ПУТЕШЕСТВИЕ В ИЗРАИЛЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ПУТЕШЕСТВИЕ В ИЗРАИЛЬ

1

Я говорю: «путешествие», а не просто «поездка»... Это слово — «путешествие» — куда более значительно, торжественно и куда больше соответствует роли, которую сыграл Израиль в моей жизни.

Я писал об Иосифе Суркине, однако теперь тот же вопрос задавал самому себе: когда, с каких пор ощутил я себя евреем?..

Да, меня били мальчишкой, меня оскорбляли словом «жид», и совсем недавно, в связи со статьей Марины Цветаевой я ушел из журнала... Но все это было не то, совсем не то. Меня преследовал «негатив», негативное отношение ко мне как к еврею, что же до «позитива», положительной начинки слова «еврей», то она была чисто теоретической, умозрительной. Все люди — братья, у всех одна праматерь — Ева, один праотец — Адам... И вот...

И вот — я никогда не забуду этого краткого момента — наш самолет коснулся земли... Земли Палестины... Земли Израиля... Это было все равно что коснуться земли сказочного царства Гвидона или не менее сказочной Атлантиды... Или воспетой Гомером Трои... Или Китежа... Самолет бежал по аэродромной дорожке, а передо мной — нет, не перед моими глазами, а где-то внутри, выхватываемые из хаоса не связанных между собой впечатлений, — мелькали Моисей в облике микельанджелевского творения, царь Давид, Соломон, Пророк Исайя, Иуда Маккавей, защитники Массады, Бар-Кохба... Нет, мне было не 26 лет, когда играет воображение, не требуя, чтобы со стороны его возбуждали... Мне было 65 — возраст, когда воображение угасает, когда холодный реализм хоронит резвую, не знающую преград романтику... И все-таки, все-таки...

Самолет остановился, но я... Я будто прилетел к себе домой. И мои дальние, за тысячи лет от меня пребывающие предки-родственники где-то там, возле самолетного трапа, ждут меня...

Такое у меня было чувство. Разумеется, оно стерлось, исчезло, когда мы спустились на землю — на трапе теснились, громко разговаривали, потом стремились поскорее проникнуть в аэровокзал, встать в длиннейшую очередь в связи с визой и надлежащими формальностями... Наконец, после знакомого нам по Союзу хаоса, в который погружен был главный зал аэропорта, мы услышали, как нас окликают — это были Гриша, недавно переселившийся во след своим детям из Астрахани в Израиль, в Иерусалим, и рядом с ним — его сын Вова, которого я видел когда-то в Астрахани, он учился в пятом классе, а мне нарисовал для обложки будущей книги поле, усеянное цветущими ромашками... Вова был гораздо выше отца, с открытым лицом и добродушной улыбкой сильного физически человека. Мы все расцеловались и сели в маленькую, расхлябанную, с облупившимися бортами машинку, подобие нашего «Москвича» первого выпуска, и покатили в Иерусалим.

В Иерусалим?.. Тот самый, который осаждали римляне?.. Тот самый, который захватывали крестоносцы?.. Тот самый Иерусалим, о котором сказано: «Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет правая рука моя! Пусть прилипнет язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалим во главе веселия моего!..» И вот мы катили по вечерней степи, похожей на казахстанскую, на мангышлакскую или астраханскую, но впереди... Впереди был Иерусалим!..

Гриша и его жена Нонна жили в двухэтажном доме, подняться в их квартиру было далеко не просто для Ани — следовало преодолеть наружную лестнице (дом располагался как бы на взгорке), затем взобраться по крутым лестничным маршам. Но все это осталось позади — квартира у Гриши состояла из двух комнат, сыроватых и прохладных, несмотря на конец апреля. Нам отвели спальню. И вот...

И вот — даже не верится! — мы сидим за столом — не в Астрахани, не в Алма-Ате, а в Иерусалиме... Гриша был такой же молчун, как и раньше. Но сидеть с ним рядом, хоть и молча, было приятно. Какое-то странное ощущение близости, родства, не нуждающееся в словах. А он посидит-посидит, потом вдруг обнимет за плечи, рассмеется: неужели это ты?.. Не верю, не могу поверить...

Волосы у него седые, тонкие, лицо, как и раньше, в веснушках, но в ссутулившейся фигуре есть нечто покорное, смиренное. Я спросил его:

— Как тебе переезд?.. Как Россия?.. Жалко было?..

Мне вспомнилось, как в начале семидесятых мы ходили на астраханское еврейское кладбище, как разыскивали могилы бабушки, тети Муси, как потом стояли перед могилами Гришиных родителей, дяди Оси и тети Розы... И говорили о Шурке Воронеле (тогда все называли его Шуркой), о его намерении уехать из страны, уехать в Израиль... Мы оба тогда никак не разделяли его намерений, и вот — прошло около двадцати пяти лет, и он оказался прав: я в Америке, Гриша в Израиле... А родина, Россия — где-то там, в туманной дымке...

На мой вопрос Гриша ответил не сразу, он помолчал, подумал, провел рукой по подбородку, размышляя, как это делал всегда.

— Видишь ли, когда у меня обнаружили рак (у Гриши за год или два до отъезда обнаружился рак предстательной железы, его лечили, он долго лежал в онкологическом диспансере, я в письмах уговаривал его ехать в Израиль, где с такими заболеваниями борются успешней, чем в нашей богоспасаемой Астрахани)... Когда я заболел раком, я должен был по болезни получить добавку к своей пенсии, а она, пенсия, и без того не маленькая: 220 000 рублей... Я пришел к врачу, он должен был подтвердить диагноз и выдать мне по этому поводу справку... Так вот, он прикинул, какая у меня пенсия и сколько я стану получать после добавки, и говорит: я получаю за свою работу 120 000 рублей, для семьи, как вы понимаете, этого мало, чтобы как-то нам прожить, я должен работать на трех работах... А вы вон сколько получаете... — Гриша помолчал. — Я ушел и больше к нему не приходил... Понимаешь, страна уже не та, не прежняя, она другая... И вот из этой другой страны я и уезжал. Это не моя страна. С одной стороны — бедность, с другой — богатство, нажитое сам знаешь каким путем... А здесь нам всего хватает... Лишнего мы, конечно, себе не позволяем, но и ни в чем не нуждаемся...

