Письма из Ленинграда (без купюр)
Письма из Ленинграда (без купюр)
23 октября 1932 г.
Наташенька, милая, пишу, сидя в столовой Дома ученых, где уже сегодня буду ночевать. Но пиши пока на Наташин[8] адрес, п. ч. не знаю, как писать сюда. Вчера очень эффектно погрузились на поезд — «стрелу» — за две минуты до отхода получили билеты и на ходу влетели в первые попавшиеся вагоны — мы с Добычиной отдельно, Алексеева и ящики отдельно. Но ехать было очень приятно — в международном вагоне со всякими фокусами до радио включительно. В Русском музее столпотворение и ничего еще не готово — ни помещение, ни материал (даже жюри только сегодня в первый раз). Поэтому отправился в Эрмитаж и очень долго говорил с Наташей, а потом ходил с Миллером по его XIX веку — с большим удовольствием, потому что почти все картины, кроме московских, видел впервые, и экспозиция хорошая — местами великолепная.
Но это уже было перед темнотой, так что больше ничего не видал. Сейчас пойду в Русский музей, оттуда к Мите и с ним вместе, ежели будет дома, к Наташе, — работа начнется с завтрашнего утра. В Доме ученых — в той же комнате, что и в прошлый раз. Хотя тут очень интересно, и люди интересные (с Луниным познакомился сегодня и с Нерадовским), и чудесные рисунки Лебедева видел, и с Наташей так было приятно увидеться — у меня ужасная тоска, как я буду тут без тебя и без Машукушки. Я так жду письма, пожалуйста, пиши каждый день и все слова новые, и все подробно с утра до вечера, что ты и Машукушка делаете. Мне очень плохо без вас и очень грустно. Целую тысячу миллионов раз обеих и еще столько же. А.
24 октября 1932 г.
Наташенька, милая! До сих пор от тебя письма нет, и я очень беспокоюсь. Сейчас заходил к Наташе в Эрмитаж, но она еще твоего письма не получала. Мне без тебя и Машеньки очень плохо. У меня все дома осталось, я тут очень одинокий, и мне очень грустно. Какая у тебя температура? Ходила ли в музей? Получила ли какие?нибудь деньги? Напиши мне все новые слова Машукушкины. Я сегодня переселяюсь к Мите — там лучше. Только обедать буду в Доме ученых. Вчера я у Мити был, он очень хорошо живет. И минут 15 ходьбы до Наташи — вчера вместе с ним у нее были. Видел все семейство в полном составе, очень они все хорошие, особенно Александр Гаврилович. Митька там год не был!
В Русском музее сегодня все утро разбирал свои ящики. Картины еще не приехали. Очень мне нравится Пунин. Вчера познакомился с Пахомовым и Лебедевым и с последним имел длинный и очень приятный разговор. Оказался не только чудесным художником, но и очень привлекательным человеком. Пойду к нему домой. Пойду и к Пахомову — это очень близкий к Лебедеву художник. А сегодня познакомился с очаровательнейшим существом — Костенко — это гравер и сотрудник Русского музея, и — самое главное — с Остроумовой — Лебедевой. Сделал вывод, что все настоящие художники — и люди тоже настоящие. К ней поеду и к Костенко тоже — приглашают. Всей этой стороной путешествия очень доволен — это не Кравченки и не Шиллинговские! Остроумова также, должно быть, обращается с людьми, как Фаворский, очень милая и приветливая. По городу еще не ходил — ничего не видал. Сегодня уже отдал много гравюр в окантовку, и когда все отдам — послезавтра, примерно, — я думаю, что один — два дня у меня будут довольно свободные. Пойду в Эрмитаж и наверх в Русский музей и к художникам. Кроме этих, еще должен видеть Тырсу, Будогоского, Мочалова, Хижинского.
Мне тут очень плохо, все это ничего не стоит, потому что ты и Машенька далеко. Наташушка милая, милая, пиши каждый день обо всем подробно. Целую тебя и Машукушку тысячу миллионов раз. А.
26 октября 1932 г.
Наташушка, милая, сегодня получил первое письмо и так обрадовался. А то я совсем уже за три дня истосковался. Мне очень трудно тут без тебя и Машукушки. Тут много интересного, но мне очень тоскливо. Работа пока очень скучная. Вчера целый день разбирал картины, приехавшие накануне, потому что некому — никто из Москвы не едет, и очень устал, так что вечером не мог даже написать письмо. Но сегодня уже снова вожусь со своими рисунками и гравюрами. Начал писать тебе длинное письмо, сегодня дома кончу. Я живу у Сокровища [прозвище брата Мити] — это далеко, но зато что?то вроде «дома».
Третьего дня весь вечер просидел у Остроумовой — Лебедевой и разговаривал с Е. С. Кругликовой, которую там встретил, о тебе, о Машеньке, о Михаиле Осиповиче, о Вячеславе Иванове и т. д. Сегодня вдруг встретил в столовой А. В. Шевченко и ужасно был рад — он такой милый и чудесный и «домашний», а все здесь все?таки чужие, даже когда приятные. Он тут будет долго, и я очень рад этому. Выставка пока еще совсем в первобытном хаосе, и уйма неинтересных дел вроде отбора для наклейки и окантовки, каталога и пр. 28–го приедут из Москвы целой оравой человек 30, так что совсем, наверное, нельзя будет работать. Ничего больше не видел, кроме рисунков Тырсы и Конашевича, прекрасных. В голове сумбур от чрезмерного обилия новых впечатлений. Голова болит. Но я теперь и высыпаюсь, и сыт — обед в столовой ЛДУ — 2 р. Вполне хороший, и дома еда еще не кончилась (лежит в холоде за окном). Наташушка, милая, любимая, родная! Я так крепко целую тебя и Машукушку! Поклон Марии Борисовне. А.
27 октября 1932 г.
