Поездка в Израиль
Поездка в Израиль
Мне очень хотелось побыть с детьми, но уже очень скоро мы поняли, что на одну Мишину зарплату нам прожить будет очень трудно. Решила обратиться в профсоюзы за помощью. Те послали меня в суд, и мне пришлось подать жалобу на администрацию завода. Через какое-то время я ее отозвала, так как поняла, что дело безнадежное.
Таким образом, я осталась дома, а детский сад через пару месяцев был открыт вновь. Вместо меня назначили пожилую женщину, как ни странно, тоже еврейку.
В это время я получила письмо из дома. Отец писал, что у него обнаружили рак, недавно сделали операцию и теперь он чувствует себя лучше. Однако дальше сестра приписала, что операцию сделали слишком поздно и отец, как говорят врачи, протянет полгода, не больше.
Отец, писала сестра, постоянно говорит, что будет делать все, чтобы дожить до встречи с Леей, но он не знает действительного состояния своего здоровья.
После этого письма я несколько дней проплакала, а потом стала думать над совершенно сумасшедшей тогда идеей: попытаться поехать в Израиль и повидать отца перед смертью. Я очень боялась, что не смогу больше никогда в жизни увидеть моего любимого отца, а может, и маму тоже.
Я начала выяснять эту возможность, советоваться, так как не хотелось смириться с мыслью, что уже никогда не увижу дорогих моему сердцу родителей. Я очень надеялась, что поездкой в Израиль не наврежу своей семье, но, конечно, на 100 процентов быть уверенной в то время в этом было нельзя.
В Москве я очень редко встречалась с выходцами из Палестины, но теперь решила повидать моего очень хорошего знакомого. И однажды у Никитских ворот я встретилась с Халилем. Он был самым старым коммунистом из тех, кто прибыл в СССР из Палестины, и теперь являлся каким-то партийным деятелем, ответственным за работу с арабскими странами. Это было в конце 1954 года, уже после смерти Сталина.
Я рассказала Халилю о письме, которое получила из дома, и со слезами на глазах стала умолять его сделать для меня что-нибудь. Халиль очень внимательно меня выслушал и сказал: «Поехали к Лейбе (Леопольду Трепперу)».
Лейба только недавно был освобожден из тюрьмы, его сразу же назначили на должность советника по еврейскому вопросу к какому-то важному чиновнику в ЦК КПСС. Теперь местом его работы было здание ЦК на Старой площади. И конечно, он мог точно сказать, возможна ли такая поездка и не принесет ли она больших неприятностей нашей семье.
И мы поехали к Лейбе, разумеется, не на Старую площадь, а к нему домой, куда-то на дальнюю окраину Москвы. Добирались часа полтора. Долго ехали на метро, потом еще и на автобусе, но, наконец, добрались до дома, где в очень маленькой комнате двухкомнатной квартиры жил Лейба с семьей. Мы не виделись с ним с 1928 года, когда еще в Палестине я наивной пятнадцатилетней девушкой участвовала с Лейбой в коммунистической подпольной работе. Я его сразу узнала, хоть он очень изменился. Это был уже довольно пожилой человек с типичным еврейским лицом и очень умными и добрыми глазами. Я помню, что, когда мы вошли в комнату, он сидел за столом спиной к нам и что-то писал. И вдруг Лейба повернулся, несколько секунд внимательно смотрел на меня и как-то не очень уверенно спросил: «Лейчик, это ты?» Мы обнялись и расцеловались. Прошло более 25 лет с нашей последней встречи в Палестине, и нам, конечно, было что рассказать друг другу. Узнать нас было не просто, за четверть века мы оба прожили тяжелую жизнь, хлебнули немало горя, конечно, сильно изменились, но тем не менее сразу узнали друг друга. Я к этому времени разменяла пятый десяток, а Лейбе было уже за пятьдесят. Это был далеко не тот веселый стройный парень с черной густой шевелюрой кучерявых волос и постоянной улыбкой на лице. Не изменились только его голубые глаза, которые так же, как и раньше, излучали какую-то внутреннюю силу и доброту.
Как рассказал Лейба, еще задолго до начала Второй мировой войны он возглавлял руководство разведывательной сети «Красная капелла», которая действовала во многих странах Европы, собирая разведданные о нацистах. Это была советская особо секретная организация, которой удалось добыть очень много ценной информации еще во времена, когда нацизм только поднимал голову в Италии и Германии. Когда он рассказывал о последней встрече со своими детьми, слезы душили меня. Вообще, жизнь его была какой-то нереальной, полностью отданной партии, которая сразу после войны отозвала Лейбу из какой-то европейской страны, где он почти десять лет занимался разведкой в пользу Советского Союза, и на семь лет швырнула в ГУЛАГ.
Все семь лет он провел в одиночной камере какой-то спецтюрьмы, где тайно смог невероятным образом написать книгу о своей действительно легендарной жизни. Ему как-то удавалось периодически переправлять на волю свои записи, которые по выходе из тюрьмы ему вернули. Конечно, издать книгу он пока не пытался и спрятал рукопись до лучших времен. Лейба рассказал, что запросто мог бы остаться в Европе, но наивная вера в коммунистические идеалы не позволила ему это сделать. И он по первому же требованию Центра вернулся в Москву, хоть и располагал информацией о вновь начавшихся после войны репрессиях.
Сразу же на летном поле аэродрома Лейбу арестовали и не дали даже встретиться с женой и детьми, с которыми он не виделся более десяти лет. Это была сталинская награда за невероятно тяжелую, полную смертельного риска работу. Лейбе дали двадцать пять лет, первые десять в одиночной камере. Там бы, вероятно, и закончил он свою жизнь, но его, как и многих других, спасла смерть Сталина. Лейбу освободили сразу после смерти сатрапа и поместили в правительственную больницу, где в течение трех месяцев усиленно лечили, а потом наконец состоялась долгожданная встреча с семьей, от которой все это время скрывали факт его освобождения. Трудно сказать, чего было больше в этом действии: гуманности или неприкрытого цинизма.
