6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

6

Когда 27 июля я прибыл в Берлин, еще оставалась некоторая скудная возможность провести корабль мира мимо подводных камней. В то время я подобно кайзеру, вернувшемуся в Берлин вопреки желанию канцлера, и подобно прочим министрам, которые теперь съезжались в Берлин, имел ложное представление о положении. Ключ к его разгадке был потерян на Вильгельмштрассе. Я узнал о военных приготовлениях России и полагал, что мобилизацию английского флота также нужно было рассматривать как угрозу нам, хотя в действительности она была случайной и приказ о ней был издан за несколько месяцев до этого. Что же касается действий Бетмана, направленных к спасению мира хотя бы на этой стадии, то на них было начертано, как это часто бывало раньше: Слишком поздно и половинчато.

28 июля утром меня посетил начальник морского кабинета фон Мюллер и с ужасом рассказал о Бетмане, каким он узнал его в эти последние дни. Он считал необходимым сменить канцлера, а на место Ягова поставить Гинце. Впрочем, и Мюллер не видел истинного положения вещей.

Кайзер тотчас по возвращении в Берлин развил лихорадочную деятельность в целях сохранения мира. Канцлер не сумел по-настоящему ввести кайзера в курс дела. Кайзеру же было трудно найти определенный исходный пункт для дипломатической акции. Он сказал: Я совершенно не представляю себе, чего хотят австрийцы. Ведь сербы согласились на все, кроме каких-то пустяков. С 5 июля австрийцы молчат о своих замыслах.

Это заявление было сделано 29 июля в потсдамском Новом дворце, куда кайзер пригласил военачальников, чтобы осведомить их о своих переговорах с канцлером, который совершенно пал духом. О сомнениях, которые должны были появиться у Бетмана насчет его политики первых недель июля, мы в то время ничего не подозревали. Мы только с ужасом смотрели на то, что совершалось у нас перед глазами; это относится и к кайзеру, который без стеснения говорил о несоответствии Бетмана своему назначению, как он нередко делал это и раньше, но выразил мнение, что теперь он не может расстаться с этим человеком, ибо тот пользуется доверием Европы. Кайзер сообщил, что рейхсканцлер предложил ради сохранения Англией нейтралитета пожертвовать нашим флотом, заключив с ней особое соглашение, и что он, кайзер, отклонил это предложение. Вследствие этого канцлер не мог говорить о флоте в беседе с английским послом, которого он вызвал к себе в Потсдам 29 июля, чтобы предложить ему важные уступки в обмен на нейтралитет Англии в франко-германской войне. Сделанные им при этом предложения и резкий ответ сэра Эдуарда Грея известны из английской Синей Книги (#85 и 101). Зато обществу осталось неизвестным, что канцлер и на этот раз, как в 1912 году, был готов пожертвовать германским флотом, исходя из своеобразного убеждения, что в таком случае Англия допустит победу Германии над Францией. Таким образом, попытки капитулировать перед Англией начались уже до войны, когда, быть может, еще существовала возможность предотвратить ее. Министерство иностранных дел имело две злосчастных идеи: австрийцы должны вступить в Сербию, а германский флот является единственным препятствием, которое мешает Англией полюбить нас. Таким образом, министерство иностранных дел подготовило себе оправдание на случай, если его политика по отношению к Белграду даст Англии повод к войне: во всем-де виноват германский флот.

Морская политика канцлера 29 июля 1914 года, также как и в 1911-1912 годах, к сожалению, уже предопределяла его политику в войне, ибо предложенный и проведенный канцлером в жизнь способ ведения войны на море означал в сущности не что иное, как медленное принесение в жертву флота и будущности Германии, после того как канцлеру не удалось сделать этого сразу 29 июля.

В этот день в Потсдам прибыл из Англии принц Генрих с посланием от Георга V, который сообщил, что Англия останется нейтральной в случае войны. Когда я выразил в этом сомнение, кайзер возразил: Я имею слово короля и этого мне достаточно.

В охватившем Европу хаосе, который никому не позволял видеть положение в целом, 30 июля, казалось, наметился перелом к лучшему. Англия согласилась на предложение посредничества канцлера, принятое также и в Вене. Между нами и Лондоном было по существу достигнуто полное единодушие. Об этом я узнал 31 июля днем из письма кайзера, которое позволило мне вздохнуть свободно.

Однако уже утром 31 июля Генмор известил меня, что министерство иностранных дел считает войну неизбежной и что Ягов сделал запрос, готовы ли мы атаковать английский флот.

Это противоречие разъяснилось, когда между 12-ю и часом дня я получил известие, что Россия объявила мобилизацию.