Его тревожила не собственная судьба, нет, а судьба его детей — Вовы и Юры. Вова стал христианином мессианского толка, религия сделалась стержнем его жизни... Юра увлекся историей хазар, ему кажется (я знал об этом по его письмам), что истина — там, а не в извращенном и вульгаризированном иудаизме... Юра первый в семье мечтал об Израиле, но теперь хочет вернуться в Россию, считая, что только там он сможет состояться...

История Израиля, как я понял, Гришу мало интересует. Как и ситуация, в которой находятся евреи во всем мире. У него ясный, инженерский ум, направленный узким, но ярким лучом. Он не столько размышляет, обобщает, сколько собирает факты... 

2

Вова работал в госпитале для неизлечимо больных детей, ему трудно было выкроить время, но однажды он предложил нам нечто вроде экскурсии под названием «Ночной Иерусалим». Он заехал за нами и родителями после 12 ночи и повез в центр города...

Собственно, это не был центр, это была площадка, на которой под стеклом стоял экипаж Монтефиоре, в котором он по приезде в Палестину (а Монтефиоре приезжал из Англии в Палестину семь раз, причем последний раз в возрасте 91 года) отправлялся из Яффы в Иерусалим. Вообще же это был человек замечательный во многих отношениях: он занимался филантропической деятельностью, будучи богатым финансистом, во время наполеоновских войн вступил добровольцем в гвардию, служил 4 года, закончил службу в чине капитана. В 1837 году Монтефиоре был избран шерифом Лондона, он стал первым евреем — членом Лондонского королевского общества, королева Виктория возвела его в рыцарское звание... Что же до Палестины, то здесь были арендованы новые земли для еврейских поселений, евреи обучались на цитрусовых плантациях возле Яффы сельскохозяйственному труду, с помощью Монтефиоре в Иерусалиме были открыты первая аптека и первая поликлиника, строились жилые кварталы, появились первая типография, первая ткацкая фабрика... Дважды, защищая права евреев, Монтефиоре приезжал в Россию, был принят Николаем I и Александром II, правда, ни тот, ни другой не сдержали своего «царского слова» и не облегчили, как обещали, участь российских евреев...

Мы осмотрели карету Монтефиоре, прочитали таблички, объяснявшие, кто такой был Монтефиоре (к стыду своему, мы не были осведомлены в этом), но с площадки, помещавшейся на возвышении, виден был Иерусалим...

«О, Иерусалим, Иерусалим!..»

Он как будто повис между небом и землей — множество золотых огоньков, где сгустившихся, где слегка разреженных, как звезды в небе. И можно было представить себе Иерусалим как продолжение небесного свода, с опрокинутыми вниз пылающими созвездиями, только никак не обыкновенным городом, выстилающим землю своими огнями.... Они, эти огни, простирались внизу, они парили в пространстве, облекая в свое сияние окружавшие город холмы, они возносились вверх, смешиваясь со звездными факелами и звездной пылью...

Когда мы, затаив дыхание, созерцали эту россыпь мерцающих в теплом воздухе огней, мне вспомнился Крым, залитая огнями Ялта, лежащая вдоль морской, отрезанной молом бухты, и огни, парящие облаком над нею... И вспомнилось давнее, не замутненное дымом не-бо над Астраханью, с четким, как в атласе, контуром созвездий, с огромными, ярко горящими звездами, казалось, готовыми рухнуть на землю под действием собственного веса... То, что мы видели — внизу, по сторонам, над головой — был Иерусалим или вся моя минувшая жизнь?..

Мы возвращались домой, как будто побывали в храме...

Но прежде, чем вернуться к Грише, мы очутились у Вовы — среди ночи, как в давнишние молодые времена, когда не особенно различались ночь и день, было бы хорошо вместе... Нечто подобное, богемное, я почувствовал, когда Вова привез нас к себе домой.

Надо сказать, что Вова без всякого усилия со своей стороны издал в Москве книжку своих — очень современно написанных — стихов. В Астрахани он был известен как бард, его песни передавали по радио даже после того, как он уехал. Он великолепно рисовал, и мы с Аней видели его рисунки пером и тушью на стенах Гришиной квартиры... Однако теперь, когда он приобщился к баптистской церкви, все — стихи, песни, рисование — подверглось полному отрицанию. Нужна вера в Бога, только вера в Бога, остальное противоречит ей...

Нас встретила слегка испуганная поздним приходом, растерянная, тихая, без особых экспрессий — очень милая русская женщина в самом центре Иерусалима... В комнатке для детей помещалась двухэтажная кроватка, на ней спали девочки, что же до маленького, полуторагодовалого сынишки Илюши, то он, разбуженный нашим появлением, выполз из своей низенькой кроватки и уселся на полу, независимый с виду, с румяными щечками, крутым лобиком, светлыми — в маму — нежными волосиками...

Мы сидели на кухоньке, пили чай, вино, разговаривали о баптистской общине, во главе которой стоял пастор из Америки, умевший искренне и красноречиво убеждать... Год назад он заболел раком и вернулся к себе домой... Но именно встреча с ним привлекла и Вову, и Свету к баптистской церкви, в основном англоязычной, и она смогла отлучить Вову от алкоголизма, привезенного из Союза, и — в самом церковном здании — выделить для него бейсмонд, который он оборудовал под кукольный театр...