Конечно, официально Лейбе сообщили, что не хотели расстраивать семью, так как вид у него, как сказал кто-то из чекистов, был какой-то уставший.
До самого начала войны жена и младший трехлетний сын жили с Лейбой в Швейцарии, но, когда он перешел на нелегальное положение, жена и сын вынуждены были вернуться в Советский Союз. Старший сын все время жил с родителями жены.
Когда после больницы Лейбу привезли домой и он в ватнике, зековских сапогах и шапке вошел в комнату, там находился только младший сын, который конечно же не помнил отца и не узнал его. И тогда Лейба решил разыграть театральную сценку. Он сказал, что сидел в тюрьме вместе с отцом, который просил передать, что тоже скоро вернется домой. Но тут вернулся с занятий в университете старший сын и уже с порога заорал: «Папа, папа!» и бросился ему на шею. Младший, поняв свою ошибку, тоже стал целовать отца. Они тут же дали телеграмму матери, находившейся в командировке. Телеграмму из трех слов, но такую важную и долгожданную: «Приезжай, папа вернулся!»
Лейба внимательно выслушал мою просьбу и сказал, что после смерти Сталина политика не слишком изменилась, но все-таки меня могут выпустить в Израиль, конечно, без детей и мужа. Он посоветовал подать просьбу в ОВИР и обещал попытаться, чтобы вопрос решили побыстрей.
Назавтра я отправилась в милицию, но меня тут же послали в Министерство иностранных дел. Там в справочном бюро долго не знали, куда меня направить. Наконец я попала в кабинет какого-то небольшого чиновника. Он выслушал меня и, к моему удивлению, неожиданно сказал, что такая поездка возможна, но он должен доложить начальству. Через какое-то время можно позвонить ему и узнать окончательный ответ. Спустя несколько недель я получила из МИДа письменное разрешение на мою поездку в Израиль. Моей радости не было конца.
Теперь нужно было все оформить в ОВИРе. И там я сразу же поняла, что радовалась преждевременно. Несколько месяцев продолжалась волокита. ОВИР тогда был в общем-то пуст, так как за границу ездили очень редко и очень мало людей. И тем не менее каждый чиновник никогда не решал вопрос сразу, а просил меня зайти через несколько дней, а то и на следующей неделе.
И все же через пару месяцев я получила по почте официальную бумагу, где говорилось, что документы для краткосрочного выезда в Израиль готовы, но только для меня одной. Я же подавала просьбу о выезде вместе с Эриком, которому было уже почти шестнадцать лет.
Конечно, я очень расстроилась. Лейба оказался, к сожалению, прав, когда предупреждал, что с сыном меня вряд ли выпустят. Не знаю, чего боялись власти. Разве способна нормальная мать остаться в Израиле с одним сыном, а другого потерять навсегда? Ответа, почему сына нельзя взять с собой, я, конечно, в ОВИРе не получила. Но я уже представляла, что скоро увижу любимых мать и отца, дорогих моему сердцу сестер и брата. И это сглаживало горький осадок от отказа в выезде сыну.
Так Эрик стал отказником в шестнадцать лет.
В это же время Саля, Димина мама, вернулась из Казахстана, где провела в ссылке еще десять лет. Буквально через полгода ее реабилитировали, но это было слабым утешением и мизерной компенсацией за восемнадцать лет ГУЛАГа. Практически вся жизнь Сали прошла в лагерях и ссылке.
Мне оформили визу на три месяца, и я вдруг подумала: «Дима сейчас служит во флоте, почему бы не пригласить Салю пожить три месяца у нас, пока я буду в Израиле. Она давно уже отвыкла от домашнего тепла, а заодно и за детьми присмотрит». И я все это изложила Михаилу; когда мы с мужем обговорили этот вопрос, я предложила Сале пожить у нас. Она с радостью согласилась. Саля сказала: «Я так многим тебе обязана, что нет никаких проблем, я поживу у вас, присмотрю за детьми и помогу Мише по хозяйству».
Я стала готовиться к отъезду. Это оказалось довольно непросто. Нужна была куча документов, билеты на самолет и т. д. И вдруг у меня началась лихорадка, и была она какая-то особенная, как заявили врачи. Я испытывала такие жгучие боли во всем теле, что неделю буквально не спала, не могла задремать даже на минуту. В таком состоянии мы как-то поехали с Михаилом в ГУМ: я хотела купить подарки родным, но, когда мы вышли из автобуса, я буквально завыла от боли в спине и не могла сдвинуться с места. Мы сели на скамейку. Я ощущала, будто раскаленные иголки впиваются в мое тело, и почти упала в обморок. Мы посидели с полчаса, Михаил сбегал в аптеку и принес какие-то обезболивающие таблетки. Я проглотила сразу две, и мне стало немного легче. С большим трудом Михаил протащил меня к ГУМу, и мы все-таки что-то купили. Я чуть живая вернулась домой на такси. По лестнице Михаил тащил меня буквально на руках.
Билет на самолет был уже куплен, до отлета оставалось, насколько я помню, меньше двух недель, и я принялась за интенсивное лечение. Мне сделали несколько каких-то уколов, я постоянно принимала лекарство, и боль как будто утихла, по крайней мере, перемещалась я уже без посторонней помощи.
За несколько дней до отъезда к нам пришла Саля с огромным тортом и бутылкой вина. В армии Диме не дали отпуска для встречи с матерью, и они увиделись лишь через несколько месяцев, когда я была уже в Израиле. Мой самолет вылетал в пять утра, и, чтобы успеть воспользоваться метро (такси тогда стоило довольно дорого), мы с Мишей выехали из дома вечером накануне.
