Василий Еловских ТЕПЛО ЗЕМЛИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Василий Еловских

ТЕПЛО ЗЕМЛИ

Рис. М. Булатова

ОТ АВТОРА

Некоторое время назад я написал брошюры о совхозе «Красная звезда» и колхозе «Россия» Курганской области. Это не просто лучшие хозяйства в Зауралье. Совхоз — самый крупный в стране производитель свинины. У колхоза наивысшая в Сибири и на Урале урожайность. У обоих миллионные прибыли. А земли здесь неважные — много неплодородных солонцов.

Что подивило меня: когда-то хозяйства эти сильно отставали, были до крайности запущенными. Возрождение началось с того дня, как новым директором совхоза стал Герой Социалистического Труда Григорий Михайлович Ефремов и новым председателем колхоза — Герой Социалистического Труда Александр Иванович Сочнев.

В Зауралье есть еще одно очень хорошее хозяйство, Камаганский совхоз имени 50-летия СССР, руководимый Героем Социалистического Труда Андреем Ивановичем Бимакановым. Работники этого совхоза всегда первыми в области заканчивают уборку хлебов. Косовица проводится за 5, обмолот за 8 рабочих дней. Причем убирают хлеб здесь без помощи горожан.

В работе руководителей названных хозяйств я увидел очень много общего. И мне захотелось написать о них. Герой очерка «Тепло земли» Лаптев — лицо, разумеется, вымышленное. Но я ставил перед ним те же трудности и препятствия, которые были у Ефремова, Сочнева и Бимаканова. Главное, к чему я стремился, — показать, какова роль руководителей хозяйства, каково их место в коллективе.

1

Лаптев часто просыпался. Может быть, потому, что все время виделся ему один и тот же кошмарный сон. Будто шагал он по горной узехонькой тропинке; слева — отвесные скалы: справа — ущелье, прикрытое не то дымом, не то туманом, и неслись из ущелья того гул и грохот несусветные. Тропинка скользкая, как лед… но вот и ее уже нет; только скала и ущелье; Лаптев хватается за скользкую скалу, с ужасом чувствуя, что валится в темную, смрадную пропасть. В последний миг уцепился за хилый кустик, растущий меж камней, но голые жиденькие ветки оборвались, и вот он падает, падает… И просыпается. Потом снилась ему заброшенная в лесу избушка. Возле избушки стоял человек с палкой и злобно кричал что-то.

Но, видно, сон был некрепок, потому что каким-то участком мозга понимал Лаптев: не наяву все это, не наяву…

Оскалив зубы, человек ударил Лаптева палкой по голове, и тот проснулся…

Был шестой час утра, время, когда еще темно, но уже нет полуночной сонности, когда возникают еле уловимые утренние звуки; Лаптев уже не чувствовал обычного для него в глубокой ночи обостренного восприятия могильной деревенской тишины, и померкло, стаяло тягостное сознание того, что он один, совершенно один во всем доме и случись с ним что, никто не подойдет, никто сразу и не узнает, что заболел или умер. Подумал: сонные видения наверняка результат усталости, тревожного состояния, которое овладевает человеком, приехавшим на новое место; и связаны они обязательно с чем-то реальным, пережитым. Что же было? Когда и где?

Лаптев пьяно потряс головой, вспомнил! Мальчишкой, гостя у тетки на Урале, он надумал залезть на отвесную гору. Тогда так же оборвались ветки, и он, холодея от ужаса, повис над пропастью, едва успев ухватиться за острый каменистый выступ. Время, конечно, сгладило испытываемые в те минуты чувства… но он хорошо помнит, как, кровеня руки, сдирая кожу, лез и лез наверх, боясь дышать от страха.

А приснившийся оскал?.. Весной сорок шестого, во время ночной облавы, проводимой в курляндском городке с целью вылавливания недобитых, скрывавшихся фашистов, Лаптев увидел на темном дворе длинного человека, его короткий мертвый оскал при желтоватом лунном освещении, услышал пистолетные выстрелы, не громкие, но частые, и решил в растерянности, что его убили, хотя тогда он даже ранен не был, ранят его позднее — летом и осенью.

Неужели же и сейчас подбирается к нему страх когтистый? Да ну, чепуха, какая чепуха! Правда, все эти дни, пока он принимал совхоз, ездил на фермы, то тут, то там улавливал Лаптев недобрые, а один раз — вот удивительно: откровенно пренебрежительный — взгляды. И что?! Будто раньше была только «тишь да гладь, да божья благодать», будто стремился он к этой тиши и никогда не сидел в окопах, не слышал тонкого, отвратительно нежного посвиста пуль, их дьявольского монотонного оркестра, не участвовал в марш-бросках, не рыл траншеи, не ползал по-пластунски, будто не видел лодырей, приспособленцев и просто негодяев, многое видел.

Марш-бросок — весело звучит. Для непосвященного! Хорош бросок — бег километров на двадцать-тридцать с полной выкладкой: шинелью-скаткой, вещмешком, малой саперной лопатой, которая надоедливо бьет и бьет черенком по коленке. Весь мокрехонек. И пыль… А когда падаешь от усталости, все тело пробирает мелкая, как от мороза, дрожь…

Жизнь все время учила Лаптева на свой манер, не спрашивая ни о чем и не предупреждая. В детстве ходил он в рваных сапогах — «кирзачах», у которых почему-то всегда вылезали гвозди и натирали ноги. С лопатой, граблями и вилами стал управляться еще мальчишкой. Воду возил километра за четыре. У деревни, в которой Лаптев родился, стояла болотина, где гнили травы и кочки, а на месте этом, по словам стариков, в прошлом веке было хотя и мелководное, но с чистой водой озеро на километр. Для огорода и скота пахучая водица кое-как годилась, а для питья — нет. Теперь живет Лаптев в местах, где воды хоть залейся, да и в родной деревне давно уже пробили глубокие колодцы, но он до сих пор сохранил в душе своей особое отношение к воде — бережет ее, ценит как никто другой, любит баньку, любит купаться, все вспоминается ему терпкий запах мужицкого пота.

Странно, не может человек думать только об одном, о работе, к примеру, в голову все лезут посторонние, цепляясь одна за другую, мысли.

Сейчас подумалось Лаптеву ни с того, ни с сего, что надо б постирать сорочки. Для начала сделает это сам, а потом будет отдавать кому-нибудь из женщин.