Он и Света уже много лет занимались кукольным театром, сами мастерили куклы, писали тексты спектаклей, сами являлись и режиссерами, и кукловодами-актерами... Здесь, в Израиле, в соответствии с принятым ими христианством, они ставили спектакли на евангельские сюжеты, но для страны, исповедующей иудаизм, сюжеты эти были чужими, а в чем-то даже и неприемлемыми... Сейчас, несмотря ни на что, Вова работал над спектаклем об Ионе, которого проглотил кит, и мы увидели забавную, почти в рост человека куклу по имени Иона (Вова сфотографировал меня, беседующего с библейским персонажем), лодку, кита...

Все это было для нас предельно неожиданным — Иерусалим, баптизм, кукольный театр, Иона... Но главное впечатление от этой ночи связано было со звездным небом, которое находилось и вверху, над нашими головами, и внизу, опрокинутое на землю, так что казалось — мы сами — где-то внутри этого неба, поднялись, улетели с земли... 

3

Если говорить о национальном составе израильтян, то тут мы не заметили плотного, частоколом стоящего евреизма. Может быть, наши наблюдения были случайны... Нонна, Света, их наполовину русские (а у Светы — на три четверти) русские дети... О какой этнической «чистоте» можно тут говорить?.. Но речь не только об этносе... С таким разнообразием, порой парадоксальностью биографий мне еще не приходилось встречаться.

Я мало знаком был с Нонной до Израиля. Высокая, плотного сложения, немного располневшая со времени моего давнего приезда в Астрахань, с карими глазами и ломким, с повелительными интонациями голосом... Она закончила, как и Гриша, рыбвтуз, потом работала в горкоме, в обкоме партии, в промышленном отделе, но что было у нее внутри?.. Я диву дался, видя, как она покупает крестик на тонкой серебряной цепочке, к тому же она сама сказала, что раз в неделю ходит в христианскую церковь. Отчего все это? От осознания неправедно прожитой жизни?.. Думаю, нет. Поскольку то, что сейчас творится в России, она не принимает, как и Гриша. Другое дело — удары, полученные от сыновей: сначала — отъезд Юры, затем отъезд Вовы... Возникшее одиночество. Ведь она всегда принимала энергичное участие в жизни детей, помогала устроиться Юре — в Рязани, потом в Астрахани, помогала Свете получить работу после училища в архитектурном управлении и т.д. Горечь жизни приводит к религии, к вере в то, что в конце-концов справедливость восторжествует и все наши муки не останутся без воздаяния... Партия, в юности, в чем-то заменяла церковь.

Я спросил, каким образом складывался у нас в Союзе первоначальный капитал?.. И получил объяснение этому.

В городе находится управление по торговле одеждой, обувью и т.д. Поступает партия, скажем, обуви. От управления зависит — на

какую базу отправить эту партию, от базы — в какой магазин. В магазине продают часть обуви по госцене, остальное идет налево — по цене более высокой. То, что налево, разбирают люди, которые по еще более высокой цене продают обувь на барахолке. Так нарастает цена, пока обувь доходит до потребителя. Далее — обратный процесс: деньги текут в магазин, оттуда — на базу, оттуда — в управление...

Это один способ. Другой — при распределении материальных средств. Например, от тебя зависит, сколько стали выделить какому-то заводу. Ты даешь треть того, что требуется. Тогда в той или иной форме тебе дают взятку, иначе завод встанет... Так складывались большие тысячи. Денежные люди... В их интересах и возникла «перестройка». Они, эти «денежные люди», начали покупать промыслы, заводы... Иначе — зачем деньги? Новые владельцы предприятий переезжают в город, покупают дорогие квартиры и т.д.

Нонне нравится Израиль, нравится Иерусалим. Но в глубине ее души — ощущение банкротства... Зачем, ради чего жили, работали?.. Да к тому же еще и заканчивать жизнь в изгнании... 

4

Стена Плача...

Я помнил скульптуру Иосифа Суркина: к выложенной из кирпичей стене приник — не ухом, а сердцем, всей своей плотью — старый еврей, накрыв голову талесом... Он слушает... Он беседует с Богом...

То, что я увидел, мало походило на изображенное Иосифом.

Вова, обладатель машины, вызвался привезти нас к Стене Плача. Кроме Ани и меня, в машине были Света с Илюшечкой, Света тоже была здесь в первый раз. Вова оставил машину сразу за Яффскими воротами, дальше мы шли пешком через еврейские кварталы Старого города, чистенькие, с выложенными камнем улочками-переулками, с развалинами синагоги, ее намеренно не реставрируют, просто укрепили тонкую широкую арку, в которую, если смотреть со стороны, прекрасно вписались развалины... Иногда нам встречались ортодоксы, все в черном, в долгополых кафтанах, иногда и в обшитых мехом шапках... Мы спускались вниз, к площади перед Стеной Плача, по множеству лестниц. На одной из них Вова запросто, по-товарищески заговорил с музыкантом, державшем в руке кларнет. Ему было лет 45, он подрабатывал, собирая мелочь, которую подбрасывали ему туристы, но в этом году, жаловался он, туристов немного, раза в три меньше, чем всегда. Они с Вовой поговорили об общем знакомом, который недавно поехал в Германию на заработки... Вова, как я по-нял, тоже время от времени выходит на угол — с куклами, сценками, собирая вокруг множество детей, это приятно, только вот денег у детишек не водится...

Еще когда мы сходили вниз по широким каменным ступеням, оттуда, снизу, слышалось как бы клокотание, отдаленный густой шум, подобный морскому прибою. Наконец мы увидели с высоты большую квадратную площадь и на ней — массу народа, кишевшего на противоположной Стене Плача стороне. Там собирали в кучу экскурсантов, устраивали перекличку, пели «Шолом-Алейхем», переговаривались, горласто смеялись — разномастно одетые люди, не испытывающие (так, по крайней мере, казалось) никакого благоговения в священном для еврейства месте, не стремящиеся блюсти хотя бы тишину...

