От автора

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

От автора

Начну свою автобиографию и повествование о многих замечательных людях, с которыми встречался, а часто был в долголетней дружбе — в шутливом тоне. Потом постоянно придется говорить в самом серьезном тоне, а иногда и драматическом, даже трагическом. Но в целом на судьбу мне жаловаться грех — она была в самой высокой степени насыщена разными событиями, впечатлениями и переживаниями, и чаще добрыми, а не злыми.

Однажды в Институт искусствознания, где я работал тридцать лет и был одним из научных руководителей этого ученого заведения, приехали два американских профессора. Американские дела и американские связи — это по моей части, и потому меня позвали разговаривать с гостями. Английский язык не понадобился — один из американцев помалкивал, а другой, главный, интересовавшийся институтскими делами, идеально говорил по — русски — не могло даже прийти в голову, что он иностранец. Когда я пошел провожать гостей к выходу из института, он на прощание спросил меня: «Вы производите впечатление абсолютно русского человека. Почему же у вас такая восточная фамилия?» Я рассмеялся и ответил: «Я русский, но ведь я — прямой потомок Чингисхана!» Как замечательно знал и чувствовал русский язык этот американский профессор! Он уловил то, не совсем обычное и не русское в моей фамилии, чего наверняка не заметило бы большинство высокообразованных российских интеллигентов.

Если начинать автобиографию с предков, то этот самый отдаленный в глубину веков мой предок был мне хорошо знаком. Хвастаться или гордиться им не приходилось — это был типичный средневековый разбойник без всяких принципов, хоть и сумел он создать величайшее в истории человечества государство, простиравшееся от китайских берегов Тихого океана через всю Азию до Персидского залива. Чингисхан был, видимо, монголом, но недавно возникла ученая версия, что он был китайцем. Его второй сын — Чагадай (так в веках трансформировалось произношение его имени — Джагатай — багатур) — был так любим отцом, что тот дал ему во владение жемчужину своего гигантского государства — Мавераннахр, область между реками Амударьей и Сырдарьей, где находятся Бухара и Самарканд. Но легкомысленный сын не интересовался полученным улусом и постоянно пропадал у своего воинственного старшего брата. В конце концов он тоже отправился в военную авантюру в Мекку с совсем ненабожными целями, и там, в Мекке, арабы его прирезали.

О потомках Чагадая я всю жизнь, до недавнего времени, знал очень немногое. Мой отец своими предками нисколько не интересовался, а в исторической литературе сведения были самые скудные. Но все?таки я знал, что в первой половине шестнадцатого века потомок Чагадая по имени Хозяш явился к великому князю Василию, отцу Ивана Грозного, и тот утвердил его в княжеском достоинстве и взял на службу. У великого князя Василия были дурные отношения со старыми боярскими родами, и он охотно брал на службу иноземцев — именно тогда появились в Москве Нарышкины, Юсуповы. Только Нарышкины и Юсуповы оставили явный след в истории — Нарышкины родили Петра Великого, Юсуповы построили Архангельское и убили Распутина — а что делали Чегодаевы, было покрыто тайной.

Неожиданно это огромное белое пятно между первой половиной шестнадцатого века и последними десятилетиями века девятнадцатого прояснилось в 1982 году, когда мне было уже семьдесят семь лет. Мой старший внук (мною усыновленный) Михаил с конца 1981–го до конца 1983 года, между армией и университетом, работал в Музее изобразительных искусств имени Пушкина, лаборантом в отделе графики, что в «Доме Верстовского». На его попечении было раз в неделю по четвергам принимать посетителей и приносить нужные им папки с рисунками или гравюрами. Там бывало много посетителей — иностранцев, умилявшихся на то, что московский юноша запросто разговаривает по — английски и по — французски. И вот однажды явился французский профессор, из университета в Ренне, по имени Дмитрий Шаховской — потомок первых эмигрантов, историк, каждый год приезжающий в нашу страну работать в архивах. Узнав Мишину фамилию, он сказал, что специально занимается генеалогией аристократических родов и может ему представить по меньшей мере полтораста его предков и родичей! Миша привел Шаховского к нам домой, тот принес огромную и страшно разветвленную генеалогическую таблицу рода Чегодаевых, и я узнал впервые очень много интересного. Оказалось, что от Чингисхана и его сына ко мне и моим внукам идет по мужской линии прямая наследственность, и мы чуть ли не последние чингизиды, существующие на белом свете. Оказалось, что внук Хозяша Чегодаева во времена Бориса Годунова перешел в православие и получил имя Георгия (любопытно, что одного из братьев моего отца звали Георгием). Один Чегодаев был полковником при Петре Великом и участвовал во взятии Азова. Николай Чегодаев совсем молодым корнетом был ранен под Фридляндом, участвовал потом в Бородинском сражении и служил на Кавказе в войсках Ермолова. (Уже не от Шаховского я узнал, что именно этот Чегодаев был близок с младшим Раевским, другом Пушкина, и через Раевского попросил у Пушкина список поэмы «Кавказский пленник», и Пушкин подарил ему такую рукопись, которая ныне — в Пушкинском доме, и ее текст считается самым точным[1].) А в следующих поколениях в течение девятнадцатого века были сплошь гусары и уланы — вероятно, продувшие в карты усадьбы и состояния предков, потому что мой дед Николай Иванович в годы после освобождения крестьян был скромным и совсем не богатым землемером в Орловской губернии. Мой отец в Орле и родился.

