводах главной галереи; огромный готический собор Св. Марии, с цветными деревянными рельефами за сидениями для хора в главном алтаре, с цветными стеклами гигантских окон, переплетенных в «пламенеющем» стиле, с удивительными позолоченными висячими кафедрами, из черного дерева с скульптурными рельефами, с высочайшими нервюрными сводами в полумраке вверху — все вместе дает великолепное впечатление! Пока мы осматривали собор, началось богослужение, мы спешно ретировались, но все?таки слышали, как звучит орган под этими сводами.

Я никогда не представлял себе католичество в «натуре» — это поразительно ловко срежиссированное театральное представление, это настойчивая, активная агитация всеми средствами, явно воздействующая физиологически на нервы своей паствы. На всех перекрестках торчат распятия и мадонны, куча магазинов продает реликвии, статуэтки, слащавые религиозные картинки, на улицах на каждом шагу ксендзы и монахини, часто молодые (причем — с аккуратно подведенными бровями и напудренными лицами — «явно не чуждые земным утехам», как выразился один из наших ленинградцев!). Все это — не больно привлекательно, чтоб не сказать грубее. Кроме готических церквей много барочных; барокко здесь грубое и вызывающее, гораздо хуже, чем во Львове (и более подходящее к католической бутафории). Я не знаю названий, но некоторые из готических церквей очень интересны, нужно будет в Москве узнать, что они собой представляют. Королевский замок, знаменитый Вавель, на высоком холме, оказался довольно скучным (по крайней мере, снаружи).

Больше всего меня занимала уличная толпа. Я наблюдал ее весь день очень внимательно, сначала с настороженностью, потом с все возрастающей неприязнью, а под конец с неожиданной для меня самого надменностью! В Кракове есть заводы, есть рабочие — я их не видел, но зрелище этой сытой буржуазной толпы, каким?то образом отсидевшейся от войны и явно продолжающей отсиживаться, — мне было противно. Я вспомнил Самарканд, где все мужчины ушли воевать за тридевять земель и все делалось женщинами. А тут — табуны холеных молодых людей 20–23 лет, в модных спортивных костюмах, с напомаженными волосами и наманикюренными руками, шляющиеся по улицам в неимоверном количестве и не занятые, явно, ни работой, ни войной! Какие сытые толстые дяди шествуют тут по улицам! Какие разряженные (на редкость безвкусно и безобразно) дамы ведут откормленных псов всех пород и размеров! Я вспоминал Ленинград, где не осталось ни единой собаки. Вся эта публика большей частью очень любезна и почтительна, грех жаловаться, глазеют с подобострастным любопытством (тут не так много русских офицеров, и мы все время чувствовали себя в центре внимания этой, очень чужой, толпы), чрезвычайно вежливо показывают дорогу. Но бог с ними, мне такая Европа не нравится. Мириады маленьких магазинов (больших совсем не видать, как вовсе нет автомобилей!). Но цены абсолютно неприступные (даже бритье и мытье головы обошлись в 35 злотых, — а злотый считается равным рублю!). Поэтому нам никому не пришлось тратить тут деньги. Конечно, не настоящую Польшу представляет эта краковская толпа. Пожилая интеллигентная женщина подошла и робко попросила у нас хлеба. «Я из Варшавы!» — ответила на наш вопрос и была растрогана и благодарна, когда мы дали ей хлеба. Таких в Польше, наверное, больше. Каждую минуту, повсюду, думаю о тебе и Машукушке и целую вас обеих крепко — крепко, тысячу миллиардов раз! А.

Позже отец описывал забавный (и поучительный) эпизод из их хождения по Кракову. На извозчике мимо них ехал какой?то особенно важный и толстый «буржуй», и они, не скупясь, выражали свое негодование по поводу зажравшегося и отсидевшегося от войны краковского обывателя, как вдруг «буржуй» остановил пролетку и ринулся с распростертыми объятьями к Филиппову: это оказался известный наш конферансье Михаил Гаркави.

2/II 1—45

Наташенька, милая, милая, моя любимая!