Наташенька, милая, сегодня получил второе письмо — заходил к Наташе в Эрмитаж и после обеда к ней ездил за ним. Вчера написал длинное письмо, но порвал, потому что было уж очень грустное. Мне тут нехорошо. Мне очень трудно без тебя и Машукушки. Я все время о вас думаю и вспоминаю. У меня тут очень «прыгающее» настроение — то уныние, то сравнительно хорошее. Когда я держу власть над потоком самых разнородных впечатлений и выбираю тотчас же — тогда ничего. С Шевченко виделся сегодня два раза — пришел ко мне в музей и обедали в ЛДУ вместе — это мое. Наташу и Лазарева видел в Эрмитаже, куда пришел на минуту к 4–м часам — это очень хорошо, В. Н. так было приятно видеть (завтра пойду вечером к Наташе, где он тоже будет). И другие такие же вещи хорошо. А когда лезет всякая скука и Ленинград чужой — точно пытаешься разговаривать с иностранцами — тогда плохо.
Каждый день так набит, что всего изобилие. У Мити я только утром и вот как сейчас — после 11–ти. Пьем чай — с Елизаветой Павловной (женой «дядюшки» Николая Николаевича). До сих пор еще не видел ни разу собственную двоюродную сестру и ее мужа — они уходят раньше меня и ложатся спать до моего прихода. Больше в квартире никого нет, верхний этаж нового большого дома. В музее сутолока, но такая тихая и размеренная по сравнению с Москвой, что ее почти не заметно. Вожусь с гравюрами и рисунками — разбираю, даю в окантовку, сегодня — вместе с милейшим заведующим Гравюрным кабинетом П. Е. Корниловым — занимался наклейкой не монтированных гравюр — резал и подбирал картон и пр. До развески еще не дошло. Завтра приедет целая толпа из Москвы (30 человек) — только мешать будут. Имею дело в музее с Луниным (заместитель директора), Добычиной, Нерадовским и еще несколькими людьми — приятными и культурными очень (по — ленинградски), так что все это в полной исправности. Уныние и скука — оттого, что я очень одинокий.
Третьего дня — нет, уже четвертого дня — 24–го был у Остроумовой — Лебедевой. Это очень милая и приветливая — но вполне настоящая «дама с собачками» — их две штуки, китайские, мохнатые, без носов, с вылупленными глазами, как у рыб, на коротеньких лапках. А сама — маленькая, с круглым лицом, стрижеными седыми волосами, в пенсне. Смотрит как?то боком — очень приветливая. Ее муж — академик. Какая?то химическая знаменитость. И потому дом, как, должно быть, у Певзнера [модный в те годы врач — гомеопат, лечивший А. Б. Гольденвейзера] — ужасная «буржумазея». Но по стенам — тончайшие акварели Бенуа, Сомова и собственные ее такие же, и разговоры про тех же людей «Мира искусства». Революции точно не было, такое там ощущение. Но хоть все это до нелепости чуждое — художница большая, хоть и прошедшей уже культуры. Мне это посещение скорее неприятно — я не знаю, как держать себя с живой археологией, все?таки всему свое время. Потому же и разговоры с Кругликовой — о Волошине, о Вяч. Иванове в Париже, о художественных событиях времен 1910–1914 годов — мне же не 60 лет, или они уж больно «стоячие» люди, — мне что?то не по себе там было. Хотя Кругликова восхищается Фаворским, а Остроумова пришла в восторг от монотипий Шевченко, которые я ей вчера показывал в музее.
Это путешествие и другие впечатления такого же типа повергли меня в тоску. И третьего дня плохие дни были. К тому же устал тогда зверски от этих картин, да Алексеева, что со мной приехала, ничего в искусстве не знает, почему она тут — не знаю, и потому я должен был целый день, часов десять, заниматься определениями, кто ОСТ, а кто АХР, и атрибуциями картин, на которых никаких надписей и подписей!
Из всех здешних художников мне всего ближе по «системе взглядов» Лебедев (да покуда только он один — не считая Шевченко, разумеется), я с ним каждый день говорю, хожу по залам и картинам, и ему нравится то же примерно, что мне — Штеренберг, Фаворский, Гончаров, Альтман, Шевченко и т. д. Сам он очень занятный и художник первосортный и как рисовальщик и плакатист, и как живописец (это самая для меня интересная новость тут). Сегодня — два знакомства новых. Одно — чудное (второй уже раз здесь!), с разговором о Михаиле Осиповиче — с Малевичем (представил меня Шевченко). Говорил с ним два раза — он очень ко мне сразу отнесся ласково и второй раз уже доказывал преимущество и логику беспредметности в живописи. Страшно занятно — хотя я все это знаю давно — буду говорить с ним еще. О Михаиле Осиповиче он говорил с таким благоговением! Второе знакомство — исключительно приятное, потому что исключительно милый человек, — с Митрохиным. Разговор пока — 10 минут, но будет еще. Мария Зосимовна меня предупредила, что Костенко и Митрохин — самые милые люди в Ленинграде (хотя оба как художники мне совершенно чужды). Вот видишь, скоро весь запас исчерпается — Тырса да (маловероятно) Петров — Водкин остались. Совсем по — другому вдруг начинает говорить искусство, когда видишь, кто его делает. Малевич — пожилой, невысокий и немного полный, с бритым обрюзгшим лицом, в круглых очках и глубоко нахлобученной шляпе — простой и, видимо, добродушный и немного (а может быть, и не очень немного) сумасшедший. Митрохин — я покажу тебе замечательный портрет в Москве (сделанный Верейским), по которому я его узнал мгновенно. Лебедев — лет под сорок — но выглядящий молодым, в кожаной куртке и шапке с большим козырьком, под курткой — коричневая бархатная кофта какая?то, под шапкой — небольшая лысина, очень живое, приветливое и умное лицо. Присмотрюсь — опишу подробней.