Жизнь моего деда Николая Ивановича Чегодаева сложилась очень неудачно, а завершилась трагически. Я почти ничего не знаю о своем деде по отцу, не знаю, что делал он в Орле, будучи землемером. Но пребывание в этом городе кончилось грустно: дом, доставшийся по наследству его жене, в котором он жил со своей большой семьей (пятеро маленьких детей) и который был, по — видимому, главным «кормильцем» семьи, так как часть его сдавалась в аренду, — этот дом вместе со всем имуществом был продан с молотка за какие?то просроченные и неоплаченные долги. Из Орла пришлось уехать, и мой дед перебрался на Северный Кавказ, в станицу Пашковскую недалеко от Екатеринодара (нынешнего Краснодара). Он решил заняться сельскохозяйственными и огородными делами, чтобы сколько?нибудь поправить свое убогое материальное положение. Но у него ничего не вышло. Он не имел никакого опыта ведения незнакомых ему дел, его кругом обманывали, и он дошел до полного разорения. И тогда он покончил самоубийством.

Я подозреваю, что ему было очень нелегко и в семейной жизни — у бабушки был тяжелый характер. Когда деда не стало (в 1881 году), моему отцу было шесть лет, а старше него была лишь одиннадцатилетняя сестра Елизавета, а другая сестра и два младших брата были мал мала меньше. Как прошли годы до 1884–го — не знаю, но в 1884 году бабушка решила уехать с Кавказа в Саратов, где жила мать ее мужа, моя прабабушка, богатая старуха, — в романтической надежде, что та возьмет на свое попечение ее нищее семейство. Надежда обманула — богатая старуха не пожелала брать на свое содержание такую большую и совершенно ей чужую семью. Все же она расщедрилась на 25 рублей в месяц. Бабушке пришлось поступить на работу конторщицей в управление Рязанско — Уральской железной дороги, оставив детей на попечение старшей дочери. Эта служба прибавила к совсем скромному бюджету 40 рублей. Но бабушка работать не умела — и не хотела. Поэтому когда в 1891 году моему отцу исполнилось шестнадцать лет и он, учась в гимназии, начал давать уроки — бабушка бросила работу, переложив на плечи отца заботу о заработке. Очень скромное существование продолжалось до 1895 года, когда по наследству от умершей бабушки отцу и его сестрам и братьям досталось целых шесть тысяч рублей, на которые они все (кроме старшей сестры) смогли получить высшее образование.

Мать моего отца была шведка — дед женился на ней где?то в Прибалтике. Звали ее Маргарита Яковлевна Йонсон. У нее было очень правильное (с академической точки зрения — красивое) лицо с римским носом, холодное и надменное — она вобрала в себя всю княжескую фанаберию, отсутствовавшую у моего деда, и полагала себя важной барыней, и потому делать ничего не умела и большую часть жизни ничего и не делала. Она была очень чопорная, очень чванная и чрезвычайно глупая (я уже в свои шесть или семь лет прекрасно понимал это). Главное, она обладала таким тяжелым, дурным характером, что никто из ее пятерых детей не был в состоянии вынести ее постоянное присутствие в доме, и жила она в Саратове в каком?то приюте для престарелых. У нас она бывала редко, и мы с моим младшим братом считали ее «не нашей бабушкой». Да она нами абсолютно и не интересовалась.