Вечером вскипятит воду. Печка на кухне жаркая, умелыми руками сложена. Да и вообще квартира куда с добром: две просторных веселых комнаты. Поначалу поселился в совхозной гостинице — бывшем кулацком доме, да неудобно там: народ все приезжий, шумливый, беспокойный. От новенького трехкомнатного особняка под шиферной крышей, где жил прежний главный зоотехник, пришлось отказаться — зачем одному такие хоромы?

Светловатая полоса, вползавшая с улицы, откуда-то снизу, то меркла, то появлялась вновь, вырисовывая вверху на стене оконный переплет, и Лаптев понял, что это проделки метели, застилавшей электрический свет. Откуда же свет?

Он вскочил с постели, подошел к окну, поеживаясь, — в квартире выстыло, и от холода и темноты казалось, что в доме сыро. В конторе совхоза уже светились мечущиеся в снежном вихре красноватые огоньки. Горело электричество и в кабинете директора. Собственно, видно было только одно окошко, другие прикрывались громоздкой скульптурой, стоящей возле конторы. С первой минуты, как только сюда приехал Лаптев, бросилась ему в глаза эта убогая лепка: мертвые, ничего не-выражающие лица, неестественные позы — в полном смысле халтура…

За нее совхоз отвалил городскому скульптору восемь тысяч. Надо же! Показуха: и у нас так же, как у добрых людей, и у нас скульптура!

Лаптев бывал в Новоселово и раньше — раза два-три, — читал лекции о текущем моменте, но люди здешние промелькнули тогда, как огоньки в окнах ночного поезда, — мгновенно и одинаково. Знал только директора Утюмова. Утюмов! Когда он познакомился с ним — бог ведает. Иногда кажется, что знакомы всю жизнь; закрываешь глаза и видишь его в разговоре с подчиненными, в кабинетах у начальства, в радости, в злобе, в трудностях. Утюмов! Лицо выражает одновременно строгость (в меру), деловитость, усталость и озабоченность. Такое выражение Лаптев подметил и у новоселовских специалистов и управляющих фермами. Даже улыбка у всех одна и та же — редкая, короткая и неяркая, будто солнышко в ненастье: что-то засветилось в темно-серой облачной мягкости, круг солнечный обозначаться начал, но тут же все вмиг зачернила живая, стремительная туча.

Утюмов сказал Лаптеву:

— И умереть будет некогда, будь оно проклято! Просыпаюсь до пяти, а ложусь в полночь. Голова, как чугун, тяжелая. И все на ногах, все на ногах. Везде успей, за всеми угляди. Чуть прохлопал — чэпэ. У нас тут такие работнички, я вам скажу… Как дети. Все им надо разжевать и в рот положить. За плечами техникум, институт, виски серебрятся, а всё ждут команды.

«За плечами техникум», «виски серебрятся» — какое тяготение к шаблонным фразам…»

Голос Утюмова грубоватый, с хрипотцой. В нем тоже чувствуется строгость, озабоченность и усталость.

— Только и слышишь: «Отстаете», «Нахлебники». Ну, положим, отстаем. Но хлеб даром не едим. Уж в этом никто нас обвинить не посмеет. Вы знаете, какая у нас земля? А? Шестьдесят… если хотите абсолютной точности, — шестьдесят два процента всех земель в совхозе — солонцы. А о них ученые пишут…

Он достал из книжного шкафа том «Малой Советской Энциклопедии» и начал читать поучающе, с некоторым нажимом:

— Они пишут: «Возделываемые на солонцах культуры лишь во влажные годы приносят урожай…» Ээ… «Естественная степная растительность обычно состоит из малоурожайных растений». Вот так!

«Только один том энциклопедии держит в кабинете, — усмехнулся Лаптев. — И бумажка — закладка сверху пожелтела, давненько сунута. Видать, каждому читает».

— В разные условия попадают люди. У меня дружок на Кубани. Тоже директор совхоза. В институте учился так… средненько, хуже меня. И вообще был ни рыба, ни мясо. А сейчас рукой не достанешь. Передовик, герой. Был я у него как-то… Посмотрели б земли какие там. И тепло, весь год тепло. А здесь все зима, все в полушубке парься.

Вздохнул, будто пудовую поклажу с плеч сбросил.

— Многое нам мешает, очень многое. Город рядом… в двенадцати километрах. И я не скажу, что город действует на совхозную молодежь только благотворно. Скорее, наоборот. Бегут, черт бы их побрал, все парни бегут туда. Готовы на частной квартирчонке жить, в общежитии, только бы в городе. Театр, сады. Танцульки, девочки. Пивко, то-се… И еще… Почти на восемьдесят километров тянется земля совхозная, узкой полосой тянется. Как рог коровий изогнута.

Опять вздохнул:

— Все на себе тяну. Один…

Последние слова он произнес вполголоса, равнодушно, привычно.

Из тайги тянуло сырым морозом, подвывала метель, на улице было как-то одиноко и неприятно, и Лаптев ускоренным шагом переступил порог теплой конторы. В третьей комнате, по узкому коридору направо, — кабинет директора.

«Уже успели надымить».

Иван Ефимович недовольно поморщился — он не выносил табачного дыма. Как и в давние годы, задыхался от него, кашлял, кашлял, надрывая легкие, и не мог откашляться. А ведь когда-то был заядлым курильщиком; вечно карманы брюк топырились от папирос и спичек. Все еще помнится ему горьковатый привкус во рту, хорошо знакомый каждому курильщику. Лаптев дышал часто, коротко, неглубоко, и все казалось, что воздуха не хватает. Врачи посоветовали бросить курить. Он мучился, долго мучился… кто-то будто подталкивал его: «Курни, ничего не случится, если раза три курнешь, а уж потом — насовсем», убеждал себя: «Я не должен, не должен, это отрава!..» Прошло около десяти лет с тех пор.

Из кабинета директора доносились грубоватые мужские голоса, слов не разберешь, а ясно, что люди недовольны, чем-то встревожены.

Громче всех слышался неторопливый басок главного агронома Евгения Птицына, новоселовского старожила, о котором директор сказал вчера Лаптеву: «Бывалый. Каждую собаку в деревнях знает». И хотя слова эти ни о чем толком не говорили, Лаптев понял, что Птицын — авторитетный в совхозе человек. Издали, на высокой скамейке, главный агроном показался ему крупным, рослым, таким же, как Утюмов, хотя был ниже среднего роста, толстый и прямой, как афишная тумба.