В половине первого меня вызвал к себе канцлер, у которого уже находился приказ объявить «положение военной угрозы». Я обратил внимание канцлера на достигнутое между нами и Лондоном единодушие и прочел ему письмо кайзера, о котором он еще ничего не знал. Канцлер сказал, что в этом письме кайзер многое напутал. Русская мобилизация является столь неслыханным образом действий по отношению к нам, что примириться с нею мы не можем; если Россия будет продолжать в том же духе, то нам тоже придется объявить мобилизацию, а чтобы наша мобилизация не оказалась слишком запоздалой, нужно послать ультиматум царю. Таково же было и мое мнение. Кровавое преступление лиц, ответственных за русскую мобилизацию, не оправдывается никакими промахами нашего правительства. Несмотря на единодушие, достигнутое в последний момент между нами и Англией, русская мобилизация сделала войну неизбежной. Предотвратить ее могло теперь лишь чудо. Дальнейшее промедление с нашей стороны отдало бы нашу территорию во власть врагу и было бы совершенно неоправданным. В действительности Россия начала мобилизацию уже 25-го и это ее преимущество сильно повредило нам, когда военные машины пришли в действие. Все же я дал понять канцлеру, что, по-моему, было бы правильно еще раз указать в ультиматуме, что по существу дела достигнуто единодушие и что посредничество налаживается успешно. Канцлер, сильно волнуясь, возразил мне, что это говорилось уже неоднократно и что русские ответили на это мобилизацией.

Позднее мне часто приходила в голову мысль о том, что кайзеру, пожалуй, следовало послать тогда кого-нибудь в Петербург. Правда, наиболее подходящий для этого человек – Гинце – находился тогда в Мексике. Однако я точно знал, что царь разделяет мнение тех, кто считает, что Германия и Россия ничего не выиграют от кровопролития, а выгода от него достанется в лучшем случае третьему. Конечно, 31 июля было уже слишком поздно посылать кого-нибудь в Россию. Мне могут также возразить, что я переоцениваю власть царя и недооцениваю панславизм. Я могу лишь подчеркнуть здесь, что, следуя своим соображениям, еще 31 июля посоветовал вставить в ультиматум вышеприведенное мирное заявление. При этом я, конечно, почти не надеялся остановить колесо судьбы, которое пустило в ход русскую мобилизацию, но во всяком случае рассчитывал еще решительнее возложить этим ответственность за все последующее на наших врагов.

1 августа я узнал на заседании бундесрата, что вслед за ультиматумом мы послали объявление войны России. Я счел это очень невыгодным для Германии. По моему мнению, мы должны были так использовать в дипломатической области то преимущество, что в военном отношении наша позиция на русском фронте была оборонительной, чтобы объявление войны пришлось на долю России. Мы не должны были воодушевлять мужика, внушая ему уверенность, что кайзер хочет напасть на белого царя. К тому же это обесценивало и наш союзный договор с Румынией.

Князь Бисмарк придал этому договору, равно как и договору с Италией, оборонительный характер. Оба государства обязались оказать нам помощь, если бы мы подверглись нападению в первом случае – России, а во втором – Франции.

Объявив войну России, мы дали румынам формальный повод отказать нам в помощи, точно так же как впоследствии мы дали этот повод итальянцам, объявив войну Франции. Неужели Бетман не обдумал те огромные невыгоды, которые возникали для нас, раз мы не предоставили объявление войны врагам?

У меня создалось впечатление, что и в этом направлении наши действия развивались совершенно необдуманно и без всякого руководства, и мое чувство возмущалось тем, что мы, фактически подвергшиеся нападению, по милости юристов из министерства иностранных дел взяли на себя вину за агрессию, хотя не могли и думать о вторжении в Россию. Поэтому уходя с заседания я спросил канцлера, зачем понадобилось связывать объявление войны с нашей мобилизацией.

Канцлер ответил, что это необходимо, ибо армия желает тотчас же двинуть войска через границу, и его ответ удивил меня, так как дело могло идти самое большее о патрулях. Впрочем, во все эти дни Бетман был так возбужден, что с ним невозможно было говорить. Я еще слышу, как он, воздевая руки к небу, повторяет свое заявление о безусловной необходимости объявить войну и тем прекращает дальнейшее обсуждение вопроса.

Мольтке, которого я позднее спросил о том, вызывалось ли объявление войны необходимостью перехода границы, отрицал свое намерение тотчас двинуть войска через границу. Он добавил также, что со своей точки зрения не усматривает в объявлении войны никаких выгод.