Вчера провел день в Катовице и Бейтене — сейчас еду дальше — это уже позади. Куда еду — пока еще не знаю, и адреса у меня все еще нет. Посылаю это и вчерашнее письмо с проводником назад в Москву, до того послал уже 5 писем. Когда?то получу от вас вести? Очень скучаю без вас и все время думаю. Путешествие покуда что больше чем интересное. Катовицы — польский рабочий город, с совсем другим народом, чем в Кракове, — очень хорошим. Бейтен — это уже Германия. Приедем на место — напишу подробно, что видел. Сегодня пути наши с нашими попутчиками разошлись — остались мы шестеро (с ленинградцами). Ужасно жду от вас письма и целую крепко — крепко. А.

5/III—45

Наташенька, милая, милая, моя маленькая!

Не писал три дня, т. к. все ждал, когда получу наконец № своей полевой почты. Сегодня получил: полевая почта 28930 — группа Сабурова, майору А. Д. Чегодаеву. Как только получишь — напиши подробно — подробно обо всем, что у вас делается и что было за время, что я ехал, о своих лекциях в Худож. Театре[22], о Машукушкиных делах (а она пусть напишет отдельно), о музее, об Академии Наук, о папе, о Лазаревых, о Пименове, об Алекс. Борисовиче и Татьяне Борисовне, о всем, самом мелком, что тебя и Машукушку касается. Я очень тоскую, ничего не зная о вас и не представляя даже, когда я получу хоть строчку. Мне так жалко было тебя, когда я уезжал. Так хочется, чтобы ты не была грустная и не уставала бы. Получили ли вы все мои письма? Я послал (до этого) семь писем из Киева, Львова, Кракова, Катовице.

Я был уже во многих городах Германии и хоть и сижу сейчас четвертый день на одном месте — это ненадолго. Работы свыше головы. Писать о себе ничего не могу. Только что сыт, здоров, очень доволен спутниками, очень дивлюсь на тупость и убожество немецкой «культуры», которые превзошли всякие мои ожидания. Странное мое путешествие! Мне все кажется, точно не я, а кто?то другой. Громадные впечатления последних дней — это: 1) промышленный район Катовице, где огромные заводы идут один за другим, повсюду кругом до горизонта — пейзаж, полный неожиданной, необычайной величественности, 2) необычайно острое ощущение бесконечного превосходства нашей культуры над немецкой, несмотря на весь внешний лоск немецкой цивилизации (за которой нет ничего живого). Очень яркое впечатление: прелестный польский мальчишка в Хоржуве (около Катовице) — наш попутчик на трамвае (дважды нами встреченный за день) — застенчивый, воспитанный, ласковый малый лет девяти, молча (из- за разных языков), но достаточно ясно все же (с помощью главным образом знаков) с нами объяснявшийся и приветливо нам улыбавшийся — точно от лица настоящей Польши, не Краковской. Каждый день слушаю московское радио — приказы Сталина[23], музыку, пение Обуховой и др. — с большим волнением. Ужасно жду от вас письма. Целую вас обеих крепко — крепко и очень хочу поскорее увидеть. А.

Поклон Вере Степановне и Диме. Всем от меня кланяйся.

9/111–45

Наташенька, моя милая, любимая!

Все жду от вас письма и тоскую. Решил, что получу первое письмо не раньше конца месяца, но очень трудно дожидаться. Стараюсь по вечерам после работы представить себе, что делаете обе, и только начинаю беспокоиться. Уже март, значит, начались твои лекции, как они идут? О своих делах я стараюсь и не вспоминать. Хороший ли в этом месяце магазин? Тепло ли в комнатах и есть ли дрова?

В Москве еще карточки, закрытые «распределители», центральное отопление не работает — топим «буржуйку».

Тут глубокая зима, масса снегу, так что утром целые вереницы немецких девиц отправляются с лопатами расчищать улицы. Скользко и холодно. Но в гостинице, где я живу уже неделю, жарко — приходится открывать на весь день окно. Меня приводят в ужас немецкие перины, которые совершенно отравляют мне сон. Эти перины, которые, на мой взгляд, одно из самых законченных воплощений немецкого духа. Ни один другой народ не придумал бы ни в век такой гадости. Меня очень интересует, как вы едите и кто бывает, не таскают ли зря книги. Здоровы ли вы обе и папа? Я здоров (только сплю плохо), но очень устаю, масса дела, и чем дальше, тем больше. Вчера и сегодня даже не успел к обеду. Ем я в прекрасном ресторане при гостинице (весь персонал тут — наш, русский), повар — первосортный, так что сыт я вполне. Немецкого тут — только черное пиво, хорошее, так что я стал им интересоваться немного.