— Здорово, Михайло! — это кричал в телефонную трубку краснощекий парень, сидевший в приемной директора. — Неужели не узнал? Да че ты? Саночкин, Митька Саночкин из Новоселова. Шофер. Ну! То-то и оно-то!

Саночкин прямо-таки закатывался от хохота, пошатываясь и размахивая свободной левой рукой.

— Мясо, говорю, хочу привезти. Мясо надо продать. Да че ты, едрит твою, я тебя вон как слышу…

В просторном, в шесть окон, директорском кабинете полно народа. Кто в пальто, кто в комбинезоне. Двое в телогрейках. На всех большие валенки; многие в шапках, хотя в комнате тепло, даже жарко.

«Налицо весь командный состав, — подумал Иван Ефимович. — Собрались на утреннюю планерку. А управляющие и специалисты на фермах у телефонов дежурят. Ждут и. о. директора, главного зоотехника товарища Лаптева. А оный товарищ изволит запаздывать, с первого же дня показывая, что он, как лицо самое наипервейшее, имеет право задерживаться».

Почти все курили, широкие клубы дыма медленно тянулись к потолку и еще более медленно растекались по нему.

На столе, под носом у Птицына, телефонный аппарат, главный агроном кричал в телефонную трубку:

— Так у вас и получается. Поросята болеют и дохнут. В свинарниках, как в поле, ветер гуляет. Оторвется доска, и неделю никто не удосужится забить ее. Вы обязаны все видеть. Давайте твердое задание на день. Каждому! Пусть каждый отчитывается о проделанной работе. Ну… ну, знаете, ваши утверждения не соответствуют действительности. У вас не свиноводческий трест, а ферма — самое низовое звено и нечего разводить канцелярщину. Идите на производство. Советую съездить к Вьюшкову в Травное да без промедления… Вы говорите не то, не то! У Вьюшкова показатели отнюдь не хуже ваших. А порядка в десять раз больше. Вот так!..

Птицын бегло, равнодушно глянул на Лаптева и снова продолжал поучать кого-то, видимо, заведующего фермой. Другие с откровенным любопытством рассматривали нового зоотехника, и лица у них были такие, будто некто гениальный прошелся по ним кустарной кистью, уравнял, нивелировал их крепкой, добротной, но скучной краской.

Мужчина в заднем углу заговорил вполголоса:

— Ба! Да ведь это лектор… Лектор… Неужто забыл? — и продолжал о своем: — Эту веревку я еще в позапрошлом году из города привез. Прелесть какая веревка! И вот на тебе — дерябнули! Я все же на Митьку Саночкина грешу, его проделки, сукиного сына.

— Тот может.

— Может!

— А ты как-нибудь подгляди. Сходи…

— Подглядывал, слушал, и бабу подсылал. Не видно. А все же он, чую. Но не пойманный — не вор. Тут дело такое!..

Сидевшие поблизости от Птицына вели другой разговор:

— А вот послушайте, что дальше получилось. Он — за телушкой, а та — брык от него и прямехонько в болотину. Кочки, валежник… и человек не разглядит.

— Подожди, там и болотины-то никакой нету.

— Ну че споришь? Летом нету, а весной еще какая. Брык и — по пузо. Старик тот вертится около, а в болото сунуться боится. Еще холодно, да и утонуть можно. А у телушки меж тем одна голова на воздухе. И тогда старик, перекрестившись, прыг в болотину… а телушки уж нет…

— Тащил бы быстрей.

— Куда такому тащить, сам еле вытащился.

Положив телефонную трубку, Птицын сказал:

— Не говори! У старика этого еще предостаточно сил. Он и жену взял лет на тридцать моложе себя.

— Лет на пятнадцать.

— Шекспир говорил, что из всех низких чувств страх — самое низкое. Струсил старик. Что касается веревки… — Оказывается, Птицын слышал и этот разговор — вот чудно! — К такому делу едва ли причастен Саночкин. Саночкин — шалопай, драчун, но не вор.

— В город на базар мяско да картошку тянет.

— Хапуга, но не вор.

Птицын скользнул по Лаптеву безразличным взглядом и продолжал:

— У соседки моей вчера вечером окошко разбили. Даже створку попортили.

Все засмеялись.

— Ну, у этой — кавалеры.

— Веселая баба, язви ее!

— Когда же будет хорошая погода, братцы?

Птицын снова поглядел на Лаптева, на этот раз более внимательно, неторопливо, и встал.

— Садитесь, пожалуйста, Иван Ефимович. Товарищи, вы все знакомы с лектором Иваном Ефимовичем Лаптевым? Он назначен к нам главным зоотехником и заместителем директора. Прошу любить и жаловать. Максим Максимович месяц будет в очередном отпуске и месяц в отпуске без содержания, в связи с болезнью. Я вот, боюсь, чтобы Максима Максимовича не положили в больницу. Опять с сердцем… Исполняющим обязанности директора назначен товарищ Лаптев. Так что давайте, командуйте, Иван Ефимович. Командовать придется долго.

Он улыбнулся, как-то странно, нехорошо улыбнулся. Полный достоинства, с некоторым высокомерием повернул к нему голову.

«Улыбается по-разному: с оттенком какой-то противной снисходительности — вчера, и ехидно-ядовито — сегодня…»

Лаптев не привык доверяться первым впечатлениям. И все же Птицын был ему неприятен.

Что Утюмов ушел, видимо, надолго, он и сам знает. Сказал Ивану Ефимовичу перед уходом: «Зимой меня не ждите. И вообще… по секрету… готовьтесь к директорскому посту…»

— Давайте, дорогой мой… — продолжал Птицын.

Лаптев посмотрел на него неприязненно; он не терпел подобного обращения — «дорогой мой», «милый мой»!

— Раненько собрались.

— Рано? — Птицын засмеялся, вполне искренне, дружески засмеялся. — Что вы, Иван Ефимович! Много сна — мало услады. Сон богатства не приносит.

Многие улыбнулись. И только главный экономист Зинаида Степановна Дубровская, с месяц назад приехавшая в совхоз, не меняла строгого выражения лица.