С детьми мы попросили остаться Риву Мясковецкую, жену Халила. Всю ночь мы с Мишей проговорили, сидя на скамейке зала ожидания аэропорта. Я пыталась хоть немного вздремнуть, но нервное возбуждение от мыслей о предстоящей встрече с родными было очень сильным, и я оставила эти попытки.
Предположительно я должна была прилететь в Тель-Авив примерно через двадцать часов.
Прямого сообщения Москва – Тель-Авив тогда, конечно, не было, и мне пришлось лететь в Вену, а затем пересесть на рейс Вена – Тель-Авив. Это был очень неудобный рейс, но зато самый быстрый. Выбрали мы такой маршрут в связи с письмом, которое прислала мама. В этом письме она сообщала о резком ухудшении своего здоровья. Как потом оказалось, мама специально очень сгустила краски, чтобы меня поскорей выпустили. Но я тоже это сообщение приняла всерьез и сильно испугалась, так что эта мамина уловка, надо честно сказать, была не очень удачной. Маме было уже 73 года, но на здоровье она никогда не жаловалась, и это письмо, конечно, было для нас большой неприятной неожиданностью.
С Михаилом я рассталась с какой-то тревогой. Конечно, это было естественно, ведь я первый раз в жизни так надолго покидала детей и мужа, но одновременно была и надежда, что все будет хорошо, я повидаюсь с семьей и вернусь домой в Москву с миром. Полет из Москвы в Вену тогда длился около шести часов. Я уж не помню, на каком самолете летела, но самочувствие у меня во время полета было отвратительным, и с трапа в Вене я сошла чуть живая. Нужно было несколько часов ожидать самолета из Скандинавии, летящего в Тель-Авив с промежуточной посадкой в Вене. Все это время я находилась в здании венского аэропорта. Чувствовала я себя неважно, поэтому сразу же села на скамейку, чтобы немножко отдохнуть. Я уж было начала дремать, но вдруг увидела, что сидящий рядом со мной молодой паренек пишет что-то на иврите. У него на коленях лежал небольшой чемоданчик, на котором юноша быстро писал на открытке справа налево. И этот в общем-то самый что ни на есть заурядный факт показался мне сюрреалистическим. Действительно, еще несколько часов тому назад я находилась в стране, где за изучение иврита, считавшееся уголовным преступлением, пострадали немало советских евреев. А тут молодой человек совершенно свободно, ни от кого не таясь, пишет на иврите. И сердце мое дрогнуло, ведь я не видела ни одной строчки, написанной на языке моих предков, почти двадцать пять лет.
Первые два года пребывания в Советском Союзе после депортации из Палестины я жила в семье Мустафы и Сали. Тогда мы общались в основном на иврите, но писать на иврите, насколько я помню, мне в мою бытность в СССР уже не приходилось.
Кстати, Мустафа и Саля все время мне тогда повторяли: «Лея, хоть ты приехала сюда и по своей воле, но русский язык тебе придется учить обязательно. И только из-за тебя нам приходится говорить на иврите». Русским языком я овладела в совершенстве и с тех пор уже никогда на иврите не говорила. С родителями я переписывалась на идише, так как писать на иврите они не умели.
И мне вдруг очень захотелось хоть что-то сказать на иврите; я тогда еще подумала, что язык, который я знала практически в совершенстве, не может улетучиться полностью, даже если я не пользовалась им четверть века.
Но это оказалось далеко не так. Я осторожно придвинулась к юноше и спросила на иврите: «Ты из Израиля?» Он спокойно ответил: «Да». Тогда я продолжила: «Из Тель-Авива?», паренек утвердительно кивнул головой. Я замолчала, лихорадочно пытаясь сказать на иврите, что у меня в Тель-Авиве родители, сестры и брат, и, может быть, он их случайно знает. Но к огромному моему разочарованию, ивритских слов для этой фразы в моей памяти не сохранилось, и я непроизвольно перешла на идиш.
Идиш я помнила хорошо. Во-первых, это был мой родной язык, на котором я говорила с детства. Правда, потом почти десять лет я пользовалась в основном ивритом, разговаривая на идише только с родителями. С Мишей мы тоже довольно часто дома говорили на идише. Поэтому ничего не было удивительного в том, что идиш я знала намного лучше, чем иврит.
К моей радости, молодой человек довольно сносно говорил на идише. Он рассказал, что по профессии артист и сейчас летит в Лондон, куда его пригласили играть в каком-то еврейском театре. Моих родных он не знал, так как вообще недавно живет в Тель-Авиве, а до этого жил где-то на севере Израиля.
И вдруг я почувствовала, что кто-то следит за мной. На протяжении всего разговора с израильтянином на меня постоянно почти открыто поглядывал мужчина, заметно выделявшийся из окружения своим советским одеянием. Так одевались тогда почти все представители спецорганов невысокого роста: светлый китайский плащ и шляпа, натянутая на глаза.
Потом в венском консульстве я узнала, что это был представитель КГБ, сопровождавший двух каких-то мужчин в поездке по Израилю.
Этот сопровождающий открыто следил за мной, и в общем-то это было понятно, так как во времена Сталина, фактически не закончившиеся, несмотря на его смерть, выезжала за границу только определенная, очень малочисленная категория людей.
При этом они выезжали, как правило, по делам служебным. А тут вдруг по личному вопросу едет рядовой советский человек, да еще в Израиль. Правда, тогда еще существовали дипломатические отношения между СССР и Израилем, которые в этом же году были разорваны в связи, как писали советские газеты, с агрессией Англии, Франции и Израиля против свободолюбивого Египта.