Спутники мои очень хорошие и приятные. (Я говорю о Филиппове и Григорове — четвертый наш компаньон оказался балластом — бездельник и круглый невежда, зачем его только сюда послали?! Думаю, что тут его долго не продержат.) Работа еще только в самом начале, но уже ясно, что вместо неизвестного «кота в мешке» я получил, так сказать, целое стадо кошек, и когда я все переделаю — одному Богу известно. Я очень мечтаю выписать сюда, для помощи, Ротенберга[24] — узнай у Виппера, вернулся ли Ротенберг из командировки. Напиши мне о папе, о Лазаревых — я не могу сейчас никому обещать писать письма, не успею все равно. А Александру Борисовичу скажи, что я покуда писать не могу, нет времени. Как прошел его концерт (с «Пиром во время чумы»[25] и т. д.)? Кому присудили Сталинские премии? Военные новости я узнаю по радио, а другие не знаю с тех пор, как уехал. Не видела ли ты Фаворских? Как Машукушкино рисование? Что она читает и что прочла со дня моего отъезда? Что Юрий Иванович [Пименов], пишет ее портрет или нет? Мне бы хотелось увидеть его законченным к моему возвращению. Так как я вернусь явно позже, чем предполагалось, то, может быть, он и окончит? Как моя статья для музея? Меня очень беспокоит, подобрали ли они все фотографии, какие я просил. Спроси Елену Ивановну, получила ли она от Капитолины Владимировны Фроловой (из Третьяковки) мои рисунки Сойфертиса, Бойма, С. Герасимова и др. — меня особенно интересуют эти трое. Что куплено Закупочной Комиссией после моего отъезда? Напиши. Как здоровье Татьяны Борисовны? Поцелуй твоих стариков от меня крепко и моего тоже.

Мне было приятно встретить тут одного майора, знающего папу и с почтением о нем отозвавшегося. А об Александре Борисовиче мне с великим уважением много говорил мой Филиппов (он был много лет директором клуба работников искусств). Можешь себе представить, что Филиппов с бригадой артистов приезжал с концертом в то самое место за Вязьмой, в августе 1941–го, где было ополчение, и разговаривал с моими студентами! Как странно пересекаются дороги! В одном из немецких городов я вдруг встретился с одним кадровым капитаном — ленинградским искусствоведом, известным мне по статьям. Я думаю, попади я на Южный полюс, наверное, встретился бы какой- нибудь пингвин, справляющийся о здоровье и делах Лазаря Шоломовича[26]. (Я тоже ими интересуюсь.)

Писать мне приходится ночью, поэтому я уже клюю носом. Сейчас буду мыть голову горячей — прегорячей водой (для прояснения мозгов) и стирать воротнички. Нужно соблюдать элегантный вид, как подобает. Сергей Павлович пытается поймать Москву, но наш радиоприемник не в духе и испускает ужасные ревы и завывания. Пора спать.

Целую вас крепко — крепко — крепко множество раз. А.

10/111—45

Наташенька, милая, милая!

Приписываю ко вчерашнему письму. Я кончил его на том, что С. П. Григоров тщетно пытался настроить радиоприемник и вдруг поймал Москву. Радио было слышно только несколько минут, но в эти несколько минут как раз уложился указ Верховного Совета о награждении Александра Борисовича орденом Ленина. Дальше я успел расслышать только первые фразы Шапорина об Александре Борисовиче, и опять передача оборвалась. Я был очень доволен: за целый вечер молчания радио учтиво прервало свое упрямое молчание на три минуты, чтобы сообщить мне приятную мне новость! Расскажи об этом Александру Борисовичу. Я постараюсь ему написать сегодня ночью. Передай ему самый горячий привет и поцелуй его от меня. А.