— По доброму-то надо бы начинать планерку с пяти, но многие запаздывают, так что практически начинаем с полседьмого. Вас вот ждали, заданьице получить.

Птицын замолчал, молчал и Лаптев. Все смотрели на него. У Дубровской смешно приподнялась правая бровь. Ждала, что же скажет Птицыну новый зам…

— Планерки мы проводим и утром, и вечером, — не умолкал Птицын. Он говорил, словно пугая: — Каждый получает заданьице от директора. На весь день. Ну, а вечером отчитывается. Все это вы знаете.

Последние слова он произнес с какой-то неприятной интонацией: дескать, хоть и сказал «знаете», а может, и не знаете, скорее всего — не знаете, горожанин, воздухом полей не дышал, грязь деревенскую не месил. Лаптеву говорит, но в расчете на то, что его слушают остальные.

«Развалили хозяйство и чего-то пыжатся, недотепы». Лаптев понимал, что «пыжится» один, но все же сказал себе: «Недотепы».

Здесь ему будет нелегко, совсем нелегко. А когда было легко?

— Мы собираем руководящий состав…

«Руководящий состав». Слова-то какие…

Лаптев помолчал, усаживаясь поудобнее, оглядел людей и сказал, стараясь придать голосу твердость и спокойствие:

— А вы знаете, какие задачи стоят перед совхозом и что надо делать в этом месяце и в этом году? Общие-то задачи вам всем ясны?

На лицах людей недоумение и удивление. Птицын что-то бормотнул про себя. Дубровская прошептала одними губами:

— Ясны, конечно.

— И, надеюсь, каждый знает свои служебные обязанности…. Тогда давайте работать… Зачем говорильню разводить?

Кто-то произнес «Мда!» Кто-то кашлянул фальшиво. Ерзали на стульях, переглядывались. На лицах вопрос: «Кого это нам господь бог послал?»

— Разве Максим Максимович не рассказывал вам о планерках? — Сейчас голос у Птицына был сухой, слегка насмешлив.

Да, не рассказывал. Ему было не до этого. Он не мог дождаться той минуты, когда, сидя в машине, пересечет неуловимую для постороннего глаза границу, отделяющую «свои» земли от земель соседнего колхоза. Но раза три повторил: «Основное внимание — животноводству. Кормов мало, надо спасать скот».

— Я знаю, Евгений Павлович, что такое планерка. Я зоотехник, работал когда-то директором эмтээс…

Конечно, лучше бы не говорить о своих прежних должностях, но… Иван Ефимович подметил: его последняя фраза произвела благоприятное впечатление.

Планерки! Он знал, что это такое. Летом к пяти утра все совхозное начальство в полном составе собиралось в кабинете директора. Зимой — к шести. Так было установлено. Но кто к шести, кто к половине седьмого, а кто и к семи придет. И директор командовал: главный агроном едет на первую ферму и занимается тем-то и тем-то, ветврач — на вторую ферму, главный инженер — на третью… Каждому задание. Да хоть бы коротко, деловито. А то — слова, слова, слова; споры о мелочах, нервные выкрики, бесконечная утомительная грызня, после которой болит голова, хочется отдохнуть, а не работать. К семи вечера собирались на новую планерку, докладывали, что сделали за день. И опять речи, речи! До полуночи. От табачного дыма тускнела электролампа, а лица людей казались коричневыми… тут и подремлешь и все думы передумаешь, пока напоследок услышишь — бодрый голос директора: «Ну что ж, товарищи, все решено, все ясно! Можно и по домам. Завтра утром давайте пораньше».

После такой планерки уснешь не сразу, от шумных собраний и заседаний порой устаешь больше, чем от любой работы.

— Давайте, товарищи, поговорим откровенно. Я твердо убежден, что планерки, в том виде, в каком они проводились, не приносят пользы.

Птицын хмыкнул:

— Да как же так, Иван Ефимович?

Лаптев подивился: до чего же много в голосе Птицына оттенков — и снисходительность, и самоуверенность, и ласковость, силится говорить важненько, солидно…

— Главный агроном, главный инженер, главный экономист, главный бухгалтер, ветврач, управляющие фермами, специалисты на фермах. У всех ответственные должности. Каждый знает свои обязанности, во всяком случае должен знать. Обязанности эти требуют от человека и знаний, и инициативы, и творчества. Каждый должен быть организатором, причем хорошим, и действовать самостоятельно. Вы ру-ко-во-ди-те-ли! А вас превращают в простых исполнителей…

«Полегче бы, — подумал он. — А, шут с ними, выложу все».

— Я твердо уверен, что каждый из вас лучше меня разберется во всех вопросах на своем участке.

— Мы с этим согласны, — кивнул Птицын.

Лаптев сейчас ненавидел Птицына.

«Что он говорит за всех? Будто в адвокаты нанялся…»

— Думаю, что и у Утюмова не семь пядей во лбу.

— К чему это, Иван Ефимович? — снова подал голос Птицын.

— Прошу выслушать меня, — сухо проговорил Лаптев. — Глубоко убежден, что подобная практика не только не приносит пользы, но и вредна.

— Планерки или, как их еще называют, летучки, от названия, собственно, ничего не меняется, проводят везде, — сказал Птицын. — И в совхозах, и в колхозах. Так что…

— Знаю! Во многих хозяйствах проводят именно так, как у вас. Что тут еще можно сказать. Директора тех совхозов, видимо, считают себя всезнайками. Они — самые лучшие агрономы, экономисты, инженеры, бухгалтера, свинарки, механизаторы… пойди туда-то и сделай то-то. Будто перед ними рассыльные, а не специалисты, хорошо знающие круг своих прав и обязанностей. Месяц назад я был в колхозе «Сибирь». Там планерка продолжается минут двадцать, не больше. И никаких команд. Это еще куда ни шло… Но и такие планерки не нужны.

— Ну, а как? — Сейчас в глазах у Птицына было любопытство: — Ведь никто ничего делать не будет.

Все засмеялись, кроме Дубровской, которая с сочувствием и с некоторой жалостью посмотрела ему, как показалось, на Лаптева.