В Эрмитаже больше ничего не видел (и в Русском музее только сегодня первый раз пробежал по залам в поисках за Александром Васильевичем Шевченко, который пришел в музей раньше меня). Но все время вспоминаю Миллеровскую экспозицию, страшно для меня интересную, и повторяю ее наизусть (хотя видел мельком, собственно), чтобы подумать. Две непредвиденные вещи: во — первых, совсем не то произвело впечатление, чему полагалось. Делакруа — пустое место (во впечатлении, конечно!), то же с Руссо, но зато на редкость увлекателен Прюдон! Замечательный романтик Мишель, но все затмевающе великолепен Домье — здесь целая комната его цветных литографий — и какие у него краски! Множество самых лучших его листов, и один лучше другого — и всех родов и серий. Когда выставка откроется с божьей помощью — пойду в Эрмитаж на целый день специально для него, чтобы запомнить все до последней точки. Очень интересны всяческие академики (для ума, конечно!) — очень хороши фокусы с передвижными щитами, где за Клодом Моне вдруг открываются самые чудовищные по пошлости «произведения». Но тут я пришел к плохому выводу, о котором и сказал Миллеру, — музейная добросовестность дала верное зеркало XIX веку — но все самое лучшее и великое в этом веке потонуло в самом насыщенном, самом монументальном мещанском самоутверждении — он здесь не пропадает, позади Дега и Сезанна, а торжествует. Я ему сказал (Миллеру), что, по — моему, мы делаем ужасную ошибку — зная, какое искусство великое и революционное, и ставя все?таки его в ряд со всем мусором, накопившемся за человеческую историю. А невинные зрители уже восхищаются ужасной мраморной герцогиней какого?то неведомого идиота — со всеми кружевами, бантами, пуговицами и пр., какие только возможно было сделать с такой «меланхолией» на лице, что коровы на стенку могут бросаться.
Все это только мне ни на что не нужно без тебя, Наташенька. И без Машеньки. Мне очень тут без вас тоскливо и хочется уехать скорее назад. Теперь у меня каждый день имеет центр — когда распечатываю письмо. Наташушка милая и Машенька милая! Если бы можно было спрятать тебя и Машукушку где?то тут под шубой и рубашкой, чтобы все время тут были. Мне так приятно читать все, что написано в твоем письме, даже про Марию Зармариевну — только бы ты писала. Я очень рад, что все?таки кончилось это перемещение завязшее — ты не обращай внимания на тупых дур и их разговоры. И потом мне, наконец, приятно за Веру Дмитриевну — мне и поэтому хотелось, чтоб так вышло. Наташенька, милая, любимая, милая, милая, милая! Целую тебя и Машеньку без числа, не знаю сколько раз. Очень жду писем.
Поклон Марии Борисовне. Наташушка милая! А.
30 октября 1932 г.
Наташушка, милая, вчера пришел так поздно и так устал, что не мог даже написать. Сегодня писем нет, вчера была только открытка, и мне очень тоскливо и беспокойно. Я все думаю о тебе и Машеньке, все вспоминаю, что она говорит, и как спит, и как бегает. У меня все время тут точно проходное, не задержать, видимо, потому что тебя и Машукушки нет. Ты же пиши каждый день хоть одну строчку, что жива — здорова.
Я уже совсем завертелся и даже по музею бегом ношусь — так до отказа некогда. Вчера день был неинтересный — приехали еще из Москвы П. Кузнецов, Лабас и др. и вместе с ленинградцами все таскались по всей выставки и окончательно отбирали, хотя отбросили очень мало — главным образом из мириадов ахровских пейзажей. Целый день с ними и пробыл. Только и интересного, что говорил и картины смотрел с Лебедевым, да Жанна Каганская приехала очень добрая, да Виктора Никитича на минутку видел в Доме ученых — он тут будет до 5–го, так что еще его увижу. Шевченко вчера уехал. Сегодня — то же самое, сумасшедший дом почти. Переделали план выставки (немного передвинули, но таскания картин — уйма, всё переселяется) шумели и — по правде, только мешали работать. Мечтаем, когда уберутся. Останутся только те, кто будет работать — Лабас, Богородский и еще кто?то. Как будет с гравюрой и рисунком, то есть где что будет — пока все еще не отстоялось. Зато сегодня уже разложили один зал — большой зал первой группы, с верхним светом — очень высокий и просторный — на одной стене Кузнецов, напротив — Петров — Водкин, прямо против входа — Шевченко, на входной стене — Сарьян. Получилось такое великолепие, что если даже больше ни одного такого зала не будет — выставка уже мирового значения.
Я страшно радуюсь за Александра Васильевича — он получает всеобщие и безоговорочные восхищения и признание, и «подан» он блестяще — по моей «вине», так как отстоял его от передачи в общество Кончаловского и т. п. (от многократных попыток!) и подсунул на это место между Кузнецовым и Петровым — Водкиным. Очень этому рад.
Из шести «коронных номеров» выставки четыре уже вышли хорошо — Шевченко, Кузнецов, Петров — Водкин, Лебедев. Теперь забота о Фаворском и Штеренберге — а остальное приложится.
Из новых знакомств — все больше нравится Лебедев. Тырса пока ничего особенного не проявил — не могу сказать, что он собою представляет. А потом еше мне очень нравится Лабас (с которым познакомился еще в Моекве) — думаю, что это прочно, п. ч. это друг Барто и Шевченко. Сегодня с ним много имел рассуждений. Еще очень нравится Пунин — это человек весьма необычный. Посылаю тебе две фотографии, где имеется нечто вроде моей физиономии — хотя и очень плохие. Интересного в них — Пунин и Нерадовский во втором ряду по сторонам моей персоны, и Добычина рядом с Вольтером (который, кстати сказать, ужасающий дурак и тупица). На другой фотографии имеется Нерадовский и Малевич (справа от меня — в фетровой шляпе) — очень интересный человек.
С завтрашнего дня даже обедать и ужинать буду в музее. Работы впереди — просто ужас. Все?таки предпочитаю маленькие выставки. Между прочим — очень мне хочется устроить три выставки в нашем музее в будущем году — Фаворского (которая уже есть в плане), Шевченко (который мечтает об этом) и Лебедева (которому эта идея чрезвычайно понравилась). Постараюсь это устроить. Устал очень — буду спать ложится.
До чего хороша сейчас Нева и Петропавловская крепость — дни эти спокойные, немного серые, но солнечные, и часа в четыре, когда идешь в Дом ученых на Дворцовую набережную — крепость и золотой шпиль вдруг возникают за одним поворотом над серо — стальной полосой воды. Биржа темно — серая с белым — очень хороша. Сегодня первый раз прошел в музей другой дорогой — через Зимнюю канавку, Дворцовую площадь и Невский. Зимний дворец — оранжевый с белыми колоннами и черными статуями и другими деталями — превосходно. Арка Штаба тоже вновь покрашена и Ламотов павильон Эрмитажа, и площадь, чистая и убранная, — все это очень хорошо. Наверху в Русском музее так еще и не был.