Ближе к Стене толпы разделялись на мужчин (у правой части Стены) и женщин (у левой). Мы с Вовой, державшем на плече Илюшеньку, пошли направо. Здесь было довольно много людей, они стояли, растерянно переглядываясь, не зная, что делать дальше. Стена... Чтобы подойти к ней, следовало взять ермолку (их выдавали тут же), точнее — склеенное из картона ее подобие, накрыть ею голову...

Перед Стеной стояло несколько молящихся. В гуле и гаме, накрывающих площадь, трудно было сосредоточиться, ощутить молитвенное настроение. В тех, кто молился, раскачиваясь взад-вперед, что-то бормоча, закрыв глаза, чувствовалось усилие отрешиться от шума, уйти в себя, но люди эти выглядели совершенно неестественно, ничуть не гармонируя с творившимся у них за спиной базаром... Именно — базаром...

В Стене, между каменными блоками белесого цвета, с закругленными от касаний и времени закраинами, я заметил в широкой щели множество записок, сложенных кое-как, производящих впечатление неопрятности, чуть ли не урны... Я подумал, что можно было бы свернуть их поаккуратнее, ведь предназначались они не кому-нибудь, а непосредственно Господу Богу... Мальчуган лет десяти что-то писал, расположась на табуретке, стоя перед нею на коленях, — видимо, тоже некое послание Богу... Поблизости молодой мужчина, румянощекий, с коротко подстриженной бородкой, по форме напоминавшей полумесяц, замер перед Стеной, молча, с углубившемся в себя взглядом, и было похоже, что он — единственный на площади, относящийся к Стене, как положено, и что у него особые взаимоотношения с Богом, они сообщаются между собой наедине, путем прямого чтения мыслей друг у друга...

Когда мы отходили от Стены Плача, картонную ермолку полагалось вернуть. Рядом на столике находилась коробка для пожертвований, в ней горкой лежала мелочь, я бросил в нее несколько шекелей...

Аня вышла из женской сутолоки, держа в руках пачку листовок и брошюрок, навязанных ей агитаторшей от иудео-христиан... Там содержалось и приглашение в их церковь, и отпечатанная на отдельном листке проповедь...

Не такой рисовалась мне Стена Плача, не такими — пришедшие к ней евреи... Базар, базар под открытым небом, синим, знойным, под ярким солнцем, для которого нет ни тайны, ни чуда...

И какой-то нелепостью веяло от картины, на которой — вверху, под золотым шатром, полуяйцом-полусферой, сияла мечеть Омара, а где-то внизу кучковались, шумели, молились евреи... 

5

И однако именно здесь, в Израиле, я испытал то чувство, которое прежде всегда отделяло и отдаляло меня от других. Это случалось, когда я заговаривал о человеческом достоинстве, о необходимости решительных действий, отпора любому, в любой форме антисемитизму... На меня смотрели с непониманием и усмешкой: о каком отпоре может идти речь?.. Я и сам не знал этого толком. И лишь когда сделалось известно, как израильская молодежь воспринимает фильм «Список Шиндлера», с какой иронией, даже презрением относится она к тысячам тысяч, покорно идущим на заклание, мне стало ясно: истинное сопротивление возможно только здесь...

Здесь я увидел молодых людей, юношей и девушек, облаченных в военную форму, с автоматами через плечо или болтающимися на груди. Они, солдаты израильской армии, были повсюду — на улицах, в автобусах, на площади перед Стеной Плача. Я увидел на главной иерусалимской улице, в самом центре, окна без стекол, с заостренными зубцами вдоль рам, и черные подпалины на стенах, и балкон с развороченными, смятыми воздушной волной железными перилами... Я ежедневно садился в автобус по маршруту 18, проходившему вблизи от дома, где жили Гриша и Нонна. Здесь, по этому маршруту, недавно прогремели взрывы, из автобуса выплеснулись фонтаны крови, залили асфальт... Здесь шла реальная борьба за существование еврейского народа, продолжение той борьбы, которая началась двадцать два века назад Маккавеями, которая была продолжена девятнадцать веков назад защитниками Масады... Народ разгибается, сознает себя народом... А я?.. А все мы, обретающиеся в благословенной Америке?..

Но о Масаде речь еще впереди...

О Масаде... О той самой Масаде, о которой говорят надписи на множестве маек, мы видели их и в Иерусалиме, и в Беер-Шеве, и в Тель-Авиве: «Масада больше не повторится!» 

6

Не знаю, стало ли это в Гришиной семье обычаем или случилось это в связи с нашим приездом, но в пятницу к нему пришла на седер семья Вовы и приехал Юра из Беер-Шевы, всю свою семью привезти он не мог. И вот Гриша, как библейский патриарх, сидел во главе стола, за которым расположились Вова, Света, две прелестные их девочки, Гришин внучонок Илюшенька, которого Гриша и Нонна регулярно ездили нянчить, кроме них — Юра и мы с Аней... Седер, пятница, преддверие субботы...

Перед тем, как приступить к еде, Вова прочитал молитву. За ним поднялся Юра и так же, в полной тишине, прочитал молитву на иврите (Вова — на русском). Тут братья конкурировали между собой, и это была не просто конкуренция самолюбий, а — религий, вер, убеждений...

Юра — фигура сильная, в значительной мере эгоцентричная. В религии для него важно то, чем он является в ней, какова его роль, значительность. В детстве и отрочестве он много болел, здесь, в Израиле, иврит ему не давался, в Астрахани он был детским врачом, в Израиле работает электриком... Отсюда — стремление самоутвердиться, и не столько в собственных глазах, сколько в глазах окружающих...