— Поговори с кем надо в рабочем порядке. Повторяю, специалист должен чувствовать ответственность за свой участок работы. Быть творцом, организатором, а не просто исполнителем. Слышал, как вы, товарищ Птицын, заявили вчера Утюмову: «А я причем? Вы сказали так сделать, я и сделал». Речь шла о семенах. Забавно получается: вы — главный агроном — и ждете, что скажет директор. Не директор вам, а вы ему должны подсказать по агрономии. Что такое агроном? Ничего, ничего, здесь полезно об этом вспомнить. Я беру сельскохозяйственный словарь-справочник, вот он лежит на столе. Читаем. «Агроном — это специалист сельского хозяйства с высшим образованием, организатор…» Я повторяю: организатор многоотраслевого сельскохозяйственного производства, обладающий всесторонними знаниями в организации, технике и технологии основных отраслей сельского хозяйства. Словарик старый, но в общем-то написано правильно. Вы, товарищ Птицын, выступаете в роли исполнителя, а не организатора…

Лаптева так и подмывало сказать Птицыну что-то резкое, грубое, но он сдерживался.

— Мое дело — разведение, кормление, содержание и правильное использование сельскохозяйственных животных. Я должен все делать для того, чтобы совхоз получал больше свинины, чтобы повышалась продуктивность животноводства. Таковы мои обязанности как главного зоотехника.

Птицын улыбнулся. Его кривоватая улыбка была как бич.

Лаптев повысил голос:

— Что проку от специалиста, если он только напичкан энциклопедическими знаниями, а организатор — никакой. Если он только болтает…

«Сорвался. Не надо бы!»

— Я два месяца буду замещать директора. И на эти два месяца, пользуясь данной мне властью, отменяю общесовхозные планерки. Когда потребуется, вызову вас минут на десять-пятнадцать. И то не всех. Решим, что надо, без лишних слов. О телушке и веревке разговор можете вести дома, за чашкой чая.

«Мягче надо, мягче».

— Я вас, товарищи, подменять не буду. Сами все решайте. У каждого свой участок, вот и командуйте. Если нравятся планерки и считаете, что без них нельзя, пожалуйста, проводите. Если главный агроном считает, что ему надо собрать агрономов, пусть собирает. Он хозяин. А потом мы с него же и спросим. Вот так! Дальше!.. Управляющие фермами, агрономы и зоотехники звонят только директору. Заболели поросята — директору… А почему не ветеринарному врачу? Или: пришел рабочий из Травного. Хулиганы разбили стекла в квартире. Примите меры. Директор должен выступать еще и в роли милиционера. Едва ли это его роль.

Лаптев немножко схитрил. Утюмов не прочь был поработать и за милиционера. Что произошло?

Выслушав рабочего, директор самодовольно улыбнулся. Сказал:

— Это все пьянчужки! А Вьюшков — потатчик.

Лаптев спросил:

— Почему вы с этим вопросом пришли сюда?

— Да едрит твою, второй раз уж такое. В прошлом годе гайку в окошко всадили.

— Говорили милиционеру?

— Говорил. А он, едри его!.. А если Максим Максимыч ввяжется, то уж, тут уж…

— Садись! — скомандовал Утюмов и поднял телефонную трубку. — Ты, Вьюшков? Здравствуй! У меня твой человек. Да, да, он! А ты как знаешь? Видел, а не спросил зачем. Зря не спросил. На тебя жаловаться приехал, ха-ха-ха! Говорят, что в Травном много всякого хулиганья развелось. Вольготно им под твоим крылышком. Да вот говорят, что опять окошко у него высадили. Займись этим делом. Давай, давай, а то под лежачий камень и вода не течет.

Он повернулся к рабочему:

— Езжай обратно. Будет наведен порядок.

Конечно, если приехал человек, за дверь его не выставишь. Но почему все обращаются к директору по каждому поводу? Приучил их сам Утюмов. Изображает из себя добряка. Ведь так приятно казаться чутким человеком, который не остается глухим даже к малейшим просьбам, который все видит, все знает и везде успевает; для него нет мелочей, потому что из мелочей создается крупное, и только, он может разом разрубить гордиев узел, таков уж этот грубоватый, но прямой, работящий, быстрый, исключительный человек.

Сейчас Лаптев думал о директоре уже без жалости, без сочувствия.

Но ведь не будешь ругать Утюмова за глаза, и так поддал ему и видел, сколь неблагоприятное впечатление это произвело.

— И на фермах… Надо, чтобы каждый управляющий был на ферме полным хозяином и не ждал команд и распоряжений. Пусть сам решает все. А если надо что-то спросить, позвони. И тоже не по мелочи, а только по серьезному вопросу, когда сам уже не в силах.

Люди молчали, но, видно было, слушали, уже задумываясь. Дубровская по-прежнему супилась, поджимала и кусала губы, а глаза ее искрились, улыбались.

«Надо же! — удивлялся Лаптев. — Рослая, крепкая, а ведь совсем еще молоденькая… Это она от смущения супится».

— Все, товарищи! — Лаптев открыл форточку.

— Я сейчас поеду на вторую ферму, — сказал Птицын неизвестно кому. — После обеда загляну в Травное. И было бы хорошо, если бы вы, Зинаида Степановна, побывали на четвертой ферме. За ней надо глядеть. В свинарниках сыро и грязно. Главное ведь — профилактика.

Дубровская посмотрела на Лаптева.

— А почему я?

— Дубровская никуда не поедет, — громко и резко казал Лаптев. — Главным зоотехником не вы работаете, а я. И где надо — сам разберусь.

Этот человек все-таки порядком злил Лаптева. Весь гладенький и аккуратненький: чувствуется, очень ценит и уважает себя; широкие и длинные брюки, непомерно малый узел у галстука, — во всей одежде, нарочито старомодной, какая-то видимая провинциальная, слишком старательная приглаженность.

«На пост врио директора метил, — решил Лаптев. — Борьба и за маленькие посты бывает…»

Когда все ушли, Иван Ефимович раздумывал над тем, правильно ли он вел себя на сегодняшней несостоявшейся планерке. В принципе-то правильно. Но надо вести себя поспокойнее… Люди привыкли к планеркам. Собственно, дело не только в планерках. Планерки всего лишь форма; суть в содержании. Не те методы руководства — в этом он был убежден…

Резко и грубо зазвонил телефон.

— Максим Максимович?! А где он?! Ну… все равно. Из Травного, говорит… — Мужчина назвал свою фамилию. — Тут вот какое дело… Зарплату срезают. Я щели заделывал в свинарнике, в общем, свинарник отремонтировал. Ну так вот, мало заплатили, вычеты непонятно какие.