Спроси, если ты ходишь в музей, продавца книг в киоске, достал ли он «Переписку Спинозы» — я просил давно, и если она стоит 3 рубля — купи, пожалуйста!
1 ноября 1932 г.
Наташенька, милая, вчера пришел во втором часу и нашел письмо (от 27–го) и открытку (от 28–го), но писать уже не мог. Пишу сейчас утром перед музеем. Какая Машу- рушка милая! «Папа бедный» — правда, что бедный, п. ч. очень без тебя и без нее тоскую. Мне так без тебя и без нее трудно, что не радует и работа, очень интересная; очень одиноко. Мне очень нравится «нога зацепилась» и «папа бедный такой» — откуда она взяла? Мне так хочется скорее вернуться, что, думаю, я не задержусь после открытия выставки больше чем на два дня, только чтобы кончить гравюрные дела и посмотреть Домье и «романтиков». Я все время тебя и Машеньку вспоминаю и думаю. Мне очень плохо без тебя и без нее, Наташенька! От выставки половина для меня пропадает оттого, что ты не видишь то же, что я. Скажи Машурушке, что я ее целую, и объясни как- нибудь, почему я отсутствую — а то я просто не представляю, как она сама это объясняет!
У меня все то же — вчера, да и все время сплошная работа, из музея не уходил. Так как я все уже приготовил для монтировки и окантовки и отдал в мастерскую, то вчера уже весь день занимался размещением, обдумыванием и раскладкой, причем волей — неволей приходится каждую минуту возиться и с картинами — «компоновать» стены, перетаскивать и пр., потому что графика не в отдельном помещении, а вместе с живописью. Вчера очень хорошо вышла комната Лебедева (он сам ее устраивает, только советов спрашивает), потом нарядно вышел Истомин, хорошо как будто получается зал Гончарова и Лабаса. Дальше я не заглядываю уж — нет никакой минуты на это. Но потом буду устраивать там ахровского и омховского типа графику. В том же конце, где Лебедев, Кузнецов и пр., хорошо должна выйти комната Купреянова — Бруни — Фонвизина, в витринах этой комнаты будет Павлинов, а Фаворский — рядом в отдельной маленькой комнатке, где будет во весь пол ковер, цветы и т. д. весьма торжественно. До чего же хороша лебедевская живопись и рисунки! Посмотрел еще, повнимательней, картины и рисунки Лабаса и Гончарова, которые мне не все, но очень нравятся. И сам Лабас тоже. Думаю, что Лебедев и Лабас останутся более прочно, чем другие здешние знакомства. Вчера приехали Купреянов и Истомин, так что постоянно работать тут будет довольно много народу — кроме нас с Жанной и Русского музея — П. Кузнецов, Богородский, Лабас, С. Герасимов, Лебедев, Перельман, Грабарь, Тырса, Истомин, Мидлер. (Купреянов, кажется, уедет скоро.) Поэтому очень много занятного не только от выставки, но и от разговоров на ней. Вчера имел такие занятные разговоры с Лабасом и с Кузнецовым, и т. д. — все это в очень большом изобилии, очень интересно, но и очень утомительно. Я очень устаю и ничего не могу поделать, но очень доволен был бы, если бы это было в Москве. Мне очень плохо без тебя и Машеньки!
Сейчас должен уходить. Наташу эти дни не видел, но сегодня постараюсь уйти вечером часов в 10 и пойду к ней. Очень мне нравится ее муж, и весь дом у них такой хороший. Наташа мне очень близкий человек — я ей могу говорить все, что думаю и что мне близко. Она хотела тебе еще написать (после того письма, что при мне писала). Про музей противно думать (про наш — такой контраст с Русским музеем!) и если б ты могла не обращать очень внимания на всю эту тину или хоть помнить все время, что центр жизни вовсе не там, а за тысячу верст около Машурушки. Наташушка милая! Меня очень беспокоит, что нет денег еще — позвони этому Янеку, телефон у тебя ведь есть. Маме напишу сегодня в музее. Целую тебя и Машурушку тысячу миллионов раз и еще столько же. А. Поклон М. Б.
2 ноября 1932 г.
Наташушка, милая, сегодня пишу вечером. Оба дня совсем бешеные — третьего дня приехал H. H.Купреянов, и мы с ним работаем до головокружения, до полного одурения. Вчера было заседание всех участвующих в устройстве выставки — совсем военного вида: назначены ответственные за каждый раздел, их помощники, и темпы — самые дикие. Но нужно успеть все сделать к вечеру 8/XI. Я и H. H. отвечаем за графику, пополам — то есть по количеству это означает треть выставки. Это очень тяжкая «нагрузка». За день так много всего, что вчерашнее утро кажется прошедшим уж дня три назад. Обедаю в музее — 4 р. Обед из 2–х мясных блюд (иначе не выдержать такой работы), ухожу в 11 часов, как все. Хотя вчера ушел на полчаса раньше и пошел на минутку к Наташе. Что делал вчера и сегодня — уже не помню, такая масса всякой всячины. Пришлось два дня буквально «грызться» за помещение для гравюры и рисунка (в том числе ленинградского), которое до вчерашнего заседания было совершенно неопределенно, а в течение этих двух суток подвергалось непрерывным нападениям. Раза три уже ссорился (с криком и шумом!) с Луниным (и тотчас же мирился, конечно, потому что ссориться некогда вовсе и человек он очень хороший, только истерик порядочный), а сегодня около 2–х часов мы с Купреяновым заявили президиуму выставочной комиссии, что уезжаем в Москву немедленно и отвечать за экспозицию не в состоянии. Покуда все утряслось, но завтра опять, верно, будет то же в новом каком?либо виде — все друг на друга «покушаются»!