Тонкие губы, острый тонкий нос, глубоко посаженные очень синие, печально-зоркие глаза, серьезные, всматривающиеся, углубляющиеся в собеседника... Негустая восточная бородка... Ему около 40 лет. В свое время мы с Аней сыграли некоторую роль в его судьбе. Чтобы встретиться с нами, он прилетел из Астрахани в Ленинград, где мы проводили отпуск, и задал нам огромное количество политико-философских вопросов. Тут было все: и Солженицын, и диссидентство, и прошлое России, и отношение к Октябрю... Ни мать, работник обкома, ни отец своими ответами его не удовлетворяли. Нас же интересовало другое: почему он принял фамилию матери — Сахаров? Он объяснил, несколько смущенно, что на студенческих концертах, когда он выступал в русском костюме и с балалайкой, фамилия «Горжалцан» выглядела смешным диссонансом... Такое объяснение для нас не выглядело основательным. Зато мы — втроем — читали Бялика, которого дал нам наш ленинградский друг Вихнович, Бялик потряс и Аню, и меня своей «Поэмой о погроме», и впечатление от нее, испытанное Юрой, было сильнейшим... Его эволюция, вплоть до приезда в Израиль, имела начальной точкой, полагаю я, именно ту нашу встречу...

И еще, думаю я, и его, и Вову в чем-то оттолкнули носители ортодоксального иудаизма — в стране, куда они с юношеской страстью рвались. Юра и его русская жена Анечка в течение года проходили гиюр, желая сделаться стопроцентными евреями, затем трижды сдавали «экзамен», при этом всякий раз надо было ехать из Наарии, где они жили, в Тель-Авив, и вопросы, которые им задавались раввинами, были заковыристы, и сама процедура никак не соответствовала принципам Галахи. Юра до сих пор эти экзамены расценивает как прямое издевательство... Тем не менее гиюр они прошли, обоим их сыновьям и самому Юре в больнице сделали обрезание...

Оттолкнули его не только раввины-ортодоксы, но и порядки, с которыми Юра столкнулся. Например, в бригаде, в которой он работает, 4 человека, все «русские», т.е. евреи, но если бы среди них оказался действительно русский, не-еврей, его бы не взяли на военную базу, где они сейчас кладут проводку. Не-евреев, т.е. русских врачей в больницы берут, соблюдая процентную норму. К арабам относятся лучше — их попросту боятся. Альтернативные кладбища только теперь начали создаваться — после истории с убитым солдатом, которого ортодоксы не желали хоронить, как других, поскольку он, по их мнению, не являлся полноценным евреем... И это, и субботний ритуал представляется молодежи абсурдом: он, Юра, например, не может поехать к родителям в субботу из Беер-Шевы: автобусы не ходят. Значит, надо в пятницу после работы мчаться на последний автобус, отправляющийся в Иерусалим вечером... Свадьбы, точнее — регистрация браков, скверная зарплата, дорогое жилье — и молодежь стремится уехать... А школа?.. Восемь лет бездельничают, зато последние четыре года учатся по перегруженной программе, сдать экзамен на аттестат зрелости могут далеко не все, не сдавшим выдается простая справка, а это в свою очередь снижает шансы найти работу...

Такое, со слов Юры, получили мы представление об Израиле. Мне кажется, он в чем-то сгущает краски, будучи обозленным на всех и вся собственными неудачами... Но дело не только в этом...

— Никогда, пожалуй, мы с женой не были так единодушно счастливы, когда узнали, что Рабин убит...

Юра пришел к выводу, что его мать, Нонна — из хазар...

Хазары импонируют ему своей веротерпимостью и гуманистическими догматами, которые более значительны, чем и десять заповедей и учение Иисуса Христа...

Он хочет вернуться в Астрахань, так как в Хазруте, книге, где сосредоточено учение, которое исповедовали хазары, сказано, что придет пора появления руководителя, пастыря, к нему придут многие и многие... Так что учить и вести надо именно там, где существовала когда-то Хазария... Он, Юра, подразумевается, и есть этот пастырь... У него бывают пророческие видения, потом они сбываются... И про необходимость отъезда в Астрахань тоже говорилось в одном из них... Между прочим, Гриша подтверждает, что иные из Юриных предсказаний сбывались... 

7

Перед нашим приездом в Израиль я написал Саше Воронелю, что неплохо бы встретиться... Он созвонился с Гришей и в назначенный день приехал к нему вместе со своей женой Нинэлью, ранее известной мне в качестве переводчика. Стихи Нинэли Саша привез когда-то в Алма-Ату и мы опубликовали ее подборку в «Просторе», теперь она стала известным в Израиле романистом...

И вот мы сидим за столом, трое, и с нами — наши жены... Прошло почти пятьдесят лет со времени нашего астраханского «бунта». И нам — не по 16 — 17 лет, а по 65 — 66... Мы старики. Каков итог нашей жизни?..

Саша Воронель в чем-то все такой же — с узким лбом в продольных глубоких морщинах, у него сохранилась привычка — думая, рассекать ими лоб... И все такой же мясистый, с широкими крыльями ноздрей нос... И такие же припухшие веки над карими глазами, смотрящими внимательно, с затаенной усмешкой... И все тот же темпераментно-взволнованный голос, несколько приглушенный, чтобы в споре, сдерживая себя, по пунктам изложить собственные, кажущиеся неопровержимыми аргументы...

Они с Нинелью приехали в Израиль в 1974, после нескольких лет пребывания «в отказе». Он и тогда, в Москве, уже имел в науке известное имя, работал в Дубне, в лаборатории Сахарова, издавал нелегальный журнал «Евреи в СССР»... В Израиле он сразу был зачислен в университет на должность профессора, ему дали квартиру, за которую надо было заплатить 50 тысяч долларов — половину платы взял на себя университет. Сейчас, двадцать лет спустя, Саша ежегодно участвует в международных конференциях физиков, преподает в университете, является главным редактором журнала «22»... Можно рассматривать его нынешнюю жизнь как успех, но я больше склонен был считать ее поражением...

Конечно, юношеские мечтания, парящие над реальностью, сплошь и рядом оказываются неосуществимыми. Конечно, взамен отброшенных в сторону идеалов приходит более трезвая оценка — мира, в котором мы живем и который когда-то хотели переделать, а также своих, явно недостаточных для этого сил... Однако — каковы итоги?..