Я заметила эту слежку и сильно испугалась, подумав, что мне могут помешать пересесть на скандинавский самолет. Я тут же, буквально на полуслове, оборвала разговор с молодым человеком и отодвинулась от него. Юноша удивленно посмотрел на меня, но, вероятно, все понял. Больше мы не сказали друг другу ни слова.
Слава Богу, все закончилось благополучно. Объявили посадку, и я, пройдя паспортный контроль, поднялась в норвежский самолет, летящий в Тель-Авив. Я тогда впервые летела на самолете, тем более иностранных самолетов я никогда в жизни не видела. Его внутренний интерьер, стюардессы и особенно питание резко контрастировали в лучшую сторону по сравнению с советским самолетом, на котором я прилетела из Москвы.
Примерно половина мест в самолете были свободными. В Израиль, кроме меня, из СССР летели, по-моему, только три человека, о которых я писала выше. И мы выделялись не только убогой одеждой, но и своими лицами, вернее, их выражением. Я, конечно, не знаю, каким было выражение моего лица, думаю, что таким же, но лица трех советских граждан, сидевших немного впереди, были серьезными, напряженными и какими-то хмурыми, как будто они летели на похороны или в тыл врага. Лица скандинавов, наоборот, выражали какое-то полное душевное спокойствие, а глаза светились веселым задором. Вели себя они шумно и раскованно, постоянно расхаживали по салону. Из нас четверых за весь полет, кажется, никто так и не оторвался от своего кресла. Я-то точно помню, что не только не вставала, но даже весь полет провела, не расстегивая ремней безопасности.
Вот тогда, вероятно, я впервые в жизни по-настоящему остро поняла, как уродливо коверкает душу человека тоталитарный режим с его коммунистическими идеалами, которые, к огромному моему несчастью, так жестоко искорежили и мою жизнь.
У нас была промежуточная посадка самолета в Турции, где мы находились всего несколько часов. Большинство пассажиров отправились в кафе. Я тоже села за столик, где уже было трое моих попутчиков. Я оказалась рядом с мужчиной 45 лет, как потом выяснилось, работником советского консульства в Вене. Он летел в Израиль со своим коллегой по каким-то служебным делам. Несколько минут мы сидели молча, и вдруг неожиданно для самой себя я сказала ему: «Я очень переживаю, так как 25 лет не видела своих родителей и всего через пару часов должна произойти эта встреча». Дипломат как-то совершенно безразлично выслушал мое предложение и без всякой связи со сказанным ответил: «Вы должны вести себя в Израиле очень благоразумно и тихо, чтобы по приезде в СССР у вашей семьи не было бы неприятностей». Больше за двадцать минут, которые мы провели за столом, он не сказал мне ни слова и смотрел на меня, как на пустое место. Да, впрочем, и между собой они тоже, кажется, обменялись одним или двумя ничего не значащими словами.
Прибыли в Тель-Авив строго по расписанию, где-то в два часа ночи по израильскому времени. Аэропорт в Лоде, который тогда, по-моему, еще не носил имя Бен-Гуриона, состоял из летного поля и всего одного небольшого административного здания. Это было накануне Пасхи, и в зале ожидания, куда нас привели, было довольно много народу. Вероятно, евреи со всего мира слетались в Израиль, чтобы отпраздновать пасху на Святой земле.
И вдруг я услышала, как кто-то закричал: «Лея, Лея!» В Союзе меня так называли только Михаил и друзья по Палестине, с которыми я в последнее время встречалась очень редко. Все звали меня Лена. Я давно уже привыкла к этому имени и как-то в первые секунды даже не подумала, что зовут именно меня. Крик был не очень громким, вероятно, кричавший хотел избежать стресса у меня от первой встречи после 25 лет изгнания. Я подняла глаза и в самом деле чуть не лишилась чувств: передо мной стояла моя старенькая, горячо любимая еврейская мама. Я бросилась к ней, и мы обе зарыдали в три ручья каждая. Немного успокоившись, мы направились к выходу, где проверяли документы. Молодой красивый парень, увидев мой красный советский паспорт, удивленно сказал на очень приличном русском языке: «О, я впервые вижу советский паспорт!» И тут я заметила, как сопровождающий советских дипломатов кагэбист впился в меня глазами, словно я была шпионкой и через минуту должна дать деру.
Чиновник сделал в паспорте отметку и вернул мне его со словами: «Почему же вы плачете?» Слезы действительно непроизвольно капали из глаз, и я уже не замечала их. Я ничего не ответила чиновнику, перешла в другой зал, где меня сразу же окружила порядочная толпа народа. К моему большому удивлению, все они оказались родственниками, которые собрались со всего Израиля для встречи со мной. Конечно, это было невероятно трогательно и очень приятно. Когда узнали, что я прибыла из СССР, таможенный чиновник даже не стал проверять мой чемодан, сказав по-русски: «Зачем проверять? После досмотра советских пограничников нам уже делать нечего». Мне отдали мой чемодан, который тут же подхватил кто-то из родственников, и мы направились к выходу.
В дверях стояла Мирьям, я ее, конечно, не узнала и уже почти прошла мимо, когда она первой бросилась в мои объятья. Потом ко мне выстроилась большая очередь родных и близких мне людей. Все обнимали, целовали меня, говорили какие-то теплые слова на идише и на иврите. Многих я узнавала по редким фотографиям, которые получала в письмах от родителей.
Но были и такие, которых, как мне показалось в первый момент, я видела будто бы впервые, как, например, моего любимого с детства дядю Юду.
За все 25 лет нашей разлуки я не получила ни одной фотографии самого любимого дяди, и, конечно, за четверть века он сильно изменился и стал почти стариком.
На стоянке перед зданием аэропорта, несколько в стороне от других, стояло около десятка автомобилей. Это был кортеж моих родственников. Такие марки машин в Москве тогда были только у дипломатов иностранных посольств.