Смешно, что в то же время совершенно не обращаешь внимания на все это дергание и сумасшедший дом, каковым сейчас является художественный отдел Русского музея, — потому что все прекрасно понимают, что выставку надо сделать первоклассно, и гонят все сильнее эту гонку. Работают вовсю и художники — жалующиеся на непривычные темпы и нервничающие. Лебедев, Тырса — устраивают главным образом собственные залы, но Богородский, Лабас, Герасимов, Истомин работают так же, как мы с H. H. Добычиной, Нерадовским. Еще Мидлер и Пунин, Кузнецов, Грабарь, Перельман мечутся по всей выставке. Жанна и Алексеева сидят на каталоге — я сегодня полдня сидел тоже, пока не кончил. Малевич устраивает свои архитектурные сооружения в отдельной комнате. Хотя я устаю ужасно, так что, наверное, будет переутомление — очень весело работать и редкостно увлекательно. Свел дружбу с Лабасом — в Москве пойду к нему, приглашал и буду делать так и дальше. Очень мне нравится Лебедев и, разумеется, Купреянов. Да тут и вообще все прониклись друг к другу «нежностью» — очень объединяюще действует эта работа. Нарядно и хорошо выходит. У Фаворского будет отдельная маленькая комната, в соседней — Павлинов, Купреянов, Бруни и Фонвизин (рисунки которого — сплошное радужное сверкание), и еще некоторые лучшие ученики Фаворского. У Гончарова и Лабаса выходит великолепный зал. Надо сказать, что после того, как я узнал самого Лабаса — мне все больше нравятся его работы — которые нравились мне очень и раньше, но частично. А теперь я знаю, что в них общее и самое существенное, главное. У Гончарова очень хороши портреты Гаузнера, Катаямы и жены (белое на желтом). У Лабаса еще прекрасные акварели. Очень нравятся мне пейзажи П. Кузнецова (их не было на той выставке), и сам он очень занятный. Царь и бог на этой выставке — Лебедев (по единодушному признанию всех, кто тут есть). Я устрою ему выставку в Москве, обязательно. Из художников совсем другого порядка — очень привлекательны С. Герасимов и Чернышев — и, отчасти, Истомин. (Герасимов и Истомин — также и лично.) Но с Истоминым?то я давно знаком — он живет в одной квартире с Фаворским. Чернышев пишет исключительно детей — до 15 лет, не дальше! Герасимов — суровый и скупой реалист, очень мало «эффектный». Но это все же чужое, дополнение на день к Лебедеву — Фаворскому — Штеренбергу — Лабасу (и т. д.). Сегодня в музей приходила (специально ко мне!) Елизавета Сергеевна Кругликова и звала непременно прийти к ней, в первую очередь. Она страшно (то есть очень!) милая и добрая, и я пойду к ней с удовольствием. А Тырса и Остроумова (которая тоже несколько раз приходила сюда) — видимо, только «наружно» милые, а по существу совсем мне чужие. Очень уж тут много нового народу!
Вчера выпал снег, и Ленинград прекрасен. Если бы не трамвай, по сравнению с которым московский — чудо совершенства, — это был бы самый лучший город. Эти дни сухо, ни тумана, ни слякоти нет, но очень холодно — я ни минуты не жалел, что взял шубу. Хожу сейчас в старых калошах дядюшки H. H. (его ведь здесь нет — он в Алма-Ате). Елизавета Павловна очень добрая и очень трогательно обо мне заботится — хотя я стараюсь изо всех сил ничем не затруднить и в этом успеваю вполне, п. ч. прихожу в 12, когда все уже спят (у меня есть ключ). Митьку вижу, по той же причине, очень мало. Никуда, кроме Наташи (которая велела написать, что получила твое письмо), не ходил, наверху в Русском музее не был (только мечтаю), да и по городу не хожу ни минуты — только раз трамвай прочно встал, и я прошел немного по Литейному и тут же, не удержавшись, купил в «Международной книге» 2–й том «Дон Кихота» — ты уж прости! Но я решил, что мое кормление так дешево в общем обходилось (31 рубль за 10 дней при еде в столовых!), что можно растратить на книжку.
Вспоминал, как ты мне подарила 1–й том — мне так хорошо было это вспомнить! Наташенька милая, я так скучаю без тебя и без Машеньки — хорошо еще, что время идет так незаметно быстро. Машурушка милая — какая она хорошая! Мне так понравился отпечаток ручки милой и «капелька мирмилада» и «на работе в Игаде»! Милая Машурушка. Я рад, что ты хворать кончила — ты уж только будь осторожной и не простужайся — сейчас не может быть тепло, как ты пишешь, все время какой?то пронизывающий холод. Маме я напишу сейчас. Юр. Влад.[9] тоже — я злюсь на всех них, что они не могут написать, что им нужно, — ничего удивительного, что найти не могут ничего, когда я все с собою увез.
Напиши, что ты придумала нового в немецком путеводителе. Я ведь все?таки мечтаю пойти в Эрмитаж — я проверю на здешних немцах — В. Н. хвалил только нидерландско — немецкую экспозицию. Напиши еще, как подвигается книга Як. Захар, (театральная).
Знаешь, мне до вчерашнего вечера хватило того, что я привез с собою, даже хлеб жил в полной исправности до 30–го числа! Сегодня купил (на вечер) в Русском музее три чудных булочки — ячменные или еще не знаю из чего, вкусные — так что вечером был с едой. Но купить что?либо существенней невозможно, да и совершенно некогда, а просить Елизавету Павловну я не хочу. Все?таки — трата!
Наташенька милая, милая, любимая! Поцелуй от меня Машукушку тысячу раз и объясни, что это я целую. Поклон Марии Борисовне. А.
Я очень без тебя и без Машеньки скучаю, Наташушка милая, у меня вдруг такая тоска поднимается!
5 ноября 1932 г.