Таким образом, разгадка того, почему мы первые объявили войну, остается для меня неизвестной. По всей вероятности, мы сделали это из формально-юридической добросовестности. Русские начали войну без объявления ее, мы же считали невозможным обороняться, не объявив войну. Вне Германии подобный ход мыслей совершенно непонятен.

После полудня я был вызван во дворец, чтобы присутствовать при подписании кайзером указа о мобилизации, но опоздал в связи с задержкой уличного движения и прибыл уже тогда, когда указ был подписан. Однако я услышал, что русское извещение о получении объявления войны еще не вручено, а потому в последний раз предложил послать примирительную телеграмму, полагая, что пока русские не приняли объявления войны, для этого еще есть время. Я не мог отделаться от желания по крайней мере снять с нас ответственность за объявление войны. Поэтому я спросил, следует ли нам до получения от русского правительства ожидаемого извещения открывать военные действия, которые в условиях наступления на Западе должны были свестись к демонстрации и обманным маневрам. Поскольку, по словам Мольтке, наши патрули могли перейти русскую границу лишь несколько дней спустя, нам совсем ни к чему было выступать в качестве агрессора.

Поднятый мной вопрос был отодвинут на задний план полученной в этот момент телеграммой Лихновского, которая побудила нас сделать последний шаг, направленный к сохранению мира. В этом деле я поддержал Бетмана, а позднее ответил в утвердительном смысле на его вопрос о том, можем ли мы обещать англичанам не нападать на французское побережье, и даже рекомендовал канцлеру заявить об этом в рейхстаге.

Эта мирная акция была обречена на неудачу, ибо Лихновский заблуждался. Но во всяком случае он показал, что Германия не желает войны.

В ночь с 1 на 2 августа у рейхсканцлера повторился диспут по вопросу об объявлении нами войны – на сей раз Франции. Канцлер полагал, что мы должны были тотчас объявить войну Франции, ибо намеревались пройти через Бельгию. Тут я вставил, что мне и раньше было непонятно, зачем мы опубликовали объявление войны России одновременно с приказом о мобилизации; я не видел также никакой нужды объявлять войну России, прежде чем мы вступим на ее территорию. Я сослался на донесения нашего посла в Лондоне, согласно которым проход через Бельгию неминуемо должен был вовлечь нас в войду с Англией, и спросил, нет ли у армии какой-нибудь возможности воздержаться от прохода через Бельгию. Мольтке заявил, что другого пути не существует. У меня создалось впечатление, что возможность вмешательства в действие транспортного механизма исключалась. Я заявил, что в таком случае мы должны рассчитывать на немедленную войну с Англией. Каждый день является выигрышем для мобилизации флота. Поэтому извещение Бельгии нужно послать как можно позднее. Мне обещали подождать до второго дня мобилизации, но это обещание выполнено не было. В то время мне было неизвестно, что Бетман уже 29 июля сообщил британскому послу, а с ним вместе и всей Антанте, равно как и Бельгии, о возможности военных операций в этой стране. Это было сделано, исходя из желания сохранить хорошие отношения с Англией даже в случае континентальной войны.

Впечатление, что наши политические руководители потеряли голову, становилось все более тревожным. Раньше они предполагали, что проход через Бельгию не является чем-то раз и навсегда решенным. С момента же объявления русской мобилизации канцлер производил впечатление утопающего.

В то время как юристы министерства иностранных дел углублялись в академический вопрос о том, находимся ли уже мы в состоянии войны с Россией или нет, обнаружилось, что мы забыли спросить Австрию, желает ли она бороться вместе с нами против России. Италия также не была извещена об объявлении нами войны России{169}. Уходя с заседания, военные с ужасом говорили мне о состоянии нашего политического руководства. Не менее удручающе действовало на меня впечатление, что генеральный штаб неправильно оценивал значение войны с Англией и, не обращая на нее внимания, шел навстречу столкновению с Францией, рассчитывая, очевидно, на кратковременную войну. Решения, принимаемые в этот час, ни в чем не направлялись заранее обдуманными планами политико-стратегической мобилизации, рассчитанной на войну с целом.

Когда кайзер убедился в неудаче своих усилий спасти мир, он был глубоко потрясен. Один издавна близкий ему человек, встретившийся с ним в первые дни августа, рассказывал, что он никогда не видел такого трагического и взволнованного лица, как у кайзера в эти дни.

Возбужденный обмен мнениями между Бетманом и Мольтке продолжался 2 августа во дворце кайзера в моем присутствии. Мольтке не придавал никакого значения формальному объявлению войны Франции. Он указывал на целый ряд совершенных французами враждебных актов, о которых он получил донесения; война фактически началась и остановить развитие событий было невозможно. Я неоднократно указывал, что мне вообще непонятно, зачем нужно объявлять войну Франции, ибо подобные акты всегда имеют привкус агрессии; армия может идти к французской границе и без этого.