Приехал встречать меня и сын дяди Юды – Иосиф, мой двоюродный брат. Он был тогда высокопоставленным инженером-строителем и работал в известной в Израиле строительной фирме «Солель Бонэ». Иосиф занимал очень ответственный пост руководителя большого проекта по строительству в Изреельской долине. Он был одет, как американский буржуй, которых изображала советская пропаганда. Во рту была толстая сигара непременный атрибут буржуя-капиталиста, а в руках – большой букет каких-то очень красивых цветов. Тут же находилась Салина сестра Роза, единственный человек, не состоявший со мной в родственных связях.
Меня встречала группа человек в сорок, не меньше. Когда все расселись по машинам и выехали на шоссе, вереница сопровождавших меня автомобилей растянулась метров на двести. Я ехала во главе в машине дяди Юды вместе с мамой и женой Юды. Дядя так увлекся разговором, что даже не заметил, как пересек израильско-иорданскую границу. Оказывается, в темноте он проскочил указатель и поехал не по той дороге. Пришлось вернуться в аэропорт. Было странно наблюдать, как вся вереница машин друг за другом разворачивалась на территории Иордании и возвращалась в Израиль. Собственно, никакой границы, как я ее себе по-советски представляла, здесь не было, и это меня поразило.
Вернулись в аэропорт и начали путь заново уже по другому шоссе. По дороге нас многие обогнали, так как дядя Юда постоянно что-то говорил и поэтому для безопасности снизил скорость. Когда наконец мы подъехали к маминому дому, нас уже поджидала такая же толпа родственников, какая встречала меня в аэропорту, так как ключи от дома находились у мамы.
Все вошли в дом и сразу оказались в большой гостиной. Это меня немного удивило, поскольку никакого коридора или прихожей, как в московских квартирах, здесь не было. Но что меня действительно поразило, так это убранство огромного стола. Многие овощи и фрукты я не видела все двадцать пять лет, которые провела в СССР. Стол был так обильно уставлен блюдами и так красиво сервирован, как я не видела даже в самых красивых советских фильмах.
На меня все набросились с расспросами, и, к большому моему огорчению, сразу выяснилось, что я не только почти не могу говорить на иврите, но очень многого даже не понимаю. Великий могучий русский язык начисто выдавил из моей головы древний язык моих предков.
Я сидела за столом между двумя моими любимыми дядями: Мордехаем и Юдой, которые к тому времени прожили на Святой земле более 35 лет, но тем не менее еще довольно хорошо помнили русский язык. Они оба еще в далекие дореволюционные времена работали учителями русского языка в еврейской школе нашего местечка, где очень немногие знали этот язык.
Они-то и были моими переводчиками. Тут же, за столом, недалеко от меня сидел Иосиф, старший брат Михаила. Он приехал из Хайфы, где жил в то время. Я не успевала отвечать на вопросы; перескакивали с одной темы на другую, и за столом стоял постоянный гул. Все перебивали друг друга, при этом говорили одновременно и на иврите, и на идише, и по-русски. Я долго не могла приступить к еде, так как постоянно кто-то что-то спрашивал. Наконец, мама попросила всех подумать пока молча над следующими вопросами, чтобы я могла покушать. Просидели за столом весь остаток ночи, часов до шести. Первым поднялся Иосиф, Мишин брат, так как ему нужно было успеть на поезд, идущий в Хайфу.
Наступило утро нового дня, и он спешил к началу работы где-то в пригороде Хайфы. Мы расцеловались и договорились о встрече. Стали разъезжаться и другие родственники. Наконец, где-то часов в семь утра я, чуть живая после всех потрясений, рухнула в постель и моментально заснула, так как две ночи не спала буквально ни часа. Проспала я почти весь день и где-то под вечер проснулась от какого-то разговора. У одного из собеседников был звонкий, как серебряный колокольчик, голосок. Это оказался голос дочери Ады, которую звали Ривка. Они уже более двух часов ждали моего пробуждения и о чем-то говорили с мамой. По какой-то причине Ривка не смогла меня встретить в аэропорту и поэтому приехала с утра пообщаться с таким редким гостем.
Точно помню: это было воскресенье, мой первый день пребывания в Израиле. Я была потрясена событиями даже не первого дня, а всего лишь нескольких часов ночи или, точнее, утра, в течение которых смогла четко осознать, что из нищенских жестоких условий советского ада попала в земной рай Израиля, к этому времени существовавшего всего восемь лет.
Я часто писала Михаилу письма, где подробно излагала все увиденное, все свои переживания и впечатления.
Я не уверена, что обладаю достаточным талантом, чтобы достоверно и красиво описать все испытанные мною в Израиле потрясения и мысли, возникавшие от увиденного.
К нам приходили не только родственники, но и многие мои подруги детства. Кроме Меира и Симхи, которые навещали меня почти каждый день, ко мне как-то пришла моя старая подруга по средней школе. Она преподавала английский язык и пригласила в свою школу поприсутствовать на одном из ее уроков. Когда я пришла туда, то в учительской собрались посмотреть на меня почти все учителя, будто я прилетела не из Москвы, а из другой галактики. Информации о происходящем в СССР в Израиле почти не было, поэтому меня слушали, как, вероятно, слушают очень известных людей.
Не могу сказать, что мне было особенно приятно рассказывать о нашей убогой жизни в условиях коммунистического режима, который уже был, конечно, помягче после недавней смерти Сталина, но все-таки не шел ни в какое сравнение с той свободой, которую я испытала с первых дней своего пребывания в Израиле.