Наташенька, милая, два дня не писал, потому что возвращался домой в 1 час ночи и совсем валился с ног. Третьего дня, вернувшись, нашел два твоих письма, сегодня пришла еще открытка. Ты прости меня, что не писал. Я очень устал. Дерганье и сутолока так обильно каждый день отпускаются, что я стал как?то тупо относиться ко всему этому, но и плохо воспринимаю то, что сам делаю. Откроется 10–го, а сделать нужно еще уйму. H. H. работает не покладая рук, и его больше слушаются, конечно, так что мне страшно приятно, что он тут. Он очень хороший, хотя странный немного человек. Лабас и Герасимов уехали и другие еще, так что сейчас работают кроме нас главным образом Русский музей, Богородский и Истомин, и еще Тырса, который, впрочем, как и Лебедев и Малевич, устраивает свою комнату. Новых — приехал вчера Дейнека, которого я не знал раньше. Добродушный человек, похожий скорее на чемпиона футбола, чем на художника. Работать трудно — все измотались, раздражаются друг на дружку, спорят и т. д. — это очень мешает. Но такую махину поднять — все?таки только по нашим темпам и масштабам возможно. Фаворского комната вышла прекрасная, все толпой ходят. Очень эффектен Фонвизин — все с удивлением бегут спрашивать: «Кто это? Кто это?» Живопись уже вся повешена почти сплошь, а с графикой ужасно задерживают стекольщики и окантовщики. Мои собственные впечатления понемногу утрясаются, а то был такой поток нового за этот месяц, что не выдержал бы и мамонт. Многое от неожиданности нравится, но остается в результате все?таки очень определенный отбор «первого сорта» (для меня). Из того, что есть на выставке, мне нравится: Фаворский на первом месте, теперь уж со всеми серьезнейшими основаниями, сравнивать с ним некого. Я очень рад, что могу это теперь говорить с полнейшей уверенностью. (Нравится?то, конечно, все, что есть на выставке, потому что мой же отбор — его только две поправки, с которыми я согласился.)
Шевченко — почти сплошь, особенно те вещи, что мы у него последний раз (когда ты была) видели — «Прохожая», «Женщина с кувшином», потом «Прачка курдинка», «Море», «Батум», «Натюрморт с дыней» и т. д. и все (мой отбор) монотипии: «Две головы», «Пейзаж с домом», «Натюрморт с грушей». Чудесный художник! Мне очень жалко, что нет тут его маленьких акварелей, что мы с тобой видели.
Гончаров — «Портрет жены в белом», «Портрет Гаузнера», «Сен Катаяма», пожалуй, «Портрет брата». Если прибавят «Пудовкина» — очень хорошо выходит. Плюс еще гравюры и рисунки.
Штеренберг — его самые знаменитые (и самые лучшие) «Селедка», «Простокваша», потом зеленый пейзаж из Третьяковки, большой «Старик» на голубом фоне и даже отчасти «Агитатор» (не совсем хорошая вещь) и многие гравюры (тоже мною большей частью отобранные — он добавил две или три).
Я тебе пишу все эти названия, потому что, может быть, ты успеешь приехать в Ленинград, пока еще выставка тут будет. Сегодня Виктор Никитич пришел перед отъездом на выставку и просил ему показать — мы минут сорок ходили (я был рад передышке!) — так он сказал, что устроит тебе командировку обязательно (и Вере Николаевне). Он пришел в восхищение от Шевченки — заявил, что он лучше всего и, кроме него, счел «великим художником» Фаворского (как и раньше всегда), и еще, к моему великому удовольствию, третьим ему понравился Гончаров — особенно «Гаузнер», — это все лишний раз мне доказало, что у меня вкус и выбор хорошие. Потом: Лебедев — некоторые натюрморты, рисунки и особенно книжные — «Слоненок», «Охота» и др. Очень изысканный и в то же время очень простой и свежий — прекрасный художник. В. Н. остался равнодушен — но в комнате было очень темно, и пропали почти краски.
Лабас — акварели, «Пригородный пейзаж с поездом» (ты его видела) и отчасти некоторые другие картины. Но в целом больше не нравится, чем нравится, хотя художник очень интересный. Сам — очень мне нравится.
Дейнека — «Оборона Петрограда» и «Безработные». Это большие плакаты, а не живопись, как и его замечательная «Интервенция», но на то он и лучший плакатист во всей советской графике. Но большая часть его картин — очень плохие, да и у этих очень большие недостатки (но все же хорошие.) Мне в них чего?то не хватает. А может быть, тут я путаю.
Павлинов — его ты знаешь. Он тут — на почетном месте.
Истомин — коричневая «Девочка», «Читающая девушка». И кое?что еще частично.
Сергей Герасимов — очень хороший художник. Я его буду разглядывать очень подробно — покуда что особенно нравятся его пейзажи.
Чернышев — очень привлекательный художник, хоть и с большими недостатками и срывами. Мне нравятся «Девочка» из Русского музея и «Полоскание белья» из Третьяковки, и рисунки.
Эти два последние — висят в последнем ахровском зале, потому что недавно вошли в АХР (в неразберихе последних годов), Истомин, который вешал эти залы (и который также с ними вместе — с Чернышевым и Герасимовым — вошел в АХР), объясняет это так: «Если по Перельману, это — развитие ахровского движения, от Кацмана до Герасимова; или как на ярмарке Африканский крокодил — от носа до хвоста три аршина, от хвоста до головы три аршина — итого шесть аршин!» Исчерпывающая характеристика положения!
Малевич — супрематические вещи (беспредметные, из мелких прямоугольников и пр.) — очень красивые. Его «архитектоны» я еще что?то не разглядел и не усвоил. Он очень занятный сам.
Потом (покуда что) разные отдельные вещи — моих граверов (Пикова и др., также Нивинского), П. Кузнецова («Сбор хлопка» из Третьяковской галереи), Бруни, Купреянова (который, в конце концов, нравится мне больше как человек, а не художник), Фонвизина, Митурича (литографии), А. Козлова (акварели), Загоскина (рисунки — это очень интересный ленинградец), скульптуры — Зеленского и Эллонена (это очень хороший ленинградский художник — с ним самим познакомился уже давно). Больше, как будто, ничего не высмотрел пока что, да и из этого (особенно из последнего всего) «разного» многое повычеркиваю. Барто тут, по — моему хуже, чем на самом деле — он плохо выбрал. Тырса меня что?то не трогает. Новое знакомство — Рудаков (очень занятный художник — рисовальщик — к нему нужно присмотреться), Воинов, а потом уже давно разные Лентулов и Осмеркин и пр. малоприятная публика.