— Ас бухгалтерами говорили?

— С Вьюшковым толковал. Тити-мити, говорю, недодаете. А у него смехи.

— Поговорите с бухгалтером фермы.

Только положил трубку — опять звонок. Снова из Травного. Бойковатый женский голос:

— Мне бы путевку в дом отдыха. Дома разве отдохнешь. Я уже четыре дня как в отпуске. Весь отпуск пролетит — не заметишь.

«Шпарит как из пулемета. Тысяча слов в минуту».

— Обращайтесь в рабочком. Путевки там есть… А у меня путевок нет… Нет у меня путевок, понимаете!

Вошел Птицын. Сейчас это был уже какой-то другой Птицын — обыкновенная улыбка, спокойный, мягкий голос:

— Хулиганы витрину повалили с комсомольской газетой. Не то, чтобы совсем, но уже не в вертикальном положении…

Все эти люди, кажется, решили завалить Лаптева своими мелочами.

— Пусть у секретаря комитета комсомола голова болит. А нам надо подумать вот о чем. В совхозе два месяца не выдавали зарплату.

— Уж так получилось. Но люди у нас, в общем-то, живут хорошо. Приглядитесь-ка.

Лаптев заметил, что главный агроном говорит с ним сейчас по-доброму, вежливо, совсем не так, как говорил на планерке.

— Пригляделся. У нескольких рабочих вчера побывал на квартирах. Все есть: телевизоры, диваны, ковры, и одежонка справная, хотя и не самого модного пошива; пища калорийная, — мяса, яичек, молочка ешь, сколько хочешь. А за счет чего все это? Зарплата у новоселовских рабочих невелика, куда меньше, чем в других совхозах; личное хозяйство — огороды, собственные коровы, кабанчики и овечки, выручают. Шут с ней, с зарплатой! Если что, свезет мясо на базар, туда, где оно подороже. Едет домой — карманы от денег топырятся. А в совхозе шаляй-валяй работает. Личные хозяйства у специалистов и рабочих непомерно раздуты.

— Разве можно в деревне без скотины?

— Да, но если у рабочего во дворе своя собственная ферма…

— Это дело каждого, в конце концов. — В голосе главного агронома неприкрытое удивление. — Пусть работают. Больше работают — меньше пьют, меньше бездельничают. И богаче будут.

— Не о том богатстве речь, вы это прекрасно знаете. Есть нормы, установленные законом, где определено, сколько рабочий и служащий совхоза может держать личного скота. А здесь что? У некоторых по три коровы, по двадцать овец и чуть ли не с полсотни свиней. Вот сколько, к примеру, у вас?

— Держу…

— Сколько?

— Коровы у меня две. И телка.

— А свиней?

— Я не люблю свинину, она жирна. А для пожилых жирное не годится. У меня овцы. Между прочим, будущее несомненно за овцами.

— Сколько же вместе с ягнятами?

— Ну… двадцать две.

— И, наверное, пчелы?..

— Мед при моем здоровье крайне необходим.

— Да гуси, куры. И у Максима Максимовича почти столько же.

— Да, у него тоже две коровы и телка.. — Птицын чуть заметно усмехнулся: — У того вкус другой — любит свинину. Боровов держит. И уток. А какое, собственно, все это имеет значение? Ведь вот сегодня я куда раньше вас на работу пришел. Вы еще сладкие сны видели, когда я во дворе прибирался и мимо ваших окон проходил… Так не все ли равно, что я дома делаю — лежу на кровати, с женой обнимаюсь или навоз убираю, капусту поливаю?

«Ишь… задело… оправдывайся давай».

— У вас другое. Вам нет смысла держать корову, заводить свиней и овечек. Много ли одному надо?

— Это касается не только нас с вами. Если во дворе мычат коровы, и хрюкают свиньи, то мысли о них будут все время лезть в голову. Поехал в командировку, а дума одна — как бы быстрее домой. Корова, кажется, заболела, не ест, не пьет. Поросенок подох. Да и овечки что-то невеселые. Дверь у хлева подгнила. Такому человеку и передохнуть некогда. На работе спит. Я же видел вчера… Дремлют. Даже посапывают. И уж где тут до учебы.

— В Новоселово без личного хозяйства нельзя. Условия!..

«Все крутит».

— Условия обыкновенные. Просто чрезмерная увлеченность личным хозяйством…

Из приемной доносился хохот Саночкина.

— В воскресенье встречай давай! Поллитровочка чтоб и все прочее. Ну, а мясца будет от пуза. Как договорились, везу свинью и трех барашков.

Когда Птицын ушел, Лаптев позвал в кабинет Саночкина. Надеялся увидеть разболтанного, пустого человека, одного из тех нерадивых работников, которые приносят лишь неприятности, но сразу понял: Митька не так уж прост, глаза понимающие, умные.

Саночкин! Где-то что-то было у Лаптева связано с этой фамилией. Не с Митькой, а с фамилией его. Может быть, встречался еще один Саночкин? Нет, не вспомнить. Но фамилия навевает что-то хорошее и вроде бы не подходит к Митьке.

— Скажите, сколько вы имеете личного скота?

— Скота?

— Да, скота?

— Личного?

— Да, да, личного. Я же говорю достаточно громко и ясно.

Саночкин качнулся, устраиваясь поудобнее на стуле, и на Лаптева пахнуло винным перегаром.

— Сегодня спозаранку успели выпить или вчера?

— На какой вопрос отвечать? — усмехнулся он.

— На оба.

— Дернул сегодня стакашек, был такой грех.

— В пьяном виде сюда больше не являйтесь. — Лаптев уже жалел, что пригласил Саночкина: новый вопрос назрел — пьянство. — Ладно, идите и проспитесь…

— Так это я разве пьяный?.. Это я так… для аппетита, а скота у меня двадцать восемь голов. Коровьих, овечьих, свинячьих. Больших и маленьких. Курицы, гуси и утки не в счет. Я свою ферму — о! — как поставил.

Он поднял большой палец и хохотнул. Хохоток короткий, приглушенный, многозначительный.