Канцлер же был того мнения, что без объявления войны Франции он не может предъявить требование Бельгии. Это рассуждение так и осталось для меня непонятным.

Именно бельгийский вопрос с самого начала требовал от нашей дипломатии особенно осторожного отношения. Генеральный штаб серьезно подумывал о проходе через Бельгию уже несколько десятилетий – с того самого времени, как французская политика реванша стала опираться на русские армии. Что во франко-германской войне французы по крайней мере идейно являлись агрессорами, не мог подвергнуть сомнению никто в целом мире. При обороне в войне, вызванной французским стремлением к реваншу, и грозившей нам как на Висле, так и на Маасе и Мозеле, наш проход через нейтральную Бельгию мог быть оправдан в глазах мира лишь в том случае, если бы стало ясным, что политически нападающей стороной является Франция.

Специальные работники генерального штаба, занимавшиеся разработкой этой проблемы, а потому имевшие особенно отчетливое представление о необычайной серьезности положения Германии в последние годы перед войной, пришли на основании ряда признаков к убеждению, что французы и англичане попытаются пройти через Бельгию, чтобы вторгнуться в Рейнскую область. На самом деле французы в 1914 году напали на Лотарингию, как это всегда предполагал Шлиффен. Тем не менее у нас было достаточно данных о том, что западные державы рассматривали Бельгию как возможный театр войны. Равным образом уже до открытия бельгийских архивов существовали многочисленные признаки, указывавшие на политико-военные симпатии руководящих бельгийских кругов к Антанте. Поскольку канцлер должен был быть осведомлен в бельгийском вопросе, перед ним стояла задача дипломатически подготовить наш проход через Бельгию, который генеральный штаб считал необходимым средством обороны против франко-русского нападения. В этом направлении не было сделано ничего. Стратегическое наступление Германии через Бельгию в политическом отношении возбуждало серьезные опасения; ослабить их можно было лишь в том случае, если бы наша политика сумела удвоенной осторожностью и искусством убедить мир в том, что в политическом отношении мы были обороняющейся стороной. Но коль скоро мы выставили себя в ложном свете и предстали перед миром в качестве политических агрессоров, вызванный действительной необходимостью проход через Бельгию приобретал роковой для нас характер грубого насилия. Наши враги получили богатейший материал для клеветы на нас, ибо после ультиматума Сербии, отклонения греевского предложения о созыве конференции и формального объявления войны России и Франции мы вдобавок ко всему еще вторглись в Бельгию. Как сомнителен и двусмысленен был бельгийский нейтралитет и его вооруженная защита по инициативе Англии! Только наша полная неспособность в политике дала этой стране легендарный венец мученичества. Повсюду мы предупредительно облегчали игру нашим врагам.

В компетенцию генерального штаба не входило самостоятельно решать вопрос о политических последствиях стратегически необходимых шагов. Но признание Бетманом «несправедливости», совершенной по отношению к Бельгии, дало врагам подтверждение их направленной против нас клеветы, а в дальнейшем отразилось самым губительным образом на правосознании нашего народа.

Эти соображения по поводу Бельгии впервые появились у меня лишь входе войны, так как и в мирное время, и при возникновении войны я был совершенно неосведомлен во всем этом вопросе. Но дипломатические ошибки, совершенные нами при начале операций на Западе, были для меня ясны уже во время упомянутого заседания.

Когда канцлер покинул заседание. Мольтке стал жаловаться кайзеру на «плачевное» состояние политического руководства, которое совершенно не подготовилось к создавшемуся положению, а теперь, когда лавина сдвинулась с места, все еще думает только о юридических моментах.

Со своей стороны я заметил кайзеру, что, по моим впечатлениям, министерство иностранных дел совершенно не функционировало в течение ряда лет; однако давать кайзеру советы по этому поводу было дело не мое. Но на сей раз серьезность момента заставляет меня выйти за рамки моей компетенции. Канцлер – мой начальник и не мне его судить, но пусть ваше величество вызовет Гинце, чтобы поставить его на место Ягова.

Гинце был в самом деле вызван из Мексики и добрался до главной квартиры, но по настоянию министерства иностранных дел немедленно получил назначение в Пекин, после чего ему пришлось вторично проделать кругосветное путешествие под чужим именем. Он обладал столь разнообразным опытом, что являлся, пожалуй, человеком, наиболее способным заключить в 1916 году сепаратный мир с царем, который был тогда возможен и определил бы исход войны.