Прости, что я так расписался — мне очень хотелось немного вырваться из этой все же одуряющей работы и немножко подумать. А мне еще предстоит идти к десяти или двенадцати граверам — сам не рад. Так что я приеду, должно быть, 15–го, потому что мне очень хочется хоть раза три просидеть в Эрмитаже (да еще В. Н. сказал, что Миллер мечтает меня еще раз увидеть, — желает, должно быть, меняться картинами). Завтра пойду заводить счет в сберкассе. Маме написал, а в музей так и не успел — ведь у меня даже, чтобы подышать воздухом на улице, минуты нет — прямо каторжная работа. Сейчас уже скоро 3 часа — надо ложиться спать. Наташушка милая, мне так одиноко и тоскливо тут одному, я так соскучился без тебя и без Машуриньки. Я так Виктору Никитичу обрадовался нынче. Митьку ведь я почти не вижу — сейчас он давно спит — я пришел в 12, а уходит он раньше меня. Я очень рад, что ты послала посылку — дойдет ли только до праздников? А то последние дни у меня дома ничего нет — Митька и завтракает, и ужинает в своем институте. Обеды каждый день у меня мясные (в столовой музея), но однообразные и невкусные, а уходить куда?либо дальше некогда. Этой стороной я тоже сейчас недоволен.
Машенька милая — мне очень нравится «мама — никуда, никуда» и «Машенька устала» и «полу губой», и «я руками машу!». Она меня и не узнает, верно. Наташенька, милая, милая, любимая, милая Наташушка, маленькая Наташинька! Целую тебя крепко — крепко, Наташенька милая, и Машурушку тысячу миллиардов раз. Поклон Марии Борисовне. А.
В музее скажи, что у меня сумасшедшая работа, — ведь никогда такие выставки не устраивались двумя человеками, как мы тут! Ведь чуть не 1000 экспонатов графики!
7 ноября 1932 г.
Наташенька, милая, милая, любимая! Сегодня музей закрыт, и я сидел дома, очень грустный. Вчера письма от тебя не было, а сегодня Елизавета Павловна сказала, что видела письмо вчера в ящике и думала, что я его сам вынул, — должно быть, его вытащили ребята, играющие на лестнице, п. ч. он случайно оказался незапертым. Мне это было очень горько, потому что это моя единственная радость тут, я так жду письма, и очень жалко, что пропали какие?то Машенькины слова, которые теперь останутся не записанными.
У меня такая тоска сегодня, Наташушка. Я так устал, что сегодня встал в час и такой разбитый, что никакого отдыха сегодня не получилось и никакого ощущения праздника — точно этот месяц по мне непрерывно бревно катали. Должно быть, все?таки нельзя так работать. Вчера работали только до пяти — вечером музей был закрыт и столовая тоже, так что пришлось идти обедать в Европейскую гостиницу с Купреяновым и Истоминым. Там очень дорого — 16 р., но зато я в первый раз после отъезда из Москвы ел как следует — действительно «по — европейски». Гостиница и ресторан роскошные очень, так что было приятно. Потом часа два сидел у них в номере — где они вчетвером с Дейнекой и Ромовым, слушал их занятные разговоры, а потом поехал к Наташе, когда они все задрыхли. Купреянов и Истомин работают так же, как ломовые лошади. На Неве стояли военные корабли, украшенные цепью лампочек — их самих видно не было, так что получалось странное и причудливое зрелище. У Наташи лег на диван и лежал часа полтора как камень. Она такая хорошая, и вся ее семья тоже, особенно Александр Гаврилович — каждый раз так приятно у них быть. Сегодня ходил к ним обедать по настоянию Наташи. Сейчас весь вечер опять сижу дома, пойти куда?нибудь сил нет. Митька до 6 часов отсутствовал — у него был парад (у них военное обучение), сейчас читает свои американские автомобильные журналы. Решил ничего сегодня не думать и впервые буду читать — взял у Наташи «Сказки для театра» Гоцци (его «Турандот»).
Завтра и послезавтра будет самая бешеная работа — выставка открывается 10–го, а осталось еще очень много. Да еще мне навязали лекцию здешним экскурсоводам о московской графике (гравюра и рисунок), отказываться неудобно. После открытия мне останутся такие дела: составить список и акт на остающиеся здесь гравюры и рисунки, прокорректировать свою часть каталога, собрать новые гравюры и просмотреть экспозицию XIX века в Эрмитаже для доклада о ней, и еще посмотреть внимательно «романтиков» и Домье. На это уйдет дня четыре — уеду обязательно не позже 15–го. Так что последний раз пиши 13–го, т. е. чтобы письмо ушло 13–го. Посылка так еще и не пришла, а завтра почта закрыта, и до 9–го не смогу справиться о ней.
Очень хотелось бы многое тут посмотреть, но явно ничего не успею. Сейчас обдумывал, что бы хотел видеть — получилась такая уйма, что лучше ничего смотреть не буду! Русский музей (верх — весь низ ведь в запасе), Эрмитаж — галерею, Восток и пр., хотел бы попасть в Пушкинский дом, в Зоологический музей, в Музей антропологии и этнографии Академии наук, во дворцы — музеи и т. д. и т. д. Должен буду пойти к Кругликовой, Лебедеву, Тырсе обязательно и еще другие все зовут… В голове такая груда нового, что надо бы много месяцев, чтобы утряслось — и картины, и люди. Такими порциями не только слон, но и сам Господь Саваоф, думаю, воспринять не могут. Во всяком случае, — несколько новых хороших людей есть — не говоря уж о Купреянове — Лабас, Лебедев, Истомин, Герасимов — может быть, и еще кто?нибудь. Кузнецов мне не нравится — какой?то угрюмый человек, и такие «эстетные» господа, как Конашевич, — тоже. В такой сутолоке и суматохе очень во многом не успеваешь разобраться, но многое от этого особенно ярко и резко обостряется. Так, после московских заседаний жюри я совершенно влюбился в Штеренберга. Сейчас мне хочется, кончив выставку, на месяц дать всему улечься — уйду целиком в своих «романтиков». Тогда все, чему надлежит, отстоится — или вылетит вон. Мне только так хотелось бы, чтобы ты видела то же, что я, тех же людей что я — без этого и для меня от всего только половина. Я так горюю об этом пропавшем письме, Наташушка! Ведь до послезавтра ничего не буду знать о тебе и Машутушке. Что она нового сказала? Я очень соскучился без тебя и Машеньки. Наташушка милая, любимая, Наташушка моя маленькая! Наташенька милая! Я так жду письма следующего.