Не знаю, как Саше и Грише, но мне казалось чудовищным то, что мы — не в России, а в Иерусалиме... И это после надежд, связанных с «оттепелью»... С пробуждением страны, в котором принимали мы некое участие... И это — после наших иллюзий по поводу всечеловеческого братства... По поводу взаимосвязанности судеб миллионов и миллионов... После Караганды с ее страданиями, после скорби о мертвых, расстрелянных и замученных, после радужных, расцветающих надежд — на то, что для выживших подобное никогда не повторится... После новых иллюзий, уже «перестроечного» плана... После всей этой галиматьи с «демократией», «гласностью» и т.п. — оказаться Бог знает где, в чужой земле, среди чужих людей... Не значило ли это — предать собственные идеалы, предать себя?..

Когда-то мы учились в одном классе, выступали на диспутах, выпускали рукописный журнал, затем нас допрашивались в КГБ и только по счастливой случайности не упрятали в лагеря... Теперь мы обитали — я в Штатах, Гриша и Саша — в Израиле, что же до России, то страна эта выгнала нас, мы желали ей счастья — но мы были ей не нужны...

Саша и Нинэль привезли большую пачку номеров журнала «22», три вышедших в Израиле сборника Сашиных статей и воспоминаний, сборники стихов и пьес Нинэль. Что же до их приезда из Тель-Авива в Иерусалим, то здесь они бывают еженедельно: Сашина мама находится в местном норсингхоме, ей 90 лет, у нее помутился разум... Я хорошо помнил ее: она была красива, изящна, всегда нарядно одета и без памяти любила своего сына и остро тревожилась за него...

Мы с Аней, в ответ на приглашение, обещали приехать к Воронелям после Беер-Шевы, где нас ждали Феликс Марон и Нина Соколова — после женитьбы каждый остался при своей фамилии... 

8

Палестина, Палестина...

Можно ли побывать в Палестине — и не ощутить, что эта земля связана с Иисусом Христом, с его муками, с его проповедью любви ко всем людям?..

Перед тем, как ехать в Израиль, мы решили перечитать — вслух, как обычно это мы с Аней делаем, — Булгакова и принялись за «Мастера и Маргариту», за те главы, в которых фигурирует Иешуа... И что же?.. Я и раньше знал, по ранним булгаковским рассказам, о весьма выразительных антисемитских нотках, в них звучавших, но тут... Я изумлялся не Булгакову — себе: как от меня это прежде ускользало?.. Евреи, в ярости требующие казни Христа, и Пилат, который не хочет согласиться с ними, который грозит Каиафе: «Так знай же, что не будет тебе, первосвященник, отныне покоя! Ни тебе, ни народу твоему...» И далее: «Увидишь ты не одну когорту в Ершалаиме! Придет под стены города полностью легион Фульмината, подойдет арабская конница, тогда услышишь ты горький плач и стенания! Вспомнишь ты тогда спасенного Варравана и пожалеешь, что послал на смерть философа с его мирною проповедью!» Тут Булгаков полностью разделяет евангельскую притчу, послужившую основой для религиозной ненависти к евреям, впрочем, не только религиозной: «Жиды Христа распяли!» — этот боевой лозунг служил оправданием погромов, любых форм угнетения, злобных преследований в быту — даже столь гуманные философы-христиане, как Сергий Булгаков, писал в 1944 году, находясь в Париже, что все беды, которые терпят евреи, — отмщение за казнь Христа!..

Зато Понтий Пилат... У Булгакова это не жестокий прокуратор, стоящий на страже Рима и карающий за любую попытку протестовать против давившей душу и тело власти могучей римской империи, но человеколюбец, справедливец, готовый прощать и миловать... (Кстати, его слова об арабской коннице, подступающей к Ершалаиму, оказываются вполне пророческими ныне...).

Раньше, в шестидесятые годы, когда «Мастер» был только что опубликован и эта публикация с предисловием Константина Симонова в журнале «Москва» рассматривалась как великая победа творческой интеллигенции, дышавшей, как тогда говорили, «воздухом XX съезда». В то время мы не обращали внимания на подобные вещи — это было до того, как Юрий Домбровский рассказал мне о тех вымыслах, связанных с судом над Христом, которые содержатся в Евангелиях, и до того, как случилась обострившая мой слух история с публикацией очерка Цветаевой, и до того, как я прочитал множество книг и статей, в малой мере процитированных в «Эллинах и иудеях»...

Итак, Нонна добыла билеты на экскурсию по местам, связанным с Иисусом Христом...

9

Мы шли по улице, которая называется «Виа Долороса» — Дорога на Голгофу, Крестный путь, которым шел Иисус Христос к месту казни... Экскурсия наша насчитывала человек тридцать-сорок, улочка то сужалась, то расширялась, наша группа то перегоняла другие экскурсионные группы, то с ними смешивалась, и, как обычно бывает в экскурсиях подобного рода, наше внимание было поглощено не столько тем, что нас окружало, сколько стремлением не отстать, не потеряться...

Как ни странно, на меня самое большое впечатление произвело начало нашего «крестного пути» — Гефсиманский сад и низенькие, какие-то горбатенькие деревца, называемые и маслинами, и оливами. Узенькие их листочки, темнозеленые сверху и серебристо-серые, как бы покрытые пушком снизу, напоминали мне листики казахстанского лоха, растущего на безводье, в лесках. Но не это поразило меня, а слова нашей экскурсоводки.

— Масличные деревья, — сказала она, — живут очень долго, этим вот маслинам не меньше двух тысяч лет... — И она указала на карабкающиеся по горному склону деревца.

— Так они видели Христа?.. — спросил кто-то.

— Вполне возможно...