Скорее, наоборот, у меня возникало острое чувство горечи за то, что мы, советские люди, работающие не менее тяжело, чем израильтяне, испытавшие столько бед и горя, в такой богатой природными ресурсами огромной стране живем на уровне прошлого века по сравнению с условиями жизни в Израиле, который за восемь лет своего существования при постоянном арабском терроре добился намного больше, чем это сделал СССР за сорок лет.
Меня как-то никто не предупредил, что нужно заранее побеспокоиться о покупке билета на обратный полет в Москву. Стоил он, кстати, почти месячную зарплату Михаила. Родные наперебой предлагали мне купить билет за свои деньги. Для них тогда это было тоже весьма не дешево, так как стоимость билета составляла существенную часть зарплаты большинства моих в общем-то не очень состоятельных родственников. Наличие у них машин, по моим советским понятиям, создавало поначалу у меня ошибочную иллюзию об их богатстве, что на самом деле было далеко не так. В конце концов, после длительных дебатов решили возложить финансирование покупки билетов на моих дядей Юду и Мордехая. Оба они имели свой частный бизнес, и родственники пришли к общему мнению, что такая финансовая операция или, как ее все называли, мицва (выполнение заповеди) не сильно отразится на благосостоянии моих любимых дядей. Дяди с удовольствием, как мне тогда показалось, приняли это решение большинства.
Конечно, забота родственников, что там говорить, была очень приятной, но вместе с тем я ощущала какую-то неловкость, если не сказать стыд, за свою полную финансовую несостоятельность, и возникало горькое ощущение «бедного родственника», который за 25 лет работы не смог скопить денег даже на обратный билет. Правда, денег на билет у меня хватало, но это был почти весь мой наличный капитал.
Когда я пришла в советское консульство и попросила консула помочь мне приобрести билет на Москву, он пришел в сильное замешательство, так как сразу же подумал, что я затянула с покупкой билета сознательно, чтобы иметь повод задержаться или даже остаться в Израиле насовсем.
Конечно, такой нежелательный исход событий грозил консулу большими неприятностями по службе, и он проявил неожиданную резвость в решении этой проблемы. Уже через несколько дней билет на самолет был у меня на руках. Кстати, потом мне пришлось его менять.
Мы с мамой, как рыщущие волки, носились по стране: так хотелось увидеть и запомнить как можно больше, чтобы там, в Москве, все рассказать Михаилу и детям, с таким нетерпением ожидавшим моего возвращения.
Мы посещали какие-то мошавы и кибуцы, города, маленькие и большие поселки и даже арабские деревни. Голова распухала от впечатлений, и я почти каждый день пыталась выплеснуть их на бумагу. Это были не дневниковые записи, а скорее просто мысли, которые возникали у меня от увиденного, от нескончаемых разговоров со знакомыми и совершенно незнакомыми людьми.
Пожалуй, наибольшее впечатление на меня произвели кибуцы, которые сохранились в моей памяти, как довольно унылые сельскохозяйственные поселения, где люди жили весьма скромно, при этом очень тяжело работали в поле, на фермах и сельхозугодиях.
За 25 лет моего отсутствия они радикальным образом изменились так, что мне вначале казалось, что это не старые кибуцы, которым было по сорок – пятьдесят или более лет, а совершенно новые, только что построенные поселения. Все они были такими чистыми и ухоженными, все так блестело, что порой было даже трудно найти отличие этих кибуцев от окраин больших городов, и возникало ощущение, что никакого сельскохозяйственного производства в них нет.
Тем не менее сельскохозяйственное производство в ту пору было экономической основой существования кибуцев. Да еще какое производство!
Я уже писала о том, что во время войны успела довольно хорошо познакомиться с русской деревней и теперь могла сравнить ее с кибуцем. Собственно, сравнивать было нечего. Я уж не говорю о домах, быте и тому подобных вещах, но и само производство в кибуцах и в советских колхозах различались так же, как убогие русские деревянные хаты и аккуратно ухоженные кибуцные дома с красными черепичными крышами.
Мы с мамой видели обычное стадо коров, красивых, с огромным выменем, каких я не видела даже на ВДНХ в Москве, куда привозили самых лучших в СССР животных. В этом кибуце на севере Израиля мне сказали, что средний удой такой коровы больше 7000 л в год, т. е. по три ведра молока в сутки. За такие удои в СССР давали звание Героя Труда.
Я видела автоматизированные и механизированные поточные линии на кибуцных заводах, производящих молочные продукты, о вкусе которых и красоте упаковки я уже не говорю.
В каждом, даже самом маленьком, кибуце всегда была аккуратненькая детская площадка с различными игровыми сооружениями и территория со строениями, предназначенными для отдыха родителей с детьми. Что-то похожее на советский семейный дом отдыха, но конечно же с теми контрастными отличиями, которые я описала выше.
Мы навестили мою сестру Бат-Ами, которая тоже жила в кибуце. Ее квартира в домике, очень ухоженная, обставленная прекрасной мебелью, показалась мне роскошной, как станция московского метро.
Конечно, я тогда смотрела на все это через розовые очки человека, под влиянием советской промывки мозгов считавшего, что весь мир живет примерно так же, как и граждане первого в мире государства рабочих и крестьян. Бесспорно, мы не были так наивны, чтобы слепо верить этой пропаганде, но я и в сладком сне не могла себе представить, что страна, которой всего восемь лет, может жить так хорошо и красиво.
Тут же я хотела бы рассказать о том, как меня пригласили отметить Пасху в замечательном кибуце Сдот-Ям, где жила тогда Бат-Ами. Она работала учителем балета и фольклорных танцев в кибуцной школе.
С раннего детства у нее обнаружился большой талант к танцам. Бат-Ами, где только могла, собирала классические и народные, прежде всего еврейские, танцы, разучивала их самостоятельно и с большим искусством исполняла по праздникам, и не только по праздникам. При этом она была так красива и стройна, что все невольно обращали на нее внимание, даже когда Бат-Ами не танцевала.