Передай Юрию Владимировичу, что я не имею никакой физической возможности написать подробно, что я тут делаю, потому что работаю 12–13 часов в день, — расскажи ему, что я тут делаю и что это за каторжная работа. Завтра постараюсь послать в музей номер своего счета, а сегодня мне не хочется думать ни о каких делах. Хоть один свободный день за полтора месяца! Попроси мне послать срочно и заказным письмом 63 фотографии для каталога в двух экземплярах — почему Гальперин не прислал их с Жанной? А Валю (или Иру Кузнецову, если Валя в музей не ходит) вложить в это же письмо счета и выписки из протоколов по списку, который с этим письмом посылаю. Только чтобы срочно и чтобы не напутали.
Наташушка милая, милая, и Машурушка милая, милая! Я так скучаю тут и так хочу скорее вернуться.
Целую тебя и Машеньку тысячу миллиардов раз и еще столько же. Поклон Марии Борисовне. Митька шлет поклон тебе и племяннице. А.
9 ноября 1932 г.
Наташенька, милая, сегодня опять письма не было, хотя почта работала. Уже семь дней ничего про тебя и Машеньку не знаю, — последнее письмо было от 2/XI, письмо это пришло 4/XI. Следующее потерялось, а ни 6–го, ни сегодня ничего нет. Мне так грустно, и я так беспокоюсь, Наташенька! Ведь семь дней — такое огромное время. Может быть, на почте скопилось много писем и не разобрались еще — не знаю. И посылка до сих пор не пришла, сегодня узнавал — говорят, еще не разобрались.
У меня так пусто, что и писать не о чем. Вчера работали только до четырех, потом музей был закрыт. Ходил в Дом ученых с Жанной, Купреяновым и Истоминым, после обеда вернулся в музей, где должен был быть вечер, походил немного по выставке и пошел к Кругликовой. У нее и просидел вчера до двенадцати. Очень она милая, простая и добрая, и у нее было очень приятно. Показывала мне свои силуэты, начиная с самых старых. Есть прекрасные, например Вячеслав Иванов (не тот, что в изданной книжке), Баратынский. Множество художников, писателей, музыкантов. Гравюры и монотипии у нее не очень интересные. Нарисовала мой силуэт, сказала, что покажет, когда вырежет.
Сегодня весь день работал, устал очень и вообще ужасно устал от работы, от бестолковщины и всеобщего взаимного раздражения, которые вполне естественны при такой сложной работе, но страшно утомляют, когда и без того устаешь как лошадь. Никогда больше не буду участвовать в таких обширных выставках — не стоит той энергии, которую ухлопываешь. Не знаю, успею ли что?нибудь посмотреть тут еще (да, правда, и того что уже видел очень много), а то общий итог этого моего пребывания в Ленинграде пока, пожалуй, резко отрицательный. Скажи это Юрию Владимировичу, чтобы в музее не думали, что я отправился в увеселительную прогулку. Целого впечатления от гравюры (да и от рисунка) ни у какого посетителя не будет, потому что они рассованы по разным углам и, кроме Фаворского и Остроумовой (а в рисунке еще — Лебедева, Тырсы, Бруни и Фонвизина), — на втором плане. Так что эта выставка никак не заменила ту, что нами, в музее, была задумана, и конечный эффект — вдесятеро меньший. Это тоже скажи Юрию Владимировичу, чтобы в другой раз не так охотно подчинялись распоряжениям чиновников из Сектора науки. Все это меня очень огорчает и отнимает охоту работать — совсем неинтересно и непроизводительно. Это выяснилось окончательно в последние дни. Потом, все так замотались на этой выставке, что огрызаются друг на друга без всякого повода — это тоже не содействует хорошему настроению. Не хочется писать обо всем этом.
Если бы от тебя было письмо! Мне так одиноко тут, Наташушка милая, милая Наташенька! Ведь сколько, наверное, Машенька новых слов сказала. Мне так страшно, что нет письма — сейчас скоро 2 ч. Скорее бы утро, а письма все равно приносят в 12 ч., когда меня нет дома, значит, до вечера ничего не буду знать. Выставка откроется 13–го, но завтра должно все быть закончено, только боюсь, что до 13–го все равно буду все время занят с каталогом и прочими делами все еще по выставке. Не знаю, как быть, потому что на все остальные дела (без каких?либо хождений по музеям и т. п.) нужно не меньше 4–5 дней после полного освобождения от выставки. Буду стараться уехать все?таки 16–17–го.
Единственно хорошее, бесспорно настоящее — это искусство (и лучше, может быть, не знать тех, кто его делает), откуда я выбираю мое собственное. Пока не видел ни того, что в Эрмитаже (один XIX век мельком в темноте — не в счет), ни старого (то есть дореволюционного) русского искусства. Но из советского я могу выбрать довольно много, и настоящего. Я все в свободные промежутки — в трамвае, за обедом, думаю и утрясаю и очищаю от случайно приставшего, тщательно и строго, потому что не должно быть в этом моем мире никакого сору и подделок. И чужих вещей. Ели б не это — никакого смысла не было бы от пребывания на этой работе. Я тебе написал как?то длинный список, я так хотел, чтобы видела это все и проверила. Я его сократил еще на много и еще сокращу все ненадежное. Совсем бесспорно — Фаворский, Шевченко, Штеренберг, Гончаров (со всеми ошибками — целиком), бесспорны отдельные вещи Бруни, Лабаса, Малевича, вероятно, целиком останутся Лебедев и Павлинов. Все остальное, хоть сейчас и не вспомню, — все буду проверять безжалостно.