Я подобрал с земли несколько веточек, оброненных кроной. Я держал на ладони эти серовато-зеленые листочки, как будто в самом деле они были свидетелями моления о чаше («Если возможно, да минует Меня чаша сия»), они слышали, как Иисус шептал, обращаясь к своим ученикам, предавшим его вскоре: «Душа Моя скорбит смертельно, побудьте здесь и бодрствуйте со Мной...»

Я держал, осматривал, щупал узенькие бархатистые листочки, поднятые с комковатой, сухой, поросшей реденькой травкой земли — и словно видел перед собой худощавого, с длинными, до плеч, волосами, остроносого еврея средних лет, с бородкой клинышком, с голубоватыми, пронзительными, озаренными внутренним светом глазами... Он был романтиком, подобно персонажам Шагала, реющим над землей... И вот — его ждала расплата...

Как и все утописты, он вынырнул из будущего, из стремнины времен, способный противостоять уносящему вдаль течению, способный грести назад и выгрести к эпохе, его породившей...

Там, где римские императоры провозглашали себя богами, он говорил об Отце Небесном. Там, где власть не знала ни жалости, ни пощады, он говорил: «Кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую» — в надежде на пробуждение совести. «Кесарю кесарево, — говорил он, — Богу Богово...» — провозглашая свободу и независимость Духа, Души. И там, где почитали только силу, он говорил: «Блаженны нищие духом... Блаженны плачущие... Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю...»

Он верил, свято верил в Человека, в то, что Человеку присуща совесть, в отличие от Зверя, и верил, что люди должны поступать с другими так, как хотят, чтобы эти другие так же поступали с ними... Все это возмущало римского прокуратора и пресмыкающихся перед ним первосвященников Анну и Каиафу. Что же до сочинителей Евангелий, то им проще и удобнее было свалить всю вину за смерть Иисуса на евреев, а не на Рим, и вложить народу в уста совершенно нелепые слова: «Кровь Его на нас и на детях наших».

«И на детях наших...» И на виновных, и на ни в чем неповинных.. Так ли уж далеко отсюда до Холокоста?..

«Виа Долороса» — «Дорога скорби»... Она была слишком отреставрирована, слишком выметена, вычищена, стены домов, церквей, монастырей так и лоснились от свежей краски... И там, на Голгофе, где под обжигающим солнцем корчились в муках трое, прибитые к окруженным римскими легионерами крестам, где Иисусу смачивали пересохший рот пропитанной уксусом губкой, воздвигнут был грандиозный храм Гроба Господня, блистающий золотом, расписными потолками, драгоценными окладами множества икон, сотнями пылающих свечей в изощренной работы подсвечниках... По храму сновали рослые, румянолицые монахи в черных одеяниях, размахивали кадилами, пропитывая ладаном воздух, строго следили за порядком... Внутреннее убранство храма подавляло своим богатством, внушало трепет, но не имело никакого отношения к страданиям гонимого пророка, возвестившего, что «удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие» и «Горе вам, богатые!.. Горе вам, пресыщенные ныне!..»

Впоследствии, размышляя над феноменом Иисуса, Аня оставила открытым вопрос, был он сыном Божьим или только сыном человеческим. Ей казалось, что его проповедь, его жизнь, его колоссальная уверенность в собственной правоте — результат воздействия неких сил, непостижимых нашим приземленным разумом... И в самом деле, разве не загадка — Пушкин? Шекспир? Моцарт? Микельанджело? Разве не является тайной тайн неведомо откуда взявшаяся гениальность, озаряющая светом своим наше тусклое бытие?.. И что можем сказать мы о Христе (не учениках его учеников, не последователей его последователей, извративших суть учения Иисуса кровавыми бойнями крестоносцев, инквизициями, преследованиями евреев, иноверцев, еретиков...), что можем сказать мы о сгустке гуманнейших идей, которые существуют, живут уже две тысячи лет, продолжая и развивая еще более древние нравственные постулаты, зафиксированные в Торе?.. 

10

И вот мы, простившись с Иерусалимом, с Гришей и Нонной, приехали в Беер-Шеву, к Феликсу Марону и Нине Соколовой, его жене, по старой памяти носящей свою прежнюю фамилию...

Феликс и Нина — мои давнишние друзья. С Феликсом жили мы в одной комнате общежития вологодского пединститута, Нина училась на том же курсе, занималась фехтованием, участвовала в кружке выразительного чтения (разучила и читала со сцены мою первую повесть «Токарь пятого разряда»), помогала выпускать факультетскую газету, а по праздникам у нее в доме собиралась наша студенческая компания, пила водку, закусывая солеными огурцами, и пела «А я остаюся с тобою, родная моя сторона, не нужен мне берег турецкий и Африка мне не нужна...» Все мы были иногородними, нам хотелось домашнего тепла, уюта, мы обретали у Нины то и другое... И теперь, в Беер-Шеве, вспоминали о Вологде, обо многом. Нина была шахматисткой, как и Феликс, в связи с шахматами они познакомились, на третьем курсе поженились. Из-за антисемитских выпадов отца Нины они ушли из дома, поселились в каком-то полуподвильном этаже, порядком бедствовали... Но, как сказано кем-то, любовь все превозмогает. Спустя почти сорок лет она отправилась за Феликсом в Израиль: «Я сказала ему — я как декабристка еду за тобой...» Оба они были учителями, прожили всю жизнь поблизости от Вологды в небольшом городке Соколе. Нина любила свою школу, организовала в ней музей, посвященный артисту Орленеву, была трижды лауреатом всесоюзного конкурса чтецов... Здесь, в Беер-Шеве, она не чувствует себя дома, редко выходит на улицу, потолстела, разбухла, болит рука, болят ноги... «Меня нет», — говорит она о своем нынешнем существовании.

«Меня нет...» Нина — русская женщина, преданная, самоотверженная, терпеливая, не выплескивающая свои чувства наружу — как и многие русские женщины. Обе дочери Феликса и Нины — Женя и Лена — полукровки, вдобавок их мужья — русские, у Жени муж умер, у Лены — приехал в Израиль, зовут его Ваня. Следовательно, у детей их, т.е. у внуков и внучек Феликса и Нины, всего одна четверть еврейской крови... Эта ситуация характерна для Израиля (если вспомнить Гришину Нонну...).