— Сальцо у моих свиней трехслойное, так и тает во рту. Особливо, если после водочки. Заходите, угощу. Овечки тонкорунные. Не то, чтоб самой-самой высшей породы, но мерлушка хороша, на толкучке с руками готовы оторвать. А коровы мои доят столько, что на всех конторских и молока, и сметаны хватит. Попробуйте, найдите еще таких коров. В совхозе-то и ветврачей, и зоотехников полным-полно, науку всякую применяют, а скотина тощая — кожа да кости и все че-то дохнет от мудреных книжных болезней. А у меня за всю жизнь ни одна не болела и не подохла. Здоровешеньки. Вот такоть!

«Говорит будто нарочно, чтоб подзадеть…»

— Вы едете в город продавать мясо?

— Ну! Многие в город подаются. В городе наше новоселовское мясо в ходу.

«Черт знает что!.. А у совхоза одни убытки — больше ста тысяч рублей в год. Каждый живет сам по себе: свой скот, свои огороды, покосы, сады. Кадушки с груздями. Что тому же Саночкину зарплата. Лишь бы числиться на работе и пользоваться преимуществами совхозника».

Саночкин! Где он встречал эту фамилию?.. Зазвонил телефон, и Лаптев поднял трубку.

Ивана Ефимовича вызывали на заседание райисполкома.

2

Много в биографии Лаптева было и нелегкого.

В дни, когда на Родине наступил мир и покой, на его долю выпали бои с фашистами. С запада тянулись в Россию эшелоны с веселыми фронтовиками; фронтовики возвращались домой, а навстречу им, без песен и музыки, спокойные и незаметные ехали в теплушках солдаты-чекисты. Ехали воевать. О тех боях газеты не сообщали, и солдаты умалчивали о них в письмах. Это были особые бои, когда не рвались снаряды, не падали с самолетов бомбы. Но денно и нощно тонко свистели пули. Чекисты вылавливали озверелых фашистов, которые по одному, а чаще мелкими группами в три-пять человек скрывались в лесах Прибалтики.

Осматривая однажды безлюдный хутор, в углу небольшого сарая Лаптев увидел кучку соломы. Он не успел поддеть штыком эту солому, как раздались два оглушительных выстрела и резко ударило его в бедро, а через полгода ранили еще, тяжелее. Он тогда шел в цепи, третьим слева, и пули, выпущенные фашистами, попали именно в него. Может быть, потому, что был он выше, приметнее других… Помнит только удар в грудь и больше ничего…

После демобилизации приехал к себе в деревню, устроился в МТС, худущий, постаревший. Будто давным-давно, как во сне, было все это: заочная учеба в институте, продвижение по службе… За работу в МТС Лаптев получил орден Ленина. Он издал брошюру об опыте механизаторов, на титульном листе которой стоял гриф: «Всесоюзная сельскохозяйственная выставка».

Когда все вроде бы уже окончательно утряслось, наладилось, неожиданно нагрянула беда.

— Как вы могли до такой степени запустить свою болезнь? — удивлялся рентгенолог.

У Лаптева оказалась открытая форма туберкулеза, с кавернами в обоих легких. И гадкое чувство обреченности овладело им: он был уверен, что жизнь его уже кончена.

Этому, видимо, в немалой степени способствовало и то, что стал он пристально интересоваться туберкулезом, читать книжки о нем. А книжки были все старые, изданные в дедовские времена.

Но болезнь отступила. Ей на смену пришла другая беда.

Лаптев получил письмо от жены Брониславы, каждое слово которой било точно кувалдой:

«Ты уже выздоравливаешь, и моя помощь тебе скоро будет не нужна. Я тебя очень уважаю, но…»

Отшвырнул от себя исписанный мелкими буквами лист. Решила уйти — уйди, зачем выкручиваться… Его всегда коробило от ее мещанских слов: «Живем один раз», «Каждый лишь о себе думает»… И детей иметь не хотела. Эгоизм ее он поначалу принимал за легкомыслие, сам проявляя при этом легкомыслие. И опять можно так рассуждать: не могут же люди не ошибаться… Мир велик, и характеры в нем всякие. Все надеялся: дурное от нее со временем уйдет и останется только то, что природа отпустила ей, надо сказать, с избытком: трудолюбие, аккуратность. Умела вести хозяйство, чистоплотная и женственная была.

Лаптев не знает, где она теперь, и не жалеет, что они расстались. До сих пор дивится, как могла красавица Бронислава заинтересоваться им: природа-скульптор не очень-то утруждала себя, создавая его скуластое с впалыми щеками лицо. К тому же еще он неуклюже большой, костистый…

Лаптев не любил свою внешность и даже стыдился ее. Когда-то в молодости она приносила ему немало огорчений. Люди, однако, говорили, что его неказистость особого рода — не отталкивающая, наоборот, мягкая, добродушная, располагающая к себе, и, как сказала однажды Бронислава, — «у него умная улыбка»…

Лет пять после лечения Лаптев работал директором краеведческого музея в тихом, старинном, когда-то уездном, а ныне районном городке.

В музее он мог часами рассматривать, изучая старинные документы, всевозможные вещицы, которые у них называли сухим словом «экспонаты», и жалел, что директор, а не научный работник: у директора все же свои обязанности и заботы.

Ему виделось что-то общее между экспериментами в зоотехнике и научной работой в музее; тут и там неустанные поиски, тут и там сладко мучаешься от ожидания победы…

Странно, теперь все говорили о нем, как о вчерашнем работнике музея, и никто не вспоминал, что Лаптев был директором МТС. Да и нет в этом крае никого, кто знал Лаптева в расцвете сил, в ту давнюю пору, остался орден, ну еще грамоты и брошюра — немые свидетели былого.

У Лаптева цепкая зрительная память: он прочно запоминает лица, подписи, улицы. Само содержание текста может забыть, а на какой странице книги текст этот помещается, безошибочно найдет.

И он, рассчитывая на эту свою память, старался всех обойти, все до мелочей запомнить: ведь хозяйство, где предстоит ему работать, надо знать досконально.

В Травное Иван Ефимович прибыл под вечер. Сумерки были грустными, тихими, окна в домах еще не осветились. В центре села стояли полуразрушенная церковь и два кирпичных двухэтажных дома без дверей и крыш — одни старые-престарые грязные стены, облезлые, побитые, будто после бомбежки, угрожающе глядевшие на мир пустыми глазницами-окнами. Вокруг синеватый снег да скелеты высоких тополей.