20/III—45

Наташенька и Машукушка, милые, любимые! Сегодня ровно месяц, как я уехал, и ровно месяц ничего о вас не знаю. Правда, никто еще из нашей группы не получал писем из Москвы. Очень скучаю и беспокоюсь, сплю плохо — все стараюсь представить себе, что у вас делается. Работаем с утра до ночи, так что несколько дней не мог даже письма успеть написать. Устаю жестоко, но зато результаты очень успешные. Сегодня напишу письмо подлиннее. Живу все там же, здоров — все в порядке, были бы только письма. Пробуду здесь еще долго — на днях делали отчет генералу и получили полное одобрение, так что будем только расширять работу. Но мне иногда утром кажется, что я проснусь в Москве и все будет обычно, как всегда там, а не тут. Я очень тоскую без вас. Целую вас обеих крепко — крепко. А.

23/III–45

Наташенька и Машукушка, милые, любимые!

Стараюсь терпеливо дожидаться писем и все же очень тоскую без них. По моим расчетам, я не могу получить раньше 25–27–го числа при самых благополучных условиях, но как трудно долго ждать! Уже больше месяца как я уехал. В половине апреля, возможно, ненадолго приеду в Москву, по крайней мерс генерал так требует, и ясно, что это совпадает с моим желанием. Работы неимоверно много, и результаты обильные. Если не качественно, то количественно. По правде сказать, пока еще не слишком все это увлекательно, но поездку свою, тем не менее, я уже оправдал стократно. Жизнь моя за последнюю неделю довольно монотонная, очень напряженная и физически трудная, но интересная все?таки достаточно. Немного не в порядке сердце, но ничего особенного ни со здоровьем, ни с повседневным существованием нет, все в порядке в конце концов, только устаю. Блаженствую из?за собственного автомобиля с отличным шофером — все делается в десять раз быстрее, чем раньше. Особенно когда приходится ездить в другие города. Каждый день слушаю радио из Москвы — на днях слушал высказывания Солодовникова о современной русской опере, где поминались обе оперы Александра Борисовича. Как поживает папа, приходит ли он, здоров ли? Я жду от тебя тысячу подробностей о вашей жизни и от Машукушки особо — пиши побольше. Но впрочем, может быть, я действительно буду в Москве раньше, чем дойдут сюда ваши письма. Но если так будет, я прочту письма потом, не жалко. Мне очень хочется съездить в Москву, тем более что потом, очевидно, снова сюда поеду.

Я в прошлый раз обещал для Машукушки написать еще об одной курьезной истории, которую рассказывал здесь поэт К. Симонов. В Румынии он встретил двух наших выздоровевших раненых, которые в каком?то городишке с невероятной щедростью скупали на румынские левы (деньги) чуть ли не все содержимое одного магазина. Он спросил их, откуда у них такое богатство и почему они тут околачиваются. Они сказали, что выписались из госпиталя и ищут свою армию. Симонов с удивлением возразил, что эта их армия под Ленинградом, а не в Румынии. Тогда они сообщили ему следующую историю: их выписали из госпиталя откуда?то из Средней Азии и поручили им попутно доставить на фронт двенадцать верблюдов. Десять верблюдов у них по дороге подохли, а двух оставшихся они обрядили в попоны и, забредши в Румынию, показывают торжественно этих верблюдов румынам, как, якобы, участвовавших в обороне Сталинграда! Румыны идут толпой — во- первых, потому, что не видели никогда верблюдов, во- вторых — магически действует имя Сталинграда даже в такой неожиданной и нелепой комбинации!

Чего только не бывает на белом свете! Мне приходится встречаться с множеством самого разнообразного народу, какого только душе угодно. На днях меня отыскал майор из штаба генерала, увидевший мое имя в списках и приехавший со мной повидаться. Это оказался двоюродный брат Лазаря Шоломовича! Помнишь, я писал о пингвине на Южном полюсе? Это, видимо, вовсе не фантастическое предположение, а самая прозаическая реальность. Передай по этому случаю привет Лазарю Шоломовичу. Его кузен был так ласков и приветлив, что я воочию увидел, сколько, должно быть, настоящей привязанности и нежности в рассказах Лазаря Шоломовича о нас и обо мне в частности.