Что же до Феликса, то я не знаю человека, который мог бы сравниться с ним по душевности, доброте, миролюбию... Он таким был в годы нашего студенчества, таким остался навсегда. Правда, мне запомнился вечер, даже ночь, когда мы с ним бродили вдоль пересекавшей город реки Вологды, растерянные, сумрачные: в газетах было помещено сообщение об аресте врачей, «убийц в белых халатах». Что делать, как быть — нам?.. Поскольку мы тоже — евреи?.. Стоял январский мороз, набережная была безлюдной, казалось, мы затеряны в огромном, пустынном, мертвом мире. Может быть именно в ту ночь мы оба ощутили свою отнюдь не умозрительную связь с еврейским — нашим — народом...

Мы провели несколько дней у Нины и Феликса. И было что-то близкое, родное — в их семье, в атмосфере учительской интеллигентности, что-то от Чехова, от литературы 19-го века...

К Маронам как-то вечером зашли их друзья — Арон и Рая Вейцманы, учителя, преподающие в одной из местных школ. Я прочитал «Балладу о сортирах». На другой день Нина сказала:

— Спасибо за рассказы, во-первых — они хороши, во-вторых — они твои... Нет, это во-первых... Когда ты читал, ты был прежним... Даже не было заметно, что ты седой... Помолодел, глаза у тебя зажглись... А теперь ты снова сделался старым, как и все мы...

Говоря это, Нина печально улыбалась. В ее голосе, во всем ее облике было много теплоты, даже нежности, так — незримо — веет от горячей печки теплом, особенно когда к ней приникаешь с мороза — промерзшими руками, щекой...

И Аню, и меня совершенно очаровала их внучка Анечка — тоненькая, с развитой грудью, узкими, плотно сжатыми губами, с пронзительным взглядом голубых, строгих глаз. У нее выпуклый лоб, широкие светлые брови, суровая скупая улыбка... У Анечки был в России муж, отличный слесарь. Когда они оба пришли в ОВИР, чтобы сдать паспорт и получить новый, он опустил руку в карман за паспортом, но так его и не вынул...

Анечке 22, она учится в сельскохозяйственном колледже, много занимается, лекции читают на иврите. Несколько месяцев она проработала в кибуце. «Пошлют на поле — полоть... Потом все перекапывают... Спрашивается, зачем пололи?..» Такой работы — впустую — много. Кибуц держит отели, мотели, обслуживает туристов, а на полях работают арабы... У нее отношение к кибуцу презрительное, как к очередному обману. В ней сильна разочарованность в той жизни, которой она живет, но характер у нее сильный, независимый. Ее уважают в учебной группе, часто звонят, советуются... Поговорить с нею обстоятельно нам не удалось. Замкнута. Но за столом слушала наши рассказы с любопытством, ловила каждое слово.

Ее удивляет и оскорбляет всякая ложь. Например, она ездила в Финляндию и Данию в составе школьной экскурсии, формировавшейся в Москве. После того, что они видели, все ребята решили жить только на Западе. Но вот что противно: школьники-экскурсанты считались русскими, а встречали в Москве их родители-евреи... К тому же родители — все, как один — были дипломатами...

Прощаясь, Анечка слегка разморозилась, даже потянулась поцеловаться... 

11

Аня — моя... Анечка — внучка Феликса и Нины... Анечка — жена Юры Сахарова, гришиного сына... К сожалению, нам не удалось побывать у них дома, ребятишки, Тимоша и Даня, валялись в гриппе, но Юра и Анечка приходили к Маронам, а напоследок мы даже сфотографировались с Анечкой — она преподнесла нам билеты для поездки на Мертвое море и в Масаду, пришла проводить, помахала рукой вслед экскурсионному автобусу...

«Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка...» Меня давно занимало — почему в этой исконно-посконной, исполненной щемящей грусти и бесшабашного веселья еврейской песенке присутствует русская балалайка?.. Я так и не нашел ответа. Зато здесь, в Израиле, в Беер-Шеве встретился с балалайкой, и не просто музыкальным инструментом, а — судьбой...

Анечка кончала музыкальное училище по классу балалайки, а для Юры идеалом женственности были голубые глаза, косы до талии и — балалайка... Они познакомились в Рязани, где Юра проходил врачебную практику, и вскоре она стала его женой...

Анечка пришла к Феликсу, как я и просил, с балалайкой. Не то чтобы красивая, но — артистичная: волосы распущены, отброшены на спину, глаза светло-голубые, всего выразительней — плечи, которыми она поводит, расправляя во время игры, как перед взлетом... И — широкий, отрывистый взмах руки, похожей под расписным, цыганистым платком на крыло... И такая же — до пола — юбка...

Когда уезжали, таможня не хотела выпускать балалайку: художественная ценность... (Действительно, балалайка у нее не стандартная, особенная — она вместе с бабушкой, у которой воспитывалась, ездила в село, к мастеру-балалаечнику, он мастерил привезенную Анечкой в Израиль балалайку целый месяц). Пришлось заплатить — чтоб выпустили... А дальше случилось так, что багаж, отосланный из Астрахани, не пришел, потерялся, на руках остались только — Тимоша, Дима и балалайка...

Вначале жили в Наарии. Была долгая, унизительная процедура с гиюром. Хотелось доказать проводившим экзамены раввинам: я и сама, без вашего гиюра, кое-чего стою... Взяла балалайку, подъехала к отелю, стала играть — не балалаечное, а классику, в переложении для балалайки... Собрался народ, за час-полтора у меня скопилось почти 75 шекелей. Я и потом приезжала к отелю, играла — не столько ради заработка, сколько для себя, чтобы почувствовать себя человеком...

— А теперь?