Раз она, придя к нам, захворала (или сделала вид, что захворала). С неделю она лежала в спальне моих родителей и изображала не столько слабость, сколько необыкновенную важность: позвонив в звонок, говорила вошедшей прислуге томным голосом: «Даша, подайте мне платок», а носовой платок лежал рядом на тумбочке.

Эта мнимая бабушкина болезнь в нашем доме дала мне единственный в моей жизни случай увидеть (и то издалека) одного из младших братьев отца — Николая Николаевича, известного в Саратове юриста: навестить болящую мать явился очень важный и представительный господин в длинном пальто и цилиндре, который он почему?то не снял и сам даже не присел, и с ним нарядно и богато одетая супруга. Этот отцовский брат, в полную противоположность моему отцу, был тоже обуреваем аристократическим чванством и всюду пытался разыскивать знатных родственников. Мой отец не любил брата и очень охотно пускался издеваться над ним и дразнить его — рассказывать, как в своих скитаниях по Поволжью видел в каком?нибудь Симбирске баню некоего Чегодаева, а в Костроме — кабак Чегодаева… В общем, со всеми родичами с отцовской стороны, кроме семьи его старшей сестры Елизаветы Николаевны, я за всю свою жизнь никаких сношений не имел.

С материнской стороны было совсем иначе. Хоть я не мог видеть и знать своего другого деда, отца моей матери — он умер до моего рождения, тем не менее я всегда относился с глубоким почтением к его памяти (и отношусь до сих пор), потому что, по словам моей матери, она была очень похожа на своего отца и лицом, и характером. А он был итальянец Николо Пиньятелли, и моя мать — чистейшая итальянка. Она была очень хороша, и не только в молодости, и темперамент у нее настоящий полуденный! Чистейший итальянец и мой младший внук Дмитрий. Когда в 1973 году ему было восемь лет и в этом же году мы с Наташей, моей женой, жили неделю в Венеции — Наташа верно сказала: «Кругом одни Митьки бегают». Венецианские мальчишки, каких мы без конца встречали в своих блужданиях по чудному городу, ничем не отличались от моего внука. Он остался таким и выросши. Это «вторжение» итальянской крови в мою родословную очень меня радует[2].

Жалею, что слишком мало знаю об этом моем деде, отце моей матери. Она помнила его плохо — он умер, когда мама была еще совсем маленькой девочкой. Знаю, что он был прасол — перегонял скот с Дона на Волгу, вел оптовую торговлю пшеницей. Мама моя помнила его уже старым, сидящим на солнышке возле дома. Его мать была гречанкой, в Греции у него оставалась жена, с которой он разошелся и из Греции уехал, но официального развода не получил из?за его запрета греческими законами. Поэтому его брак с моей бабушкой был «незаконный» и был утвержден, только когда его первая жена в Греции умерла. Но все дети моей бабушки — два сына и две дочери — были его детьми, только носили другую фамилию — Матявины. Но кто такой был этот Матявин — неизвестно, да и существовал ли он на самом деле? Неясно также, какое было его, Николая Пиньятелли, отношение к знаменитому итальянскому роду, давшему нескольких римских пап и кардиналов. Вызывает уважение храброе поведение моей бабушки, которая пренебрегла общественным мнением и русскими законами ради глубокого и сильного чувства.

Она вообще была очень незаурядным человеком, необычным и замечательным. Поволжская немка по своему происхождению, она родилась в год смерти Пушкина, 1837–м, и звали ее Полина Глан. Но с ходом времени она совершенно обрусела и стала зваться Пелагея Алексеевна. Последнюю свою дочь — мою мать — она родила в 1880 году. У нее был дом в Саратове, на Константиновской улице — совсем близко от Волги, двухэтажный деревянный дом без всякого архитектурного убранства, казавшийся мне очень большим (чего в действительности, вероятно, не было). В моей жизни он сыграл роль весьма существенную, так как именно в нем я появился на божий свет. Да и потом я бывал в нем часто.