Здесь когда-то был женский монастырь, кажется, самый древний за Уралом и, судя по документам, хранящимся в музее, очень богатый, хотя земли тут плохие и много болот. В Травном располагался монастырский центр, а Новоселово, где до революции стояло лишь несколько бревенчатых домов, окруженных трясинами, камышовыми озерами и буреломом, считалось ссыльным местом, где пребывали самые строптивые, непокорные монашенки.

«Какая келейная тишина, — думал Лаптев, озираясь по сторонам. — Даже настроение портится».

В конторе фермы сумерничали три женщины. Зажгли свечу, стоящую в стакане.

— Ну, что поделываете? — спросил Лаптев нарочито весело. — Я вижу, у вас тут совсем, как в монастыре.

— Да вот манны небесной ждем и света электрического. — Это сказала женщина лет тридцати пяти. Твердый упрямый лоб, большие умные глаза, смотревшие откровенно насмешливо.

От нее повеяло на Лаптева чем-то удивительно знакомым и мало приятным.

«Нет, я ее никогда не встречал».

Догадка пришла внезапно: у нее так же, как у директора Утюмова, разделен глубокой морщинкой подбородок, и когда она говорит, то так же, как он, странно напрягает верхнюю губу.

Позднее, уже в конторе совхоза, он узнал, что женщина — ее звали Татьяной Максимовной — приходится сестрой Утюмову, который не жалует ее за строптивый характер.

Татьяна работала свинаркой, заочно училась в сельскохозяйственном институте. Фамилия ее — Нарбутовских, по мужу.

— Ждете, значит? — спросил Лаптев, стараясь поддержать шутливый тон разговора.

— Да! Жду-пожду — наживу нужду. Ну вот и главный пророк по ступенькам поднимается.

«Разбитная, видать».

Как потом он убедился, Татьяна Максимовна любила дерзить, строить из себя нетерпимую при незнакомых людях. Но так она поступала лишь тогда, когда ей чем-то незнакомцы нравились.

«Главным пророком» оказался управляющий фермой Вьюшков. Тощий, небритый, с лицом мученика, он влетел в контору «на всех парах» и шумно, радостно протянул руку Лаптеву, которого прежде никогда не видел. Как он догадался, что это именно Лаптев, — неизвестно, но чувствовалось, — искренне радуется его приезду.

— Ох и беда с народом! Что за люди? Никакой личной ответственности. Летит, будто слепой и пьяный в стельку. До седых волос доживут, а все как дети.

Длинно, путанно Вьюшков сообщил, что в соседней деревне сбили грузовиком столб и свет неизвестно когда дадут, во всяком случае не сегодня.

— Не сегодня?

Нарбутовских вскочила со стула.

— Да уж че ты больно?! — махнул рукой Вьюшков.

— Что больно?

— Родят, ничего не сделается. Возьми лампу керосиновую. Вон ту, со шкафа.

— Она неисправна. Дымит и тухнет. Свиньи к электричеству привыкли.

— Давай к канализации приучи.

— Ну к чему ты говоришь такое? Электролампа на потолке висит, не качается. А от керосиновой — тени по стенам мечутся. Это беспокоит свиней.

— Пусть мечутся. Природа потребует, так родят. Светло ли, темно ли, че уж!

— Чепуху плетешь. Надо хороших керосиновых ламп купить. Сколько раз говорили. Это не в первый раз, без электричества. Я приношу свою керосиновую лампу, а другой свинарке, как и тебе, все равно.

— Че ты говоришь?! Ну, че ты говоришь, Татьяна? Я на работе днем и ночью. Ни минуты отдыха. Детишков не вижу, недосыпаю, недоедаю. Побриться некогда…

Огонек в керосиновой лампе заострен, как кинжал, испускает тонкую, тревожно вьющуюся струйку дыма.

Вьюшков был в затасканном, порыжевшем полушубке, неряшливо сшитом, старой шапке с надорванным ухом, в подшитых валенках, и Лаптев подивился: заведующий фермой, немало зарабатывает, держит коров, свиней, овечек, — хватит даже на соболью шубу.

— Дверь в свинарнике подремонтировали? А доску прибили? А стекло в окошке заменили? — Повернувшись к бухгалтеру фермы, Вьюшков такой же строгой скороговоркой проговорил: — Завтра стол привезут. Я заказал поменьше размером. Поставишь поближе к стене. Так, чтобы проход оставался. А шкаф отодвинь вон туда. Туда вон! Ничего, ничего, дверь будет открываться…

В контору без конца заходили люди — мужчины, женщины, дети; сидели в комнатах и коридоре на стульях, на корточках, подпирали спинами стены и печку и разговаривали; кто о чем. У входной двери возились двое мальчишек, сопели, выкрикивали: «Ах, ты!», «Я тебе счас!».

— Ну-ка вон отсюда! — крикнул Вьюшков. — Распустили свою ребятню. Уж сколько разов говорил этой Марье, чтоб уняла своего, — нет. Дождется — займусь!

— Ей некогда, Марье, — послышалось из темного коридора. — Она все с хахалем…

— До хахаля тоже доберусь. Им только пирушки.

— Ну, насчет пирушек ты зря, — возразил тот же голос. — Не чаще нас с тобой…

— А вот мы разберемся. В субботу до ночи орали.

— Брат к ней приезжал. Выпили — что из того.

— Разберемся. Успевает, где не надо. И чего ни скажи — сотню слов в ответ как из пулемета выпалит.

Лаптев прислушивался, хотел узнать, что говорит, как ведет себя заведующий фермой, которого так нахваливал Птицын.

Вошел бородатый мужик и потянул за рукав Вьюшкова:

— Все-таки сколько ж на крылечке у вас тут ступенек сделать? Ты говоришь, шесть, а по-моему, четырех хватит. Не ребятишки же…

Вьюшков скривился, хотел что-то сказать, видать, сердитое, но его опередил Лаптев:

— Скажите, вы плотник?

— А что? — наершился бородатый мужик.

— Я прошу ответить на вопрос: вы плотник?

— С пятнадцати годов топор в руках держу.

— Ну так и делайте столько ступенек, сколько считаете необходимым. Зачем беспокоить управляющего по пустякам!

Плотник рассердился:

— А че вы на меня?! Сам он!..