Василий Еловских НИКОЛАЙ КУШТУМ Воспоминания

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Василий Еловских

НИКОЛАЙ КУШТУМ

Воспоминания

Мало кто из читателей знает, что настоящая его фамилия — Санников, а псевдоним он выбрал по названию села Куштумга, затерянного в горах Южного Урала, — там Николай Алексеевич родился в 1906 году в семье плотника.

Он везде подписывался «Куштум» — и под стихами, и под повестями, и под книгами, которые редактировал. Он был разносторонне талантлив.

Впервые я увидел его в тридцать пятом, когда посещал двухгодичный семинар начинающих писателей при Свердловском Доме работников искусств, где Куштум руководил секцией поэзии. Надо понять, с какой гордостью я, шестнадцатилетний подросток, заходил в это внушительное, хорошо обставленное здание и как импонировала мне романтическая натура Куштума.

Он всегда был в приподнятом, праздничном настроении. Будто не о стихах начинающего вел речь, чаще всего бледных, беспомощных, а о чем-то крупном, возвышенном. Такое за ним замечал я и в последние годы: о стихах, о рассказах молодых (и не молодых) авторов Куштум любил говорить немного приподнято, торжественно. Говорил глуховатым голосом, нажимая на отдельные слова и слегка жестикулируя.

В нем не было рисовки и позы. Одевался довольно скромно: простой костюм, неяркий галстук.

Однажды я спросил у него, кто из слушателей семинара жив. Он подумал и махнул рукой:

— Да много их было, но все подевались куда-то. Ты вот… И то живешь не у нас.

На правах старшего по возрасту он частенько, особенно, когда был добродушно настроен, говорил мне «ты». А в письмах обращался почему-то на «вы».

Однажды, кажется, тоже году в тридцать пятом, я встретил его в редакции газеты «На смену». Удивился, что он там работает: я думал, все поэты живут только литературным трудом. Он поглядел на меня с грустью:

— Не всегда проживешь на литературный заработок. Приобретай-ка, слушай, какую-нибудь хорошую профессию. Литература — штука такая…

Перед войной я работал в редакции первоуральской газеты «Под знаменем Ленина» и, частенько наезжая в Свердловск, виделся с Николаем Алексеевичем. Помню одну встречу с ним. Приглядывается ко мне изучающе, будто видит впервые, покашливает. И не поймешь, как покашливает, не то одобрительно, не то осуждающе.

— Красивое кашне, дорогое, видать. И галстук яркий. Сейчас такие в моде. Что-то все время меняете и галстуки, и кашне. Только не обижайтесь, пожалуйста, на меня… Но, знаете что… покупайте-ка лучше поменьше галстуков и побольше книг. А?..

И смотрит уже по-другому — улыбчиво, весело.

После войны он много лет был редактором Свердловского книжного издательства. Зимой 1961 года редактировал сборник моих рассказов «Тревожные вечера».

Сидим в его квартире.

— При Горьком писатели в большом почете были. Мне одному дали тогда полнометражную трехкомнатную квартиру. Один по этим большим комнатам ходил. Ну и, конечно, друзья бывали. А в войну вот… заняли. — Он указал на дверь одной из комнат, откуда доносились приглушенные голоса.

— Я долго оставался холостяком. Думал, семья будет мешать творчеству. Так вот думал. А совсем не мешает, наоборот.

У него были милая жена, сын и дочка.

На другой день, после сдачи рукописи в набор, сидим с ним в кафе. Он говорит ворчливо:

— А все-таки ты натуралист. Да! Нет в тебе, знаешь ли, ничего возвышенного.

Утаивая улыбку, я говорю:

— У вас учился. Еще с семинара.

— Нет! — привскакивает он. — Я не учил натурализму. Я — романтик. — И он тычет указательным пальцем куда-то кверху. — Я — романтик!

Посидел. Как-то сбоку посмотрел на меня:

— Слушай, если я умру, ты напишешь обо мне?

— Неизвестно еще, Николай Алексеевич, кто раньше…

— Нет, — убежденно сказал он. — Я неважно чувствую себя. И вижу вот плохо. Глаукома. Как бы не ослепнуть. — Вздохнул. И, помолчав, снова спросил: — Напишешь?

— Напишу.

Он остался этим доволен.

Как я понимаю теперь, был Куштум, подобно многим художникам, нервным, впечатлительным, ведь только такой человек может воспринимать мир глубоко, свежо, ярко, и, подавляя тяготившую его нервозность, выпивал порою немножко красного вина, которое служило ему своеобразным транквилизатором, успокаивало его.

Пользуясь правом редактора, охотно вычеркивал фразы, абзацы и даже страницы в чужих рукописях, если считал это нужным. Я воспринимал это сравнительно спокойно, и Николай Алексеевич говорил:

— С тобой легко. А некоторые шумят, спорят. Даже фразу нельзя поправить.

Восхищаясь Горьким, он тем не менее «Клима Самгина» считал слабым произведением. Не видел в этом романе динамики. А динамике он придавал первостепенное значение.

Очень любил Урал. Любил называть себя кондовым уральцем.

Терпеть не мог модернистских исканий, туманной словесной эквилибристики, до которой падки иные молодые литераторы. Довольно резко отзывался об одном маститом московском писателе:

— Ну что у него?.. Язык хорош. Но ведь этого мало. Он пишет черт те о чем, о всяких пустяках, а настоящей жизни не видит. Не поймешь, или это наш современник, или современник Чехова.

Последний раз я говорил с ним по телефону из Кургана. Он был уже на пенсии. Спросил, нравится ли ему на пенсии.

— Хорошо, слушай, — бодро ответил он. — Только вот вижу плохо. Совсем… плохо. Писать трудно.

Он не отчаивался от наступающей слепоты. Нет, он был не таким, чтобы отчаиваться.

Вскоре Николай Алексеевич умер.

Предо мной его письма. Почерк под стать характеру автора — простой, ясный и красивый. На фотографиях Куштум выглядит почему-то не таким, каким был в жизни. На фотографиях он более суров и приземлен.

Трудно прожить большую жизнь, не имея врагов, не зная недоброжелателей, но у Куштума, как мне кажется, их не было.