Получили ли вы все мои письма? Это, как будто, уже тринадцатое по счету, если я не сбился. Так что в среднем выходит одно письмо в каждые два дня почти. Я хочу столько же получить от вас. Всем от меня кланяйтесь, потому что я никому больше не пишу, нет времени. Я на днях начал — по десять строчек зараз! — читать то, о чем мечтал чуть не пятнадцать лет безнадежно: стихи Райнера Марии Рильке. И мои ожидания не обмануты. Кстати, на днях я у него нашел чудесный перевод лермонтовского «Выхожу один я на дорогу»! Но читать тоже некогда.

Я так стараюсь все время представить себе, как вы живете. И беспокоюсь — бесформенно, но тоже все время.

Я очень хочу вас видеть. Целую вас обеих крепко — крепко тысячу миллиардов раз. А.

Поцелуй Виктора Никитича, Веру Николаевну, Алпатова. И еще специально Татьяну Борисовну — я о ней почему?то много думал сегодня.

1/IV-45

Наташенька и Машукушка, мои милые, любимые!

Это письмо, вероятно, дойдет быстрее, потому что будет опущено в Москве (наш генерал едет туда). Я не писал несколько дней — все ждал, не будет ли письма от вас, но так и не дождался еще ни одного. Правда, никто из нашей группы еще не получил тоже, так что этим я утешаюсь, но очень скучаю и тоскую без писем. Отсутствие всяких сведений о вас — самое трудное в моем путешествии и пребывании здесь, на фронте, — все остальное пустяки, хотя и утомительные физически.

Работы уйма, и конца ей не видно, поэтому планы вернуться в Москву в апреле очень неопределенные. Может случиться, что мы (закончив первый этап работы) приедем в Москву для отчета и для решительной реорганизации всего плана нашей деятельности, но, может быть, в Москве и сами сообразят, что делать, и пришлют нам людей и инструкции. Тогда я могу застрять здесь еще на 1 [27]/2— 2 месяца. Втроем работать немыслимо, это на годы, а не на месяцы дела. Но в Комитете как всегда удивительно легкомысленно и беспечно обо всем думают. Если бы у меня было хоть три помощника (а надо бы тридцать!), как, например, хоть те же Суздальцев, или Сатель, или Володин* — я бы сделал вдесятеро больше и в двадцать раз скорее. Слава богу, у нас есть автомобиль, а то раньше и его не было. Мы живем все время на одном месте, в одной и той же специальной гостинице, и уже отсюда ездим по всему фронту, на 30–50—200 и т. д. километров, куда нужно. Поэтому моя жизнь представляет сочетание очень однообразного и устойчивого бытового распорядка (с одинаковым каждый день, если не ночуем где?нибудь в другом городе, что бывает редко, — чередованием вставания, умывания, еды и отъезда на нашей машине, с установившимися привычками, в одной и той же комнате и т. д.) и чрезвычайно пестрой смены дорожных впечатлений, самых разнообразных и неожиданных. Жалко, что я не могу в письмах описывать свои приключения, более конкретно и подробно — приеду, расскажу. Основное — одинаково всегда: почти без исключения (хотя бывают и они!) очень приятные встречи с нашими — русскими — людьми — хороших людей сколько угодно и они много помогают — и, с другой стороны, постоянное и лишь углубляющееся и укрепляющееся резко отрицательное впечатление от Германии.

Германия — отвратительна, быть в ней — тяжело и противно, все, что о ней у нас писалось в газетах, — это только какая?то тень того, что она представляет собой на самом деле. Это какая?то уродливая, выродившаяся культура, которая — если ее не истребить до самых корней — может быть только источником разложения и одичания для других народов и стран. Немцы связаны круговой порукой; Германия столько награбила по всей Европе, что люди жили здесь до самого конца припеваючи и даже не подозревали (тупые немецкие башки!), что кому?то от войны плохо. Германия потому так упорно и защищается до сих пор, что у нее грандиозные запасы продовольствия и военного (и всякого другого) снаряжения, потомучто у «крестьян» Силезии находили наши во дворах по 100 коров! А русские военнопленные и угнанные на работу жили — тут же, в этой обильной и сытой обстановке — вымирая от голода, в грязных хлевах — бараках, на каторжной работе. Лишь ничтожное меньшинство немцев — люди нормального сорта — интеллигенты, рабочие, даже уцелевшие в подполье коммунисты, которые нам теперь помогают вылавливать фашистов и налаживать работу заводов, но их очень мало. Огромная масса — это то самое самодовольное, глупое, грубое, жестокое мещанство, которое совершенно естественно породило, как свое «высшее» достижение, фашизм, со всей его идиотски — звериной системой рассуждений и поведения. Я бы выселил немцев из этой земли всех вон, расселил бы их по свету, чтобы они не могли нигде больше собраться, ни в какой Аргентине, чтобы корней этой системы не осталось. А то они уже, проигрывая войну, откровенно и деловито готовятся к новой войне — я ведь слушаю их радиопередачи![28]