По совету профессионалов родители записали Бат-Ами в балетную школу, где она очень хорошо училась и окончила ее с отличием.
В этом году для празднования Пасхи в кибуце собралось очень много народа, и руководство кибуца решило устроить пасхальный седер в большом зале местного завода по производству холодильников, который находился в огромном строении барачного типа. В зале имелись сцена и очень много столов с традиционной пасхальной едой.
Когда-то давно я читала воспоминания Айседоры Дункан, где она красочно описывала событие из своей парижской жизни. Однажды она выступала в Сорбоннском университете, и доведенные до истерического экстаза студенты буквально стащили ее со сцены и разорвали ее платье на клочки, растащив их на сувениры. Тогда я подумала, что это художественный вымысел писательницы Айседоры Дункан; я не могла себе представить, что танец даже гениальной танцовщицы может возбуждать людей до состояния невменяемости или экстаза. Но спустя много лет после прочтения этих воспоминаний я убедилась, что Дункан ничего не преувеличила, и это убеждение пришло ко мне после того, как я увидела танцы в исполнении Бат-Ами. Описать их я даже не берусь, так как, несмотря на все мое уважение к древнему языку предков, тяжело найти подходящие для этого танца эпитеты. По крайней мере, в объеме моих знаний иврита. Это нужно было увидеть! И я это видела!
Я смотрела на гостей, сидящих за другими столиками, и видела по выражению их лиц, что они испытывают то же чувство восторга, что и я. Наша семья сидела за столиком в дальнем углу зала, и я хорошо видела, как Бат-Ами сошла со сцены под крики вскочивших со своих мест гостей. Весь зал дружно скандировал: «Бат-Ами! Бат-Ами! Бат-Ами!» Так хотелось поговорить с ней, но мой иврит тогда не позволял этого сделать, а русского языка Бат-Ами, к сожалению, не знала.
Потом я узнала, что, несмотря на потрясающий талант и многочисленные, очень соблазнительные предложения продюсеров, профессиональной танцовщицей Бат-Ами по воле обстоятельств так и не стала.
Муж Бат-Ами, Израиль, был коммунистом и верил в идеалы, придуманные Марксом и Лениным. Несколько позже он с жадностью набросился на меня с вопросами о происходящем в СССР. Это было буквально накануне XX съезда КПСС, когда Хрущев наконец приоткрыл правду о сущности культа личности Сталина и о его черных делах. Но тогда в апреле на пасхальном седере в кибуце Сдот-Ям об этом еще никто не знал.
И когда я стала объяснять, как могла, понятую мной уже тогда сущность социализма, построенного в СССР, Израиль смотрел на меня, как на идиотку, которая несет ахинею. Учитывая, что ивритом я тогда почти не владела, а переводить мои объяснения на иврит было достаточно трудно, я поняла бесполезность нашего разговора и прекратила его. Кроме того, я вспомнила предупреждения советского консула «вести себя тихо» и сильно испугалась, что мои речи могут дойти до посольства и у меня будут большие неприятности. Правда, когда я поделилась этими своими опасениями с одним из кибуцников, он как-то удивленно спросил: «Неужели ты думаешь, что среди евреев нашего кибуца и их гостей могут быть такие?»
Но тем не менее больше я на эту тему уже ни с кем не говорила. Но Израиль через какое-то время вновь подошел к нашему столику и через переводчика сделал заявление, которое сразило меня наповал, и я, несмотря на страх, вынуждена была продолжить разговор на запретную тему.
Израиль взволнованно сказал, что очень давно мечтает посетить СССР и теперь наконец принял окончательное решение поехать в Советский Союз погостить у меня. Он завтра же отправляется в советское посольство за визой и хочет получить мое одобрение. Далее он добавил, что жить он будет, конечно, в гостинице и не обременит меня финансовыми заботами.
Заявление Израиля было так неожиданно, что вначале я подумала: «Возможно, переводчик ошибся с переводом, или я что-то не так поняла». Но муж Бат-Ами опять повторил ту же фразу, и ее снова перевели мне. Делать было нечего, и я пригласила Израиля выйти из зала и прогуляться по берегу моря, так как все-таки боялась чужих ушей. Мы втроем, я, Израиль и какой-то пожилой кибуцник, знавший русский язык, покинули зал. Мы долго гуляли по очень красивой прогулочной дорожке вдоль пляжа, и я терпеливо пыталась отговорить Израиля от этой бредовой идеи. Я призвала на помощь весь свой профессиональный опыт учительницы истории, напрягала всю свою память, чтобы привести самые убедительные аргументы, но Израиль по существу так ничего и не понял. Мне показалось, что он согласился отложить свой вояж в СССР не из-за моей аргументации, а сделав вывод, что я не хочу лишних забот. И все-таки в СССР он не поехал. Я думаю, что после XX съезда КПСС кое-какая информация о событиях в СССР все-таки стала поступать в Израиль, и муж Бат-Ами, возможно, под ее влиянием изменил свое решение.
У меня в Израиле было очень много встреч с самыми разными людьми. Однажды Яков привез меня в большой и красивый кибуц А-Шомер а-Цаир, расположенный в Галилее на севере Израиля. Там я провела почти целый день, побывала и в окрестностях кибуца. Возникало иногда такое ощущение, как будто никогда не уезжала я с этой прекрасной земли, и одновременно зарождалась тревога при мыслях о предстоящем отъезде в Москву.
В другой раз Яков, который в то время служил в армии офицером, взял меня с собой в Негев посмотреть юг Израиля, где я еще не была. Мы долго ехали с ним на военном джипе среди коричневых холмов, казалось, будто совершенно безжизненных, высохших под лучами беспощадного солнца. И тут Яков сказал мне, не отрывая глаз от дороги: «Смотри, Лея, на этой сухой, потрескавшейся земле может расти абсолютно все, если дать ей воду. Поверь мне, мы скоро подведем сюда воду, и лет через пять Негев превратится в цветущий рай».