Бабушка Пелагея Алексеевна была «наша бабушка» и занимала важное место в нашем существовании. Она бывала у нас постоянно, очень часто, а когда стала слишком стара — мы ходили к ней непрестанно. На редкость умная и тонкая, очень спокойная и сдержанная, она особенно отличалась необыкновенной добротой, органической и естественной, абсолютно свободной от какой?либо нарочитости. Когда она приходила, она неизменно приносила с собой удивительно ясную и чистую моральную атмосферу, действовавшую властно и безотказно. С нами, ребятами, она обращалась просто, без всякой назидательности, без всякой сентиментальности, разговаривала с нами на равных, и ее влияние, я думаю, было очень весомым и глубоким. Не могу сказать, сознавал ли я тогда резкий несовместимый контраст ее простой и живой доброты с безбрежным эгоизмом другой моей бабушки, но, вероятно, разница впитывалась в сознание неизбежно. Последние свои годы она жила у своей старшей дочери, Марии Николаевны Самсель, с ней вместе переехала в Москву. Умерла она в 1924 году 87 лет. Похоронена на старом Новодевичьем кладбище[3].

Когда мои родители поженились, то словно соединились в одну целостную гармонию север, восток, юг и запад: подлинный, чистейшей пробы интернационализм был органически присущ мне с мгновения моего явления на свет. Говоря так, я говорю очень серьезно: всю жизнь мне была резко чужда и непонятна любая национальная самоизоляция, бесконечно обедняющая и извращающая человеческое существование. Мне навсегда остался ненавистен шовинизм — омерзительная душевная болезнь, так глубоко поразившая за последние тридцать или сорок лет немалую часть советского общества. Равенство всех народов и языков, не теоретическое, а реально практическое, было для меня естественным и безусловным уже в самые ранние годы моей жизни. Было вполне нормальным, что в моей крови смешалась кровь монгольская, русская, немецкая, шведская, итальянская и греческая — этим можно даже гордиться!

Мое интернациональное происхождение и мышление очень весомо утверждалось окружающей саратовской средой. В этом старом русском городе, еще средневековом в своей древнейшей части, с чудным Старым собором «нарышкинского» стиля рубежа XVII и XVIII веков, а в конце XVIII века распланированном в идеально регулярном классическом духе, словно наподобие одновременно расчерченного Ланфаном столичного города Вашингтона — наряду с великорусским населением обитало множество людей самых разных национальностей. Особенно много было немцев — они были всюду и кругом Саратова, и на другом, далеком берегу Волги. Главная улица города называлась Немецкой (это название сохранилось даже во время Первой мировой войны). Эта улица вся была занята немецкими магазинами, необыкновенно чинными и церемонными. Да и другие улицы тоже — Московская, Никольская. Каким притягательным мне и, особенно, моему брату был чудный магазин скобяных изделий, владельцем которого (чья фамилия была обозначена на вывеске) был немец Онезорге («без заботы» — какая фамилия!) — подлинный волшебный мир, где в бесчисленных аккуратных ящичках лежали всевозможные гвозди, шурупы, гайки, инструменты!

Но и французский дух выступал в Саратове повсеместно, и не только в плане города, рожденном Веком Просвещения, и не только в ряде прекрасных зданий, но прежде всего просто в том, что в Саратове с давних пор жило много французов. Я лишь позднее узнал, что в 1812–1814 годах именно в Саратов больше всего ссылали пленных французских офицеров и солдат. И многие из них не стали возвращаться на свою родину. Впрочем, ведь и в Вологде в 1821 году, по свидетельству Гоголя в «Мертвых душах», обитал участник великолепного галопада на балу у губернатора — француз Куку! И на именины Татьяны Лариной в том же 1821 году приехал местный француз — мосье Трике и читал ей приспособленный к случаю французский мадригал. Когда ко мне и брату стала приходить учительница- француженка Луиза Христофоровна Берисваль — я воспринимал как вполне естественное то, что хоть она и была родом из французской Швейцарии, но жила в Саратове давным — давно. В Саратове жило много татар (и у них была мечеть), жило много евреев (и у них была синагога) и т. д.

Когда я поступил в среднюю школу, моими ближайшими товарищами были мальчики самых разных национальностей — один литовец, другой — русский, третий — поляк, четвертый — грек…

О жизни моих отца и матери я хочу рассказать целиком, не соединяя с рассказом о своей собственной жизни. Они оба заслуживают полного и подробного рассказа больше, чем я сам. Если бы у меня был талант кинорежиссера, я поставил бы два фильма — один очень нежный, очень ласковый о своей матери, другой об отце — сложный, иногда причудливый, даже резкий и угловатый, но во всяком случае не лирический, а драматический. Но кинорежиссером я не сделался, а к тому же упустил возможность осуществить свое желание с помощью моих добрых знакомых — Эйзенштейна, С. А.Герасимова, Юткевича, Кулиджанова, Швейцера… Сейчас уже поздно сожалеть об этом