Я очень тоскую, ничего о вас не зная. Мне интересна каждая малейшая мелочь вашей жизни — я в своих письмах (это, кажется, 14–е) перечислял множество вещей, о которых хочу знать — пишите побольше. Пусть с опозданием, но мне все хочется знать, начиная от твоих лекций и занятий и Машукушкина рисования и чтения — и до того, что вы едите, что переставили в комнате, кто приходил за это время и т. д.

Должен кончать — стоят над душой, чтобы увозить письмо. Поцелуй крепко папу. Александра Борисовича, Татьяну Борисовну, Виктора Никитича и Веру Николаевну, и всем всем кланяйся. Целую вас обеих миллиард раз и еще столько же и ужасно жду писем! Ваш А.

9/IV-45

Наташенька, моя милая, милая, моя любимая!

У меня настроение праздничное: поздно вечером 5–го пришли первые два твоих письма от 20–го и 21 марта. Значит, они шли тоже не так уж долго, тем более что мне их привезли из другого города. Но только сегодня смог, наконец, сесть и писать письмо — все последние дни был занят более чем с утра до вечера — не поспевал обедать, спать. Сегодня почти закончил одну, очень сложную и канительную работу, освободился рано — часов в 8, с наслаждением влез в горячую ванну и сижу, пишу. Сергей Павлович орудует у радио — какая?то залихватская штраусоподобная музыка откуда?то неведомо, не то из Италии, не то из Румынии. Сегодня вечером мы отдыхаем. После твоих писем у меня все точно на место стало, и мое незнание о вас сократилось сразу на целый месяц. Мне ужасно жалко Марию Зосимовну[29], не знаю, как передать ей сочувствие, — пробовал придумать письмо, не получается. А ей, может быть, все?таки нужно какое?то сочувствие, хотя такую тяжесть ничем не перевесишь.

Здесь все это выглядит иначе, люди о смерти вовсе не думают, не боятся ее, все понятия как?то смещаются и все кажется проще. Я проникся глубочайшим уважением (оно у меня и раньше было очень большое, но сейчас окрепло) к необычайной силе духа русского солдата, необычайной широте, свободе и жизнеутверждению русских людей на фронте. Такой контраст с Германией! Странно, что одновременно могут существовать два столь несовместимых и несоизмеримых мира. Я понял до конца все основы немецкой системы мышления и поведения, понял, почему Германия временно одержала верх и почему теперь разгромлена. Ее разгром — как разгром Ассирийского царства, которое было ей родственно своей дикостью, жестокостью и манией величия, и было уничтожено без остатка — по заслугам. Мое пребывание в этой чудовищной стране сделало меня вдесятеро мудрее в понимании законов истории. И это знание — на основе точных фактов, а не теоретическое. Не знаю, приятно ли мое путешествие, но оно, безусловно, исключительно интересно.

Вернувшись, отец рассказывал о своих впечатлениях, в том числе и о нашей армии. Он не скрывал, что наши солдаты, прошедшие через земли, бывшие в оккупации и знавшие не по наслышке о зверствах нацистов, сами потерявшие товарищей и родных, врываясь в немецкие города и села, творили жестокую расправу, но уже на другой день можно было видеть, как солдатский повар у полевой кухни раздает немцам еду, а военному начальству пришлось издать особый указ, запрещающий нашим солдатам катать по улицам колясочки с немецкими младенцами. Немцы скоро уразумели эту особенность русского характера, при наступлении наших войск убегали и прятались, пережидали день- два, после чего спокойно возвращались домой.

Отчаянность и беспечность русских солдат поражали отца. Однажды они остановились в нашем штабе, в только что занятом городе. Офицеры справляли удачно завершенную операцию. Напротив горел многоэтажный дом, в подвале которого, как любезно сообщили папе и Григорову, находился склад снарядов и мин. «Но ведь они могут каждую минуту взорваться?!!!» Офицеры безмятежно ответствовали, что дом горит сверху и в день выгорает по этажу, так что до склада пожар доберется только дня через три, а их штаба тогда уже здесь не будет.

Работа наша, по существу, только — только начинается. Но, видимо, сейчас мы только объедем ряд районов и городов далеко на Западе и тогда вернемся в Москву для отчета и для перестройки всей организации, если нас снова сюда пошлют. Если пошлют — придется ехать, доделывать начатое, как уже «знатоков» этой земли. Нужны дозареза помощники, нельзя объять необъятное трем человекам. Два мои сотоварища — чудесные люди — судьба просто особенно благосклонна ко мне, связав меня с ними. Григоров — тонкий, деликатный, очень нежный внутренне, очень сдержанный и корректный внешне, широко образованный человек. Филиппов — очень умен, очень остроумен, прекрасный товарищ, заботливый и внимательный, веселый и детски — открытый — я очень к ним обоим привязался. Тут люди выясняются начистоту. Четвертый наш компаньон — шалое существо, малокультурный, разболтанный, очень эгоистичный и неумный музыкант, очень мало приятный, мягко выражаясь. Филиппов держит его в страхе божием окриками и мечтает от него как?нибудь избавиться. Кругом много очень приятных людей, очень разных и сколько угодно интересных, умных, культурных. Покуда что неприятное впечатление от людей у меня ничтожное меньшинство, и не потому, что, согласно Виктору Никитичу, ничего не смыслю в людях (смягчая его выражения), а потому, что сюда послали большей частью действительно людей стоящих. Про свои дорожные впечатления писать подробно и конкретно все равно не могу, так что и не буду пробовать — расскажу, когда приеду. Кстати, если бы я был поэтом — я бы написал гимн «виллису» — такому, с виду, грубому, неуклюжему и невзрачному американскому автомобилю — на самом деле такому чуткому, тонкому созданию человеческого разума. Благодаря ему наши странствия облегчаются в сотни раз и доставляют удовольствие, а не только одну усталость. Он может ехать где хочешь и сколько хочешь, вылазит из самой безнадежной трясины, взбирается на почти отвесную стену или на лестницу, тащит как ни в чем не бывало гигантские тяжести — чуть что не со средней руки трехэтажный дом, может со всеми удобствами (хотя тебя подбрасывает под небеса!) прогуляться поперек путей большой сортировочной станции или на всем ходу делать самые замысловатые повороты, зигзаги, скачки! Чудесная машина, и я с удовольствием провожу в ней довольно большую часть своей теперешней жизни. Но природа все?таки сильнее человека: как- то раз на дорогу перед нашей машиной выскочил заяц, и хотя «виллис» мчался со скоростью в 50 английских миль в час — заяц несся впереди со скоростью света (решив, должно быть, что мы его преследуем) и этот серый шарик так и оставил автомобиль позади, пока не догадался где?то впереди свернуть с дороги в поле!

Дороги красивые, и страна красивая, жалко, что немецкая. У меня много странных и неожиданных впечатлений всех родов. Работаем мы на совесть, так что читать некогда: за все время я прочел (не в связи с разработкой маршрутов или планов) чуть ли не только два рассказа Чехова (томик один — самый поздний — попался где?то случайно), да несколько стихотворений Рильке, только и всего. В поезде после Львова, Кракова я читал французские книги, купленные во Львове, — из твоего вопроса я заключил, что одно мое письмо (к сожалению — с подробным описанием львовских впечатлений) до тебя не дошло. Это — Валери, которого я сразу, и страшно дешево, добыл целых шесть книжек (в Москве у меня лишь одна), и затем один молодой французский писатель — летчик — Антуан де Сент — Экзюпери, книгу которого — «Ночной полет» — я прочел залпом, не отрываясь, как раз в день своего рождения и сорокалетия — 25 февраля. Но пересмотрел я за это время книг неимоверное множество. Себе добыл много — уже больше ста, но смогу ли их довезти домой — не знаю и пока за свои не считаю (больно их много, чтобы возить за собою!).

Твои пожелания выполняю с большими трудностями, медленно и мало, хотя думаю, что все же в какой?то мере сумею. Не знаю, что получится — это оказалось очень трудным, как ни странно. После ближайшей поездки выяснится окончательно. Наш друг полковник назначен комендантом Бреславля — это очень нам помогает во всех делах. Мне очень хочется поскорее приехать в Москву, хоть ненадолго. Но я думаю, что вернусь еще снова, уж особенно, если война придет к вожделенному концу, как на то похоже. Мне так было приятно читать все подробности вашей жизни — мне хочется еще больше знать обо всем, что у вас делается. Мне ужасно тебя жалко с твоими обильными лекциями, я так и думал, что тебе придется что?то и за меня делать. Я рад, что выполнили мое с Марией Зармариевной пожелание о Шульце[30].

Передай Павлу Николаевичу [Шульцу] мой привет и мое удовольствие и благодарность, что мои студенты — под его началом (ему, по правде сказать, и подобало бы всегда читать в Художественном институте античное искусство). Меня интересуют всякие дела, но я очень надеюсь, что это письмо придет в Москву, уже когда я там буду. Но если задержусь — напиши, в особенности о моих статьях (для музея и для ВОКСа — я очень беспокоюсь, чтобы чего?нибудь не исказили) и о выставке книги. Позвони вечером от Александра Борисовича Шмаринову. Всем говори, что я еле успеваю писать только тебе, чтобы не обижались. Что мой «придворный жулик», Эммануил Филиппович[31], не приносил что?нибудь из книг для меня? Он обещал. Машукушка пусть к нему зайдет в магазин Академии. Машукушкины стихи меня очень тронули, милая Машунюшка! Я хочу еще ее новых стихов — пришли, ничего если и длинные. Позвони Маршаку — передай от меня низкий поклон и нежную любовь. Тоже — Пименову, Фаворскому, Родионову, Алпатову и — троекратно — Лазаревым. Папу и Катю поцелуй, Алекс. Борисовича и Татьяну Борисовну тоже. Особый поклон — Вере Степановне, гравюрным дамам, конечно — Марии Зосимовне. Кланяйся и Випперу (без нежности!). Мне так приятно, что у тебя хорошие лекции, а у Машукушки хорошие рисунки. Целую вас обеих крепко — крепко. А.

11/IV-45

Наташенька, моя милая, милая, любимая!

Посылаю это письмо в письме моем к Б. Р. Випперу, которое повезут красноармейцы, сопровождающие наш первый эшелон, уходящий сегодня в Москву. Я очень подробно описал Випперу условия и обстоятельства нашей работы — попроси его, чтобы он дал тебе прочесть. Третьего дня я послал письмо — ответ на твои первые два письма (20–го и 21 марта), которые я получил 5–го. С тех пор писем не было, и я снова беспокоюсь, хотя, вероятно, зря — полевая почта Сабуровского штаба находится далеко, совсем в другом городе, и связь с этим городом не ежедневная, да и они получают письма очень нерегулярно. Из моих товарищей никто еще ни разу не получал. Мне так хочется видеть тебя и Машеньку, я ужасно скучаю без вас. Завтра мы уезжаем довольно далеко на юг, а потом предпримем генеральный объезд большой полосы на Западе, и после этого, по — видимому, поедем в Москву. Может быть, к 1 мая хотя бы. Мечтаю об этом день и ночь!

Живу я все время в Глейвице, в самом юго — восточном конце Германии, и отсюда езжу на автомобиле повсюду. Так что я все время в одной и той же комнате, вместе с Сергеем Павловичем Григоровым, и весь наш жизненный обиход (когда мы тут, «дома») очень постоянен. Конечно, когда уезжаем — бывают самые разнообразные приключения и никакого устойчивого распорядка. Я совершенно здоров (все мои недомогания — только от усталости, которая бывает часто, иногда прямо до бесчувствия!), сыт, смываю с себя пыль и грязь в горячей ванне, сам стираю воротнички и платки, а остальное получаю выстиранным и заштопанным, бреюсь через день (терплю кротко!) — вообще жизнь в гостинице (с русским персоналом) удобна и спокойна (вся гостиница населена только сабуровскими военными).