Мы прибыли на военную базу, где служил Яков, и там он меня познакомил с молодым, очень красивым стройным парнем, тоже офицером, своим сослуживцем. Несмотря на молодость, Дани, так звали этого офицера, уже много повоевал и получил несколько тяжелых ранений, но продолжал служить. Мы долго говорили с ним. Он познакомил меня с жизнью солдат, показал, как они питаются и отдыхают. Мы вместе пообедали в столовой, и я была поражена обилием и вкусом пищи.
Дани рассказал мне, что очень хочет поступить в Тель-Авивский университет и стать архитектором, но время сейчас тяжелое, и приходится служить, отложив учебу на будущее.
Меня очень тронул тогда этот еще совсем молодой, но уже много повоевавший парень, так страстно мечтавший овладеть самой мирной профессией. Уже после нашего возвращения в Израиль в 1971 году Яков сказал мне, что Дани погиб в Шестидневную войну, так и не осуществив свою мечту стать архитектором.
Как-то брат задержался на своей базе, и мама, Циля и я стали страшно беспокоиться. Наши опасения не были напрасными. В то время террористы часто нападали на кибуцы, детские сады и проезжавшие по шоссе машины. Они обстреляли джип, на котором он со своим шофером возвращался с базы. Шофер, совсем еще молодой парень, был смертельно ранен в голову. Яков, к большому счастью, совершенно не пострадал. Он перевязал солдата и доставил его в больницу в Беэр-Шеве, но парня спасти не удалось, тот умер прямо в операционной.
Брат вернулся домой поздно ночью очень расстроенный. Его военная форма была вся перепачкана кровью, и когда мама увидела Якова, то чуть не упала в обморок; она подумала, что сын ранен. Потом, когда он сказал, что с ним все в порядке, мама еще долго не могла успокоиться.
После этого случая я поняла, чего стоит этой маленькой стране построенный здесь за восемь лет земной рай, который я поначалу приняла за безмятежную идиллию.
Рахель Цабари в то время была депутатом кнесета от партии Мапай. Однажды она предложила мне и Меиру поехать с ней в Иерусалим на заседание кнесета, и мы с радостью согласились.
Заседание, откровенно говоря, не произвело на меня совершенно никакого впечатления. Во-первых, я мало что поняла, да и обсуждали тогда депутаты какие-то повседневные дела. Зато мне повезло в другом: я в первый раз близко увидела таких легендарных людей, как Голда Меир и Давид Бен-Гурион.
Голда Меир поразила меня своим видом. Я ее видела как-то однажды в Москве. Она была в то время послом Израиля в СССР и выступала на какой-то встрече, где нам с Мишей посчастливилось присутствовать. Тогда это была дородная солидная женщина в строгом деловом костюме, а теперь я увидела ее в обычном, не очень дорогом летнем платье, в простых туфлях на босу ногу, и она показалась мне доброй, простой еврейской мамой или, если хотите, бабушкой. Я очень хорошо помню, как она мирно беседовала с кем-то из депутатов, сидя полуразвалившись в кресле, и казалось со стороны, что они ведут обычную семейную беседу.
Видела я и Бен-Гуриона. Он выступал с трибуны кнесета, и на ней я его воспринимала таким, каким и представляла по редким, виденным мною раньше фотографиям. Побывали мы и в знаменитом кнесетском буфете, куда нас привела Рахель. Тогда он располагался в старом здании кнесета. Здесь я тоже увидела много известных людей: Менахема Бегина, Моше Даяна с черной повязкой на левом глазу и очень много министров тогдашнего правительства, имена которых я, к сожалению, уже не помню.
Мы с Рахелью и Меиром тоже присели за столик выпить по чашечке ароматного и, как мне тогда казалось, чрезвычайно вкусного кофе. Буквально рядом за столиками сидели столько знаменитых на весь мир людей, что мне это показалось как-то нереальным. Действительно, там, в Москве, я видела своих вождей только на трибуне Мавзолея по большим советским праздникам. Да и, если откровенно, не было большой радости смотреть на эти хмурые лица, ничего не выражающие, как маски. А здесь, на расстоянии всего нескольких метров, я видела самых влиятельных политиков Израиля такими простыми, доступными.
Я спросила у Рахели: «А как живут эти знаменитые люди?» И она как-то очень обыденным тоном ответила: «Да это, в общем, никого особенно не интересует. Но живут они, как все, обычной жизнью простых израильтян. Людей больше интересует, не как они живут, а что они делают для народа».
К нашему столику подсел тогдашний министр Залман Шазар и стал о чем-то говорить с Рахелью на иврите. Суть беседы я не уловила, но поняла только, что Рахель сказала министру, что я приехала из Москвы навестить родителей. Мы познакомились, и Шазар пригласил меня к себе в министерство побеседовать, добавив, что его помощник сообщит мне о времени приема. Когда министр ушел, Рахель очень серьезно сказала: «Лея, постарайся избежать этой встречи. Все, что ты скажешь министру в его кабинете, тут же станет известно пронырливым журналистам и появится в прессе. Я думаю, такая известность принесет тебе больше вреда, чем пользы».
И я уж не помню, под каким предлогом отказалась от встречи, хотя, если откровенно, мне льстило это предложение.
Вечером того же дня Рахель опять взяла меня в кнесет, где я присутствовала на очень важном, я бы даже сказала, историческом заседании, где Голду Меир утвердили на должность министра иностранных дел страны. Она выступила с небольшой речью. Теперь это уже была опять та же строгая, деловая, очень умная женщина-политик, которую я видела в